скачать книгу бесплатно
Дни, когда все было…
Дарья Всеволодовна Симонова
Женские истории (ООО Центрполиграф)
С юности Анна мечтала попасть в столицы: именно в Питере или Москве в атмосфере художественной свободы она намеревалась развить творческие способности и найти свое место в литературе… Спустя несколько лет Анна освоилась в писательской среде обеих столиц, стала публиковаться, отстаивая право на собственное художественное видение, не пытаясь завоевать расположение тех, кто полагает себя вершителями современного литературного процесса. Одновременно ей приходится решать и личную, чисто женскую проблему выбора между двумя непохожими, но одинаково не подходящими ей мужчинами. С одной стороны – буйный алкоголик, поддерживающий ее авторство, с другой – респектабельный мужчина, ни в грош не ставящий ее творчество…
Дарья Всеволодовна Симонова
Дни, когда все было…
© Симонова Д.В., 2020
© «Центрполиграф», 2020
© Художественное оформление серии, «Центрполиграф», 2020
Часть первая
Пинг-понг жив
Памяти С.К., друга, негодяя и волшебника
1. …Совсем другой судьбы
Мы его слушались, хоть он и улыбался предательски, и не появлялся, когда его ждали, и обманывал до обидного легко, а если гостил, то выворачивал дом наизнанку и ломал любимую дедушкину трубку, единственную память… Не любил фетиши, плевать хотел на них, обсмеивал и сам после себя почти ничего не оставил, разве что шарфик полосатый, поеденный молью. Но это из того, что осталось мне, – а я, может, чего не знаю, не факт, что кому-то он и миллионы не припас в тайничке за домом, почему нет, с Марсика все станется. У него имя уменьшительное получалось кошачьим, потому что мама назвала его невообразимо – Марс. Она сочла, что раз у ее знакомой модистки дочка Венера, то какие тогда возражения. Марс – бог войны, ему приносят жертвы, чтобы победить? Тогда имя в руку.
Венера, кстати, здравствует по сей день, но кто бы мог предположить, что она – ружье, стреляющее в последнем акте. Не ружье, конечно, а дамский короткоствольный пистолетик, забыла, как называется, не забыла – никогда не знала, не люблю оружие.
Марсик любил гнездиться в центре города, среди архитектурных излишеств, где куда ни плюнь – попадешь в гида с японцами или в маршала на «Чайке», если лет сорок назад.
…Больше всех машин на свете я люблю нашу «Чайку». «Феррари» против «Чайки» – купчишка в фальшивой бирюзе. Марсик, впрочем, не чересчур играл в сноба и не гнушался выбираться к друзьям на выселки. Но уж на праздники пропадал в лучших домах, никому из нас неведомых, но милых. Мама родная, как я ему завидовала! Особенно на Новый год. Все вранье? Нет, во мне дело, я смакую блестящую брехню про посольских отпрысков, лобстере в аквариуме и крошечной морской живности, запечатанной в перстень. Красиво и жестоко – маленький осьминожек замурован на ПМЖ в безделушке. Марсик утверждал, что владелица медленно сходит с ума от жалости, ей подарил эту похабень один грек. Онассис, наверное… Надо ли писать Онассиса с двумя «с»? По-моему, это излишество.
В империи были две-три стоящие вещи. «Чайка» определенно в их числе. Стоило ли ради них столько людей загубить… Перебились бы без сливочных шоколадок. Только не надо про Микеланджело, заколовшего безымянного служку ради достоверности шедевра! Я исповедую мещанский гуманизм, я за теплую пестроту impression, за то, чтобы все были живы и никаких злодеяний, в том числе в пылу творения. Ко всем лешим катитесь, красоты диктатуры на крови и обагренная живопись туда же. И если Буонаротти бесчинствовал в Сикстинской капелле, то вот вам истоки католической манеры каллиграфично выписать Христовы раны на своих статуйках, все эти струйки и кровавые слезки, вылупившиеся у восковой Марии в заштатном испанском городке, и прочие мурашки для туристов. Отказать!
Я ни разу не была у Марсика на дне рождения, он его справлял последнее время с вычурной простотой – по свидетельству очевидцев. Три баллона пива, таранька от двоюродных родственников, ранние сумерки, цитаты из Лао-цзы и иже с ним, потом все ложатся на пол и смотрят телевизор, фильмы категории «В», то есть не номинированные на «Оскар» ни с какого боку. Вот это восточное в нас – мы тяготеем к церемониям, даже когда презираем их. Вручение голого лысого блестящего андроида с мечом и все сопутствующее…
но это еще ладно – вручение категорически не про нашу честь, значит, двойной тотем, церемония любви к церемонии, метацеремония, и куда бы делась эзотерическая харизма, если б ее можно было «потрогать». Нам бы еще погулять на церемонии лишения «Оскара», если таковую изобретут, позубоскалить… Хотя будем великодушны к одаряемым голливудским неврастеникам в швейцарских часах, не станем отбирать у детей игрушки. Мы даже отчасти с ними знакомы, то есть между нами не больше шести рукопожатий, как обнадеживает статистика, но жизни грешной дай бог на одно хватит в том направлении.
Родню с таранькой я видела однажды – чудные хлебосольные люди, трогательные, как зимние воробушки. У меня тоже есть такая: летом они наезжали к бабушке и наполняли дом свежайшими развлечениями типа походов на пруд, ловли раков и размещения вяленых рыбных гирлянд на чердаке… Лучистое теплое семейство, мама и дети кудрявые, папа лысоватый, компанейский – даже в экстерьере гармония! По незрелости я не раз хотела к ним дезертировать, когда у ближних завязывались неурядицы. Нам-то с братаном недосуг было добраться до мирных летних радостей, мы были так заняты вредительством: натягивали нитки через переулок, спускали кошек под гору в закрытой таратайке, мастерили могильные холмики из несчастных алкашей, рухнувших в тополиную тень… Сходство воспоминаний сближает несказанно, хотя отнюдь не свидетельствует о родственности вспоминаемого: богач и бедняк, толстый и тонкий, негр и чукча могут на удивление созвучно ностальгировать, суть не в континентах, кастах, сословиях, расах и даже не в половом признаке – у нас у всех абсолютно одинаковый орган радости внутри. Это мне сказал Марсик, когда мы познакомились. Он уже тогда начал свой поиск закономерностей, читая Лао-цзы и даже Дарвина.
Ни один из моих друзей ни до, ни после не читал Дарвина. Думаю, в честь Марсика, то есть в честь памяти о нем, завидя читающего Дарвина, я теперь пойду за ним на край света, – и пусть тогда будет лето, не слишком жарко, но солнечно и одиноко, воскресные дымящиеся улицы, пустые, напряженные городские мышцы, все в саду, и должно произойти то, что никогда не происходит, и несолоно хлебавши возвращаешься домой без приключения, зажигаешь свет, и хмель еще не вышел, и так все никчемно, ты как перст, а все твои в саду… Вот чтобы миновала сия чаша, пусть встретится мне читающий Дарвина в фиолетовых очках, рыжей рубашке в мелкую черную полоску, с ключами на цепочке, который открывает лучшие таинства мира, у которого, как у Марсика, между иронией и издевкой пролегает уютный язык полуслов-полужестов, которым он изъясняется с нами. То есть Марсик – с нами, а тот, кто встретится, – с тайно любимыми.
Марсик нас обязательно любил, мы – первые сливки, снятые им с шестнадцатилетия, до нас у него только дворовые компании и связь с маминой подругой. Да мало ли что было еще, но тому верить не стоит, то – бижутерия и алмазная пыль, которая требуется начитанным отравителям. Подумать только, какое дорогое и вычурное злодеяние – подсыпать драгоценную россыпь в чай, и жертва три дня в летальных муках! Не скажу, что мне не важно, что с Марсиком было когда-то, я теперь каждую крупиночку о нем собираю и кладу в несессер, который украла у ушлой квартирной хозяйки, купившей его в Таиланде и собиравшейся сбагрить одной гимназистке на бедность, но я сочла себя априори беднее той гимназистки. Ведь у богатых кто друзья и дети друзей? Тоже богатые, конечно, а если есть бедные, то им дарят совсем другие вещи, например, модные крышки для унитаза, или сам унитаз, или биотуалет, на худой конец, – одним словом, сугубо функциональное, симпатичный бисерный несессерчик, конечно, так никогда никому и подарен не был бы, если б не моя инициатива! И вот я, предварительно набрав кислорода в рот, просвистела «да» на вопрос, нравится ли мне эта безвкусица. Она говорит: забирай. А потом: подожди, мол, еще спрошу кое у кого. И зажучила. А потом однажды вздыхает якобы в неловкости вся: съехать, мол, тебе придется от меня. А ведь обещала, что я буду жить у нее долго и счастливо! И я так обиделась, и были ноябрьские дожди, мое шмотье в мокрых картоночках из-под бананов…
В общем, я впала в малодушие, ничтожество, меркантильную ревность и вещицу хапнула. Теперь храню в ней самое дорогое: бабушкин крестик, адрес одного таксиста в Нью-Йорке – потому что мне лень переписывать в записную книжку эту несусветную «черную мессу», где дом наперед улицы, и я не умею каллиграфично вывести рогатку Y, – несколько незначительных бумажных писем от значительных людей, шарик тигрового глаза и схему, которую давным-давно рисовал Марсик, чтобы я не заплуталась в столице и нашла его первую резиденцию. Ну, это было, скажу я вам! Марсик всегда с нежностью отзывался о тех изумрудных стенах в Микки-Маусах, низеньких тумбах, которые обзывались «стульчаками» и «стольчаками», статуэтке явно на тему Самсона, раздирающего пасть то ли свинье, то ли бульдожке (эта часть композиции скульптору удалась с чрезмерным гротеском), с темно-красными следами, между прочим, не исключено, что крови! Но подозрения-то бутафорские, для воспитания детективных чувств, и жить бы тут да жить, хозяева еще в доисторические времена имперской дружбы с угнетенными уехали в Алжир, потом пошло-поехало до Швейцарии. Надо заметить, что альпийский локоток от африканского севера близехонько, а ты попробуй укуси!
Шустрые благодетели… но и они не без изъяна, пришлось Марсику со всей оравой нахлебников и кредиторов освобождать ширпотребную эклектику, когда путешественники надумали от него избавиться. А что, если останься все как было, Марсик до сих пор жил бы. Дома и судьбы проходят сквозь нас бок о бок, и неизвестно, что первичнее. Сдающие нам счастливые апартаменты – не они ли ангелы по совместительству, счастливое время – не есть ли счастливое место прежде всего, которое до нас уже «нагрели» светлой полосой иные обитатели.
…Но возвращаясь все же к нежаркому дню: увижу похожего на Марсика – и, конечно, не пойду за ним, просто буду смотреть долго-долго, пока он по самые пятки не нырнет в свет уличный с эскалатора, и желать ему всяческих благ и судьбы не дай бог такой, как у Марсика, совсем другой судьбы.
А в окрестностях двадцатилетия мы валяли дурака и не сомневались в будущем. Отчасти. Я все-таки беспокоилась, что не вынесу никого из огня, не приму в парке стремительные роды у прогуливающейся беженки из стран третьего мира, не выхвачу чужого ребенка из-под колес и не закрою собой от пули… хотя последнее, пожалуй, чересчур, но подвиг мною тщательно планировался. Если не он – тошно и серо придется на земле моей бренной сущности. Да окажись я самой Склодовской вкупе с Кюри, каких высот интеллекта ни достигни, все равно жизнь человеку спасти значительнее, в едином моменте, что поперек горла главному и неколебимому инстинкту любой живности, – величие и бесконечность. Канонические мечты труса! Спасители взаправдашние едва ли мечтают о героической оказии, просто в нужный момент они сработали молодцом, и в какой пропорции и откуда взялись для того тренинг, допинг, кураж – неизвестно. Случиться молодцом – дорогого стоит! Подозревая, что у меня кишка тонка, я навострилась на менее накладные благодеяния, но даже немощные и близорукие, бредущие прямиком сквозь скоростное шоссе, попадались мне крайне редко, и тогда я набрасывалась с заботой на загрустивших, вполне себе о двух невредимых руках и ногах и мало-мальски здравой голове. Мыла посуду, бегала за портвейном, гладила по голове… Но, бог мой, великого так и не совершила! Потом запихивала мечту свою, как бабулька – очки, через секунду не помня куда, и вдруг вспоминала, теряясь от бессмысленности своей, когда рядом страдают – где-нибудь за гнилым деревянным перекрытием в пьяной драке гибнут лучшие. Лучшие – они всегда так. Шлиман, откопавший Трою, умер в клошарной ночлежке, – чтобы не приводить прочие хрестоматийные случаи. А то люблю помусолить желтые журналы про неурядицы идолов, больших и малых, жажду увидеть приписку «По понятным причинам фамилии героев изменены».
Но Марсик меня однажды спросил:
– А что делать будешь, когда победишь?
До сих пор ошеломлена. И вот бы знать! Он смотрит на меня и улыбается с завистью: «У тебя зрачки как „двушки“. Даже будто пожелтели». И что, думаю, хорошего?.. Теперь нет двушек. Музыка, запахи и деньги – вот устойчивые символы, оживляющие прошлое. Взять «Коней привередливых» и «Скалолазку», запах шашлыков из соседнего ресторана «Малахит» и мороженое за восемнадцать копеек – и можно по-прустовски воспроизвести детство. Что касаемо двушек, то в двенадцать лет я впервые попала в столицы – и вот тебе: на будках написано вместо «телефон» – «таксофон». Такса… не будь собаки, получилось бы приятное женское имя.
Так вот, Марсик вечно завидовал моим зрачкам и вообще тому, что меня прет бесплатно, безо всяких снадобий. И я ему возражаю сразу, дескать, зачем заранее делить шкуру, тем более удачу сглазить – плевое дело. А он говорит: «Неправда. Нужна стратегия. Удача приходит туда, где сервируют стол лишним прибором». Мне понравилось, как он сказал. Но как ответить, что я буду делать, когда спасу какого-нибудь рядового Райана? Да ничего! Жить дальше и покрываться изнутри известковым налетом тщеславия. Внешне я так особо чваниться не буду, но про себя оторвусь.
– Вот именно, – замаячил перстом в небе Марсик. – Замаячит совершенное безделье, жизнь завершит петлю… Благодари свою вершину за то, что дает тебе отсрочку.
Я только потом поняла, про что это он, хотя и так все как божий день. Продолжала творить благоглупости. Человека полюбила. Даже зуб пришлось вырывать, – прямой связи нет, впрочем… Пошла к хирургам. А народу в поликлинике – тьма, содом и гоморра. И вот крадется дама с мальчиком лет десяти. Почему-то ко мне. Объясняет, что у ребенка беда и как бы с ним в этой очереди не стоять. А меня пронзает: так это Его жена! И сын у Него того же возраста, и мальчик дамочкин очень на Него похож, и дамочка сама вполне была бы достойна, симпатичная такая, по глазам видно – не паскуда, добрая женщина. Излишне живописать, с каким воодушевлением я пропустила их вперед. Нас возвышающий самообман! Я все думала, посмешить ли того гаврика про встречу мою якобы с его семейством, но так и не стала. Он не впечатлительный.
Марсик его знал. Он меня с ним и познакомил, отнюдь не предполагая, без всякой задней мысли. Когда узнал, что из того вышло, был сумрачно удивлен. Сказал, что я не там ищу, и вообще скис по-отечески и одновременно презрительно, а потом напился и говорит:
– Я думал, у тебя глупость космическая, как у юродивых, а ты, оказывается, обыкновенная дура.
Я ужас до чего обиделась, все смириться не могла, что так меня высоко ценил Марсик, а я и не знала, – и вот по неведению все величие свое и сплющила. Но, с другой стороны, неужто жизнь личную псу под хвост спускать, дабы строго соблюсти юродивость! И потом я не думаю, что она мне так уж пригодилась бы. Сам-то Марсище себе выбирал девушек без перегибов.
Наверное, все началось с них. Интересно, кто сильнее верит в жизнь вечную – мужчина или женщина? На грани двадцатилетия Марсик объявил мне, что жизнь одна, и дело одно, и женщина одна, и она должна родить ему детей – таков закон единственный, и, мол, если я хочу возразить, тогда пусть приведу варианты. Без вариантов!
…Мне вдруг пришло в голову: хороший псевдоним – Гомо Сапиенс. Для противной блогерши. Противной, но умной. Марсик как раз с такими заводил «варианты».
2. Кодекс Харона
Вообще это был грустный разговор. На крыше. Мы должны были поделить небо или оставить его единым. Под нежным дождем, в четыре, в пять утра, на доме, где с такого-то по такой-то обреталась детская писательница сказок о кучерявых террористах Ульяновых. А пусть бы и Антонио Гауди, что, несомненно, дало бы дому сто пудов вперед, но не склалось у гения, у него и так жизнь буграми, куда б его еще к нам занесло, каталонцы не любят перемен… Я думала, что та шумная незнакомая шобла вернется быстро, но они, наверное, купили и пили втихаря на улице, или заплутали, или зашли к кому. Марсика это, на удивление, не обидело. Когда привыкнешь, и впрямь не обижает. Он титанически выдыхал дым вверх, словно от него зависело, сколько ажурных облачков проплывет сегодня над городом. У него в запасе был очень приятный напиток промежуточной крепости. Очень приятный, но мало. И я сердилась немного на улизнувших за алкоголем, а тут еще Марс завел о единобрачии, или однолюбстве, и наливал по наперстку, себе побольше. Ну и шут бы с ним, только такой вкуснотой можно было и погуще донышко мазать. И, помилуйте, к чему утыкаться в непреложные законы? Что же это за жизнь с одной любовью! Мне было не по себе это слушать, особенно от Марсика, который обычно сам блестит и переливается от излишеств, а в середине лета решил побаловаться аскезой и выводит философские паузы.
Я ему ответила, мол, не берусь тебе ни перечить, ни поддакивать, но, во-первых, это у тебя новая любовь, что ли, случилась? Он не ответил. А во-вторых, я, например, про себя определенно знаю, что у меня не случится старческих прогулок в парке рука об руку до гробовой доски, что перед лицом вечности я не буду, теребя флердоранж, бормотать про горе и радость, «пока смерть не разлучит нас», и что никакой моей половинки в природе не существует, а только четвертые, пятые, шестые и т. д. доли, все из которых я хочу отведать, потому что на то я и не Изольда, и не Сольвейг, чтобы и рыбку съесть, и не подавиться… может, поедем продолжать?
Хотя продолжать нечего, нет ни хмеля, ни дня, ни ночи, неразмеченное время… едем из оцепенения?! Ну, хотя бы дойдем пешком до аттракционов как раз к открытию, рожи покорчим в зеркальной комнате, уснем на чертовом колесе и, вздрогнув, не упадем… а то грустно с тобой здесь, намекаю я Марсику. Всего-всего должно быть побольше, а не по одному, много-много шкур на себя примерить, притереться к ним и выскользнуть, и дальше, – я и лошадь, я и бык, и Ло, и Гумберт-Гумберт, и просто Гумберт, на худой конец. Да не ты ли меня тому учил, зануда! Марс в позе химеры думал свою думу дальше, решив доконать меня ею окончательно. Но сна, как на грех, ни в одном глазу, хотелось движения, что нам, в конце концов, с утра к станку, что ли?! Нам никогда никуда с утра! Похоже, потому Марсик и затосковал на той крыше в незадавшуюся тихую ночь. У него свербило иногда: хотелось, чтобы хоть и не солдат, а спишь – служба идет, и в списки занесен, чтоб при втором потопе тебя не забыли погрузить в электроковчег. Одним словом, Марс мечтал быть сказочным клерком в золотых часах, которому не на работу – видимо, потому, что волшебником работает, не отходя от кровати. Острая Марсова прихоть обычно начиналась после недельной пирушки, длилась час или от силы сутки и, возможно, сопровождалась утопической пасторалью о единственной на все времена подруге жизни – однако пасторалью молчаливой. Но теперь Марсик проповедовал вслух, с неспешностью индейца, который за вечерней трубкой обдумывает пытку для свежепойманных бледнолицых.
А погода устроилась целительная, как апельсин с похмелья. Помню, что колокола начали звонить рано. Удивительно: стоит случиться судьбоносному моменту, так после узнаю, что тот день пришелся на христианский праздник. Я, кстати, к вере с большим почтением, когда мимо церкви иду, обязательно побирушек порадую и странников в лохмотьях – мне их особенно в жару жалко: сидят у ограды в тряпье душном, преют, о прохладительном и речи нет. Что за жизнь!
А у Марсика тогда любовь не появилась, а заканчивалась. И какая любовь – все прежняя мамина подруга! Приехала к нему на поезде, привезла гостинцев от родни, осталась на пару дней. Она и раньше так делала, и тогда Марсик предоставлял своим пассиям внеочередной отпуск, иногда даже оплачиваемый, и все это он делал, если верить его клятвам на байбле, ворованной из отеля фиолетововолосым европейским приятелем, чтобы разобраться в покое со старой кралей. То есть якобы ни-ни, не подумайте чего кровосмесительного, он, даже разговаривая с ней при свидетелях, садился нарочито поодаль и называл ее с фамильярным почитанием по имени-отчеству. Звали ее Эля. Она казалась женщиной ровной – до третьей рюмки, потом резко переходила в цыганское веселье, потом столь же внезапно замирала, и ее обнаруживали уже мертвецки спящей. У нее были тонкие короткие волосы, но когда она красила глаза, то получалась Одри Хепберн, как если бы та заслуженно трудилась на камвольном комбинате, много пила и вообще если б она поистерлась. Но, согласитесь, породу-то не пропьешь!
Эля рано стала бабушкой. Все, больше ничего про нее не знаю, но ясно одно: у нее сто лет не было мужчины, и, как честный человек, Марсик в общем-то был ей обязан, и его такие обязательства даже забавляли. В общем, грех он большой сделал, слишком много с ней смеялся, а это уже был не ее коленкор, она, конечