banner banner banner
Цветок печали и любви
Цветок печали и любви
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Цветок печали и любви

скачать книгу бесплатно

Цветок печали и любви
Дарья Всеволодовна Симонова

Женские истории (Центрполиграф)
Невозможно смириться с потерей любимого сына. И все же нашлись те, кто помогли матери отойти от края бездны, – друзья Димы, тоже музыканты, трудяги, тусовщики и просто замечательные ребята. Вскоре родилась идея литературного конкурса, посвященного музыке, которая была смыслом существования Димы. В эту историю открытия талантов вплелись другие линии: сложная личная жизнь Ларисы, надежды взбалмошной Аполлинарии, экскурс в прошлое и современный взгляд на добро и зло. Ведь путешествие не заканчивается, пока живы память, любовь и музыка…

Дарья Симонова

Цветок печали и любви

© Симонова Д.В., 2023

© «Центрполиграф», 2023

© Художественное оформление серии, «Центрполиграф», 2023

* * *

Мальчик уходил в лес,
Чтобы там играть джаз.
Знал он: мир чудес – ЗДЕСЬ,
С нами и внутри нас.

    Наталья Кулакова

Саксофон поет – и жизнь продолжается.
Даже если она уже кончена.
Что за чудо?
Саксофон, ты чудо. Простое чудо из металла,
позолоты и воздуха.
Звучи. Ты – голос. Я сплю, и ты мне снишься. Всегда.

    Елена Крюкова

Митя родился некрупным и худеньким. И улыбающимся безмятежно с закрытыми глазами. Я думала – как такое возможно, ведь новорожденным полагается кричать, у них стресс от встречи с реальностью… Но никакого стресса не было! Из-за обезболивающего, что ли, которое мне вкололи? Но не такое уж оно было сильное, чтобы рассмешить. Его показали мне, держа, словно ленивца, за одну руку, а он улыбался во сне. И я подумала – надо же, какой беспечный ездок… А потом я его увидела, когда наших привезли к палате на каталке. Он внимательно и вдумчиво смотрел куда-то в космос, меня, нависшую, не замечая. И от беспечности не осталось и следа – он был сосредоточен и увлечен своим вселенским потоком. Я с удивлением заметила, что он уже и не блондин вовсе, а шатен, и как-то в лице заострился. Так он и будет с тех пор меняться: то насмешник, то философ, то ёрник, то лирик, то взрывной, то блаженно расслабленный. Но чаще – наполняющий пространство своей фонтанирующей энергией, готовый куда-то мчаться на тонких длинных ногах или, азартно выпучив большие карие глаза, эпатировать нас своими эксцентричными байками об австралийских пятнадцатикилограммовых пауках или о женщине, которая год не мыла голову, в результате чего ее волосы сами собой очистились.

Он меняется, и из-за этих постоянных обновлений я привыкаю знать о нем мало, говорить неуверенно, а думать постоянно. И так будет всегда, ведь это не зависит от земных присутствий…

А о том, что случилось, мы научились говорить как о невозможном в нашей реальности. Как о невидимом объекте или явлении, о котором можно судить только по поведению других объектов. И вот постепенно мы приблизились к открытию, которое уже давно сделано до нас – к магии слова, которое уводит за собой смысл. «Он отправился в путешествие», «он нас видит», «он с нами, просто не здесь»… и так далее. Говоря так – поначалу из-за дикой непроизносимости летальных эпитетов, потом с нерешительной осознанностью, потом с нарастающей убежденностью, пускай и не без опасения быть уличенными в помешательстве, – мы осторожно ощущали, как выбивали почву из-под ног смерти. Непроизносимая, она теряла свою сущность. Она превращалась в ничто…

Соловей Уайльда

Я начала привыкать к этому распорядку. Полночи – читаю, редактирую. Потом сплю; главное – не заснуть с угрызениями совести у тихо сопящего, самоотверженного компа, потому что потом проснешься – и бездна нахлынет на тебя! Так лучше не делать, но иногда выходит. А с утра – опять работы уйма! И Энн наладилась звонить, когда гуляет с Тучкой. Нет, это не впервые, когда у собаки есть и имя, и несколько прозвищ, но Тучка мне нравится больше, чем Черчилль. Потому что дурашливый, инфантильный и добродушный пес уж больно не похож на приземистую британскую тыкву с сигарой. Но раз уж в его окрасе присутствовали английские охотничьи мотивы, то… в общем, пес не жаловался. Он как сыр в масле катался, и Энн с упоением рассказывала о своих хлопотах и тревогах по части его пугливости, капризов и хрупкого здоровья, в частности пугающего интимного уплотнения. Она могла рассказывать это и утром, и в сумерках – гулять с изнеженной собакой приходится в любое время. Мы с Алешей так и прозвали эту подвижную часть дня – энергичную, насыщенную срочными делами, новостями и медийным мусором – «Бубенцы Черчилля».

И в этот час, когда житейские насмешки побеждают боль, – а боль может победить лишь смех с тем, кто знает эту боль, – и пришла ко мне та непостижимая история, в которой мне было предложено участвовать. Предтечей тому послужила Аполлинария с ее обострением паранойи. Это не то чтобы удивило меня – на протяжении нашего уже почти двухгодичного знакомства Полли уверенно демонстрировала разные симптомы психической неадекватности, но так как все они не фатально мешали нашей дружбе и совместному труду на литературной ниве, я не считала себя вправе делать выводы. Ведь Полли со своей шизой и правда мне помогала, в отличие от многих формально здоровых знакомцев. Я знала, что она принимает препарат, который мелькал в англоязычных фильмах. Мелькал в роли лекарства от психических расстройств. Вряд ли это свидетельствовало о его эффективности, скорее наоборот – то, что действительно помогает, держат в тени. На виду лишь фуфло с массой побочек. Но, кажется, Полли к ним привыкла. Кажется, польза превышала вред.

Итак, Аполлинария на три дня выпала из эфира, а потом вернулась, опасливо озираясь, с убеждением, что она под колпаком у злоумышленников. Но прошло часа два – и наваждения как не бывало! Полли вообще барышня отходчивая и оптимистичная, и ей милее розовые иллюзии, чем сумрачные. К тому же после темных приступов эйфория обычно стреляла выше, дальше, быстрее! И вот уже наша сестрица Гримм уверена, что получит за свою сказочную эпопею какую-то невероятную премию из рук самой Джоан Роулинг, в переводе на наши деньги миллионов девять, – и, бывало, заранее смотрит на меня свысока. Но ее тщеславную вспышку всегда гасит великодушная фантазия о том, что она одарит меня частью своего шального приза, словно Бунин, получивший Нобелевскую, – своих обнищавших соотечественников-эмигрантов.

Но в этот раз маятник качнулся в третью сторону.

– У нас тут жуткая, просто невозможная история! Я знаю эту семью! Прекрасные люди, муж-преподаватель, она, Лариса, тоже до рождения детей чему-то учила… В общем, у них дочка старшая и мальчик-инвалид. Очень слабенький! И вдруг он… все! Не выдержал мучений, скончался. Возможно, к этому все шло, хотя они его берегли не знаю как! Но вот… случилось. И вдруг жена обвиняет мужа в убийстве ребенка!!! Вроде как муж давно хотел прекратить страдания сына… или, по ее версии, он прежде всего хотел прекратить свои страдания, он сразу после рождения хотел оставить дитя в роддоме, и вся его родня – она давно ополчилась на жену за этот бессмысленный подвиг…

«Бессмысленный подвиг…» – отзывается во мне топорище страшного эха и падает внутри, разрывая все нутро, как осколочная граната.

Аполлинария с садистской тщательностью живописует подробности, но я в тот первый день пропускаю их сквозь пальцы. И дело вовсе не в том, что я не доверяю источнику, – я доверяю, но избирательно! Ведь Полли пишет фэнтези… Она по определению не может передать реальность достоверно. Таково уж свойство чрезмерно разработанного воображения. Можно возразить, что писателю, как и актеру, необходимо уметь выходить из роли, но хрупкой психике все эти входы и выходы противопоказаны, и Полли, очевидно, это поняла, когда ее рассудок начал покрываться кракелюрным узором трещинок, как полотна старых мастеров. И она – интуитивно! – однажды решила, войдя в свой причудливый мир, не выходить из него. Оказалось, что так вполне можно балансировать на грани, при условии, что в твоем мире есть окна в реальность. Однако окна окнами, а наблюдать из них цветущий сад и гулять по нему – не одно и то же…

– …я его видела, наверное, два или три раза. Он улыбался! Я больше никогда не видела, чтобы человек в инвалидной коляске улыбался… В нем была над мирная энергия светлого воинства, вот как бы я это назвала! И он знал меня по имени, представляете? Никогда это не забуду: «Здравствуй, По!» Он не все выговаривал, у него язык словно в трубочку сворачивался, но это «По» у него получилось так торжественно и одновременно непринужденно, что мне захотелось взять такой псевдоним. Но ведь один По уже есть… Я после той встречи написала ваш любимый рассказ…

– Про джазовую певицу в доме престарелых?

– Да! – Полли горделиво расцвела.

– Так что же теперь будет… с этой семьей? И что значит «жена обвиняет мужа»? Она написала заявление? Но это за гранью… а старшая девочка? Это же ад кромешный для нее…

– Вмешательства карательных органов не будет. Наказание будет другим. Будет суд человеческий!

Я незамедлительно представила, как толпа разрывает на части преступного и несчастного отца, и импульсивно метнулась на сторону его защиты. Он не мог! Это оговор безутешной матери. Я знаю, как это бывает – ту вину, которую ты возлагаешь на себя, ты не силах вынести. Поэтому боль разливается по всему твоему миру, боль и вина распределяется на всех. А потом… этот окровавленный кинжал возвращается на круги своя – в твое сердце, точнее, в ту дыру, откуда его вырвали…

– Лариса хочет, чтобы люди знали о том, как бывает… – распалялась Полли, – о том, что может произойти в твоей собственной семье! Она собирается подробно описать это у себя в блоге, а потом написать книгу… – Аполлинария споткнулась. – Знаете, это приземленно и кощунственно – вкратце пересказывать такую трагедию!

Мне захотелось возразить, что еще кощунственнее – равнодушие. Прохладный интерес, уродливо выраженный в обывательских искажениях. И само упоминание о блоге, неуместное соседство тщеславной жажды внимания, вирусом которой мы теперь больны… Но «бессмысленный подвиг» уже накрывал меня удушьем, и я не могла говорить дальше… И «суд человеческий» продолжал страшить – все же нам с позапрошлого века так и не ответили, а судьи кто… Мир наполняется злобными троллями при малейшей возможности кого-то судить…

Я пообещала перезвонить и погрузилась в деятельную тоску. Но вместе с ней пришло и открытие – я снова знаю чужую боль. Захлопнутая было дверца отворилась. После того, что произошло у нас, – после того, что не имеет названия, – все рассказы о чьих-то несчастьях казались мне пресной бутафорией. Издевкой чужого нарциссического разума. Способом вытянуть из меня последние силы. Но светлый мальчик, вдохновивший Аполлинарию на самый лучший ее рассказ, разорвал в клочья мою скорбную пелену. Мне захотелось что-то для него сделать. Да, для него, пускай он теперь в недосягаемых пределах, но я физически ощутила этот сгусток энергии, этот поток, шедший в мою сторону… Да поймите же, это был не просто лучший рассказ Аполлинарии – это было ее единственное произведение без плагиата.

Впрочем, то, что я называю плагиатом, для Полли – вполне допустимая опора для сюжета. Но ведь обескураживает, когда очаруешься идеей или эпизодом, а тебя огорошат: мол, это я позаимствовала из «Пересадочной станции» Саймака… И так не единожды, хотя я не читала ее главных фэнтези-эпопей. Но история о джазовой певице в доме престарелых – она была без всяких чуждых примесей, она была оригинальная! Может, странно любить всего за один рассказ писателя с толстовским замахом, но я предпочитаю любить за что-то одно, чем не любить вовсе.

И вот в том потрясении и лихорадочном поиске своего места в этой истории меня застала грустная Энн.

– А что вообще нынче можно назвать плагиатом? – отозвалась она с запальчивой меланхолией. – Мы живем в гигантском ирландском рагу, где уж давно не различить первичного ингредиента. Мы черпаем из реки жизни материнское молоко Земли, а что мы возвращаем в эту реку? Не отходы ли нашего сознания? Не миазмы ли нашего больного воображения?.. И даже гении грешны. Взять любимого Чехова. Он описал страдания Лики Мизиновой, которая любила его долго и безнадежно, умея превратить девичьи слезы в хрусталики ироничных эпистол. Чехов описал ее любовные травмы и воплотил в образе Нины Заречной. Это все знают… но как-то не принято говорить о том, что в пьесе он убивает ее ребенка. Не помню, сколько прошло времени после премьеры, возможно, несколько месяцев – и маленькая дочь Лики тоже… я знаю, ты не произносишь это слово, в общем, ты поняла. По-твоему, что это – он предчувствовал или накликал беду? Предупреждал или безжалостно пустил в расход ради красного словца живую детскую душу? И где тут плагиат… искусство, как роза у Оскара Уайльда, забирает кровь у соловья и выбрасывает обратно в жизнь бездыханное тельце…

Чувствуя себя обязанной примирить искусство и невинную душу, я понимала, что вот именно сейчас, в эту чеховскую паузу, я должна найти ответ…

Коляска от Сократа

Не так уж и удивительно, что Митя, родившись, улыбался. Еще в утробе он привыкал к окружающему феерическому хаосу – за десять дней до своего рождения он отправился отмечать миллениум в одну экстремальную избу, где проживал Сократ подмосковного разлива, вскоре отошедший в мир чистого разума от запоя. Почему-то я запомнила эту цифру – в его крови будет обнаружена четырехкратная смертельная доза этилового спирта. Это даже внушало некое инфернальное уважение к могучему организму, словно он был четырехкратным чемпионом в единоборстве с зеленым змием. Но когда мы ехали праздновать Новый год к Сократу, его организм декларировал трезвость и намерение тихо, по-семейному встретить милый домашний праздник. Я поверила, потому что у него было трое или четверо детей – это число, в отличие от предыдущего, всегда пребывало в нестабильной динамике. Но подобные разночтения меня не волновали – ведь главное, что дети мал мала меньше, а Сократ – не опустившийся забулдыга, он пускай и пьющий, но мыслящий талант. Я полагала, что предложенные обстоятельства не должны были закончиться чем-то ужасным, к тому же мы везли с собой приготовленный мною рыбный салат, и с нами была наша собака, потому что ей тоже хотелось встречать Новый год не в одиночестве.

Хотя вряд ли она мечтала именно о таком празднике… И была еще одна деталь, иронично отсылающая к теориям заговора: на платформе, где мы ждали электричку, с нами разговорился субъект. Описать его я не могу – он мастерски сливался с окружающей средой, и все приметы стерлись в памяти, да я и не имела цели их запомнить. Он завел с Митиным папашей какие-то завиральные разговоры о том, что-де служил в охране тогда еще не коронованного правителя. «Боже, ну почему некоторые люди даже толковую байку выдумать не могут?! – думала я с нарастающим раздражением, особенно когда новоявленный телохранитель не отказался махнуть водки из горла. – Почему нельзя обойтись без тухлого душка жалкой собственной значимости?» Но вот незадача: все его предсказания о грядущих бедах земли Русской, увы, потихонечку сбылись. Даже те, что казались параноидальным бредом про инопланетян. А ведь тогда настроения были совсем другие…

Кем бы ты ни был, «наш человек в Гаване», после тебя мне трудно совсем не верить прохиндеям, пустомелям, шизоидам и всем тем, кого здоровый инстинкт самосохранения предписывает обходить стороной. Ведь кто нас предупреждал о том, что нельзя молиться за царя-ирода? Юродивый. То-то и оно…

И еще я думаю, что, если ты, русский агент Малдер, меня предупреждал о чем-то еще, а я не услышала тебя…

Итак, в сухом остатке от той поездки – синяки от старых грабель: конечно же, обещавшие не пить обязательно выпьют. Это закон! Как говорил Ришелье, предательство – дело времени. Но фигуранты не просто выпили, а затеяли драку с квартирантами, прошу прощения за каламбур. Квартиранты-гастарбайтеры – тогда это было чем-то новеньким в здешних богемных пенатах. Вот не ожидала, что Сократ опустится до столь прозаичного заработка. И не ожидала, что его супруга – условно назовем ее Ксантиппа – примет деятельное участие в скандале. Пока шли войны местного значения, я вместе с Митей внутри, тремя детьми снаружи и собакой сидела в безопасной детской спальне и обдумывала пути отхода. Где-то к шести утра боевые действия стихли, началось братание условно дружественных народов бывшего Советского Союза, дети уснули, и я поняла, что теперь самое время тихого отхода на Север. То есть домой!

Вот только Трейси… до сих пор помню ее глаза, когда я оставляла ее в логове врага. Но брать ее с собой было небезопасно – она была девочкой импульсивной и пугливой, могла внезапно дернуть поводок на утреннем гололеде – и я с большим животом не смогла бы удержать равновесие… Я накормила ее, чем было, вывела по своим делам и долго объясняла, что чуть позже она обязательно вернется домой. И здесь ей ничего не грозит, Сократ любит живность, рядом дети… словно дети – не объект защиты, а гарант безопасности, но ведь так порой и бывает. Собака моя трепетная никогда меня за это бегство не попрекнула. Хотя в тот день я поняла, что не нужно всему живому навязывать человеческие радости. Пускай собака радуется по-собачьи, а птичка по-птичьи. Впрочем, и среди человеков в этом смысле пестрое разнообразие, и что русскому хорошо, то беременной женщине совсем некстати.

Словом, как я и предполагала, ничего непоправимого тогда не произошло. Разве что редкие пассажиры раннеутренней электрички 1 января 2000 года несколько удивились моему появлению. Но быстро обо мне забыли. А Митя потом катался в синей коляске, доставшейся ему по наследству от Сократова внука. Скажу больше – годам к шестнадцати он потянулся к философии, и Сократ – не нашенский, настоящий – стал героем его баек в широких дружеских кругах.

Баек о том, что Сократа не существовало вовсе! Но здесь я с ним поспорю: быть может, одного конкретного древнегреческого мудреца и не существовало, но Сократ как тип был и пребудет всегда, и это в его коляске Митя получил в наследство стремительность и легкокрылость мысли и музыки.

Много лет спустя, в совершенно другом месте и при других обстоятельствах, я опять буду увозить ребенка из пьяного кошмара. Совершенно другого ребенка. Мой незаконченный гештальт всегда при мне. И все наши бессмысленные подвиги – они в сердце сюжета. Именно они делают сапиенса человеком.

А все яйцеголовые с полуфабрикатом мозга, способным лишь подсчитывать собственную выгоду, летите на планету Железяку. Вы абсолютно взаимозаменяемы, как всякий кровососущий гнус.

…Весь день я собиралась заработать свою редкую копеечку – написать компиляторскую статейку на поп-историческую тему, но никак не могла сосредоточиться и найти подходящую канву. Либо я уже об этом писала, либо слишком много писали другие. Иногда сюжет приходится притягивать за уши, чтобы найти незатертый акцент, как в истории о первом ЭКО. «25 июля 1978 года в Олдеме, графство Большой Манчестер, Великобритания, в семье Лесли и Джона Браун, где уже росла приемная дочь Шерон, родилась Луиз Джой Браун, первый ребенок, зачатый в пробирке». В эпилоге я предлагаю задуматься: каково было девочке Шерон, когда сенсация сделала ее приемную семью знаменитой на весь мир? Все следили за чудо-отпрысками, за Луиз и ее сестрицей Натали – не станут ли они козленочками или, напротив, не вырастут ли у них крылышки. А кто любил Шерон, которая появилась на свет самым обыденным дедовским способом, который стремительно становился немодным? И что с ней стало? Об этом источники умалчивают. Не сказать, что Луиз с Натали живут с огоньком, но сам факт того, что они живут и рожают без пробирок, уже и есть самое важное предназначение на Земле. Пускай муж Луиз – вышибала в ночном клубе, но это хотя бы какая-то крупица информации, а о Шерон – ничего… То есть родились сенсационные кровные дети – и она, приемная, стала не нужна? – вопрошаю я к ленивому читателю, который поглощает желтые байки с выражением жующей овцы.

Да что там Шерон! Вы же понимаете, никому вообще не нужен просто человек. Это и есть апокалипсис. Эпидемии и катастрофы – только следствие.

В общем, вместо того, чтобы зарабатывать копеечку, – не все же Алеше отдуваться! – я начинаю мечтать о том, чтобы ко мне с небес спустилась чудо-новость. Пускай и с фейковым душком – правда такой и бывает! Моя любимая фантазия – обнаружить потомков княжны Анастасии… не той, поддельной, которая говорила только на немецком и оказалась почему-то в Румынии, а той, как будто бы настоящей или похожей на нее, которую обнаружили… в больнице приволжского города… какого же города? Я однажды читала об этом… В лихорадочных поисках я натыкаюсь на дикие подробности об убийстве царской семьи – о том, что в корсетах у дочерей были спрятаны бриллианты, поэтому пули от них отскакивали, «приводя живодеров в богобоязненный трепет»… Иисус Мария, кто же такое придумал? Разве все бриллианты не были заранее конфискованы большевиками… Или же, по другой версии, отправлены царскому кузену в Англию? Тому самому кузену, который предал двоюродного братца Ники и не захотел спасти даже его детей… В воспаленном воображении я вижу кощунственный заголовок: «Бриллианты – лучшие друзья девушек»…

– Ты что, не слышишь? Тебе звонят! – в панике кричит Алеша.

Его пугает, когда я погружаюсь в раздумья. Он боится, что я могу сойти с ума. Хотя моя вера потихоньку вытаскивает меня из бездны. Моя вера в параллельную реальность, где наши любимые живы, а мы сами – немного другие и отличаемся от нас здешних, как волна на гребне и в падении. Ведь человек – это тоже волна.

– Представляете! – кричит в трубку Аполлинария. – Я сейчас только что от Ларисы. Из всех претендентов она выбрала меня! Я буду вести страницу о Бореньке!

В первое мгновение, не успевая переключиться, я думаю, что у Аполлинарии опять обострение. Но быстро вспоминаю о светлом мальчике – и стыжусь своих сомнений. Убеждаю себя, что страница, значит, уже популярная, если для нее нужны помощники. А Полли мастерица по этой части! У нее чуть ли не стотысячное воинство в Одноклассниках, которых я считала чем-то вроде старческих дневных телешоу, но Полли меня горячо разубедила. В общем, вести страницу о Бореньке – дело благородное и богоугодное. Если, конечно, оно не предназначено для шельмования невиновного несчастного человека. О чем я тут же и проговариваюсь. Аполлинария в ответ скомканно прощается – якобы ее зовет мама чистить рыбу – и кладет трубку.

Я снова запускаю процесс самовнушения. Может быть, и правда ее удачно позвала мама. Она ее бесцеремонно запрягает по хозяйству по принципу «а какой еще от тебя толк, кроме пенсии по инвалидности». Литературные таланты дочери никого в доме не волнуют. Дочь не оправдала ожиданий, то есть не стала экономистом в перспективном НИИ, куда ее пытались устроить, не вышла замуж за таможенного чиновника и пишет бредовые сказки для взрослых идиотов, которые никогда ничего ей за них не заплатят.

Все так… но что-то не так, и нам знакомо это чувство.

Вечером Полли пишет мне обиженное сообщение: «Вы плохо обо мне думаете! Я ведь, кажется, говорила, что Борин отец хотел отказаться от ребенка в роддоме». На меня вдруг нападает упрямство, и я ей отвечаю, что от ребенка в роддоме может отказаться только мать, сколько бы там папаша свечку ни держал, а я уверена, что там он только мешает. Жизнь – великий преобразователь правды. Правды о мужчине, который только что узнал, что его новорожденный ребенок тяжело и неизлечимо болен, о мужчине, который в ужасе и понимает, какую ношу он взваливает на себя. И все, что он скажет в запале отчаяния, можно истолковать против него. И приписать пресловутый «отказ в роддоме». Поэтому я изначально не верю в эту историю. Женщины, которых предали после рождения больного ребенка, не превращают это в информационный повод. Тем более если речь идет о детоубийстве. Осторожнее, Полли!

«Но вы сами говорили, что равнодушно молчать об этом – кощунство!» – отвечает Полли после сорокаминутной паузы (послали в магазин за капустой и хлебом, хлеб со вчерашнего дня подорожал!).

«Но сочувствие одному не должно быть ядом для другого», – отвечаю я.

– А зачем ты вообще во все это лезешь? – врывается в наш диалог нетерпеливый глас разума.

Это Алексей Ангус, который гордится, что его фамилия одновременно имя его любимого музыканта. Я тоже по семейной традиции должна любить Ангуса Янга, неугомонного гитариста великой группы «AC/DC», и Митя тоже любит «AC/DC». Но когда я вижу, как сверкают не порокерски белоснежные гладкие коленки Янга из-под шортиков – задорный стиль у чувака! – я вспоминаю пионерский лагерь и добродушного мальчика-дауна из бабушкиного городка, которому было далеко за тридцать, но у него тоже сверкали такие же незаросшие коленки. В общем, когда на Страшном суде меня спросят, любишь ли ты «AC/DC», то я скажу: «Да!», но непроизвольно моргну в сторону, пытаясь не улыбнуться, и двенадцатый ангел-присяжный меня поймет.

– …она хочет делом заняться, а ты ее отговариваешь… – недоумевает Алеша. – Почему ты с ней споришь? Это чужой ребенок, чужая семья… и если они выбрали эту сумасшедшую Полину, так это их дело!

Сейчас он скажет свою излюбленную приговорку «займись другим», словно мне нечем заняться, словно я лезу в чужой монастырь, и, возможно, так и есть. А еще мой внутренний мнительный суслик непременно уловит и другой, скрытый оттенок в его словах, которого уже нет, но который был раньше. Мол, ты обезумела от своего горя и поэтому не можешь спокойно пройти мимо чужого.

Но горе работает иначе. Я не могу об этом говорить вслух – это очень больно. Горе держит тебя в шаге от суицида, демонстрируя, что другим вот дали соломинку, а тебе нет. У них, дескать, остался еще один ребенок, а у тебя нет – и при этом ты же сама в этом и виновата! Другим всегда легче, чем тебе, – вот как устроено горе. А то, что меня вечно волнует кто-то еще, кроме себя и своих, – это не горе, это я сама, я такой была и до…

Неуместно срываюсь в тихие слезы, стараюсь неслышно, но для Алеши это – сигнал катастрофы. Он слышит из комнаты, как я хлюпаю на кухне. Он приходит и каменным голосом спрашивает: «Что?» Так начинается его сочувствие, и он это не со зла, просто думает, что поощрение слезливости ведет к упадку и гибели организма. Да и вообще мы, люди, воспитанные на Урале, скорее стоики. Нас не жалели, когда мы рыдали детьми, а ждали, когда мы сами успокоимся. Словом, обычно в этой ситуации я говорю: «Ничего, все нормально». Нас же так негласно учили. Но на меня вдруг накатывает такая боль протеста против этих окаянных стоических правил! Что такое случилось с миром, что человек, у которого случилось горе, не имеет права на слезы?! Что за дикие мутации происходят с душами людей… И кто вообще придумал «не трогать» человека, которому больно? Не трогать, чтобы он самоуничтожился… Это куда эффективней ядерной бомбы!

Все это проносится в моей несчастной голове, я говорю какую-то резкость, и пошло-поехало. Алеша взрывается и кричит, что я считаю его тупорылым бездарем. И как можно думать, что он не знает о том, какая я… до или после горя?! Да только он обо мне все знает, только ему не все равно, только он заботится, всем остальным на меня наплевать, они меня используют и тут же выбрасывают, и нет им никакого дела до моей боли… И может, уже хватит о них беспокоиться?!

Об этих чужих детях…

На слове «чужих» я втягиваю голову. И словно бритвой Оккама по сердцевине, когда Алеша говорит, что своих детей у нас нет. Как же нет, когда есть?! Но здесь важна не правда, а псевдоисцеляющий садизм. Ведь лечили же когда-то электрошоком – вот и Ангус пытается исцелить меня удалением материнского инстинкта, словно он воспалившийся аппендикс. Но ведь он искренне хочет как лучше.

Предназначение

Юлику я могу рассказать все. Потому что он любит нас с Алешей поровну. Это редчайший случай, и я никому не говорю об этом, потому что никто не поверит. Ведь наши друзья – они всегда из чьего-то лагеря. Как писали в старину в метрических книгах, поручители по женихе и поручители по невесте. Самое обидное, это когда друг из твоего лагеря – условно говоря, невесты – переходит в лагерь жениха. Или наоборот. Возмутительное предательство! Но есть особы – равно мужского и женского пола, – которые усиленно доказывают миру, что вражеский лагерь у их ног. Это их жалкая сторона медали. Это грустная ущербность. Это заблуждение. У детей-сирот бывает такое, называется размытая привязанность: ребенок как будто любит всех. Сегодня одну тетю назвал мамой, завтра другую… Так он добирает недостаток любви одной мамы многими. А мы, глупые большие дети, добираем недостаток любви – возможно, кажущийся! – теми, кто на самом деле смеется за нашей спиной и строит нам рожи. Никогда не видела эти рожи, но почему-то хорошо их представляю.

Но Юлик по природе своей глубокой вне этой возни. Он большой, приятно упитанный, мощный, дружелюбный человек. Его доброе сердце облечено в плотную непоколебимую субстанцию, на которую нельзя воздействовать физической или моральной силой. Ею нельзя манипулировать. Но сердце… сердце Юлика при этом остается чутким и созидательно беззащитным.

Мы встретились после того, как окончательно одичали, каждый в своей норе. Точнее будет сказать, в стойле. Идем теперь по фешенебельной улице столицы, превращенной ныне в злую мачеху. Даже воздух здесь – дух Вавилона, некогда фонтанировавшего счастливым случаем, – теперь неприветливый с нами, как швейцар с босяками. Мы с Юликом сворачиваем во внезапно открывшийся моим глазам – словно он не двести лет назад возник, а лишь в это мгновение! – проулок и ныряем в укромный бар «У Даниила».

– Его не сегодня завтра закроют, давай поддержим отечественного производителя! – предлагает Юлик.

– Давай! Только пускай наш производитель производит рябину, а не коньяк! Пусть будет здоровое и правильное производственное разделение.

– Ты мыслишь слишком узко, – мягко парирует Юлик, – ведь известно, что русский человек производит не столько материю, сколько дух. И нет национальной кухни без этого духа!

– Да уж, да уж, рябчик не рябчик и кулебяка не кулебяка без метафизики, без цыганского хора и без нашенского Достоевского разгула с экзистенциальной отрыжкой.

– А еще здесь классные ребята джаз играли! – вздыхает Юлик. – Жаль, что все проходит…

– Откуда ты знаешь, что это место закроется?

– Его мой одноклассник организовал. С какой-то прохиндейской шушерой. Ну и прогорел. Я тебя сегодня с ним познакомлю!

– Меня? Зачем?

– А почему нет? Книги ему твои подарим. А то ты вечно раздаешь их направо и налево, словно листовки у метро. Толку никакого! Пора уже знакомить с твоим творчеством богатых людей!

– Ты ж говоришь, он разорился…

– Разорившийся богатый человек куда охотнее тянется к художественному слову.

Мы с Юликом редко видимся. «Современного человека и так слишком много в эфире, телесное присутствие давно стало необязательным» – так он это объясняет. Дескать, занятость – это всего лишь теперешняя отговорка, а причина в другом. Если представить крестьянина два-три века назад – у него было дел не меньше нашего, а порой и куда больше…

– Нет, стоп, крестьяне – пример неудачный, – машу я руками на Юлика. – У них уклад был такой, что без телесного присутствия друг друга – не выживешь! Общинный дух же… Жили несколькими семьями на одном дворе, да еще работники тут же жили часто, и вспахивали сообща землю, и за скотиной ухаживали… А сенокос? А в ночное ходить, у костра сидеть байки травить? Все это удаленно по зуму не сделаешь!

– О, срочно напиши об этом сенсационном открытии! А то народ нынче не в курсе! – хохочет Юлик.

И я с тоской понимаю, что могу опять не успеть сказать самое важное. Самое важное для меня. Юлик оказывает мне спасительную услугу, он – мой исповедальный терапевт. Я знаю, что он вечная для всех опора и поддержка, и не злоупотребляю. Но… это тайный мотив каждой нашей встречи, я могу выговориться, хотя и корю себя за шкурный интерес. Однако мои планы могут рухнуть, ведь на горизонте маячит разорившийся Даниил…

– Юлик, я хотела… не знаю, уместно ли сейчас…

– Совершенно уместно! – категорически прерывает мои топтания самостийный доктор. – Здесь так уютно и безалаберно – как раз то, что нужно.

– …я не знаю, с чего начать, чтобы не слишком ужасно прозвучало… хотя ты говоришь, что наша психологическая раковина изнутри всегда страшнее, чем снаружи! В общем… а что, если то, что случилось с Митей, – это родовое возмездие? Это мне вчера пришло в голову! Вот понимаешь, у меня один прадед священник, и он был репрессирован, и моя любимая бабушка Зоя, его дочь… в общем, я в детстве любила именно эту бабушку, а другую… не то чтобы… но ее муж, мой дед, был… работал в НКВД. Я никогда не говорю об этом. Ребенком очень боялась его, хотя он ничего плохого не делал, просто пил в своей комнате и бормотал… Мне было так плохо и тоскливо в их доме, хотя я бывала там редко, но даже в это короткое пребывание я мечтала поскорее уехать оттуда и оказаться у другой, любимой бабушки… Мама в наши редкие разговоры об этом дедушке, своем отце, уверяла меня, что его судьба очень трагична, что никого он, конечно, не расстреливал, но ведь она не могла это знать наверняка… Что его якобы «завербовали» после армии – а он-то мечтал стать журналистом, и, боже, как она радовалась, когда я поступила на журфак, чтобы, по ее мнению, осуществить мечту ее несчастного отца… Меня это смущало и удивляло, я никак не могла взять в толк, как неприятный и чуждый мне человек хотел заниматься тем же, чем и я… И все же я видела в этом светлую кульминацию.

– Так я не пойму – в чем же возмездие? – тихо спросил Юлик.

– В том, что… я же не любила дедушку. Не любила их дом… Не то что другие внуки! И поэтому он решил возложить возмездие за свои грехи на меня… Это вроде как естественно, что отдуваться будет тот, кто остался тебе, по сути, чужим…

Юлик закончил с излишним старанием мешать сахар в кофе и вдруг резко и нервно отодвинул от себя чашку.

– Но ведь это же чушь какая-то! Ты полагаешь, что человек отходит в мир иной и там, значит, решает: ага, вот такой-то родственничек не относился ко мне с должным почтением, дай-ка я его нахлобучу возмездием! И пишет, значит, заяву в небесную канцелярию… Ужас! Это ж прямо советская бюрократическая система и то самое НКВД там наверху, по-твоему?! Не сказать, чтобы я был фанатом какой-либо религиозной концепции, и не представляю Тот свет вещественно и зримо, но такая картина мне точно не по нутру. К тому же дедушка, может, наоборот, тебе благодарен за то, что ты исполнила его мечту!

– Благодарен? Ох, вероятно, я перегнула палку. Мысль изреченная есть ложь, сам знаешь, – растерянно бубнила я, – но меня так пронзило это мрачное открытие!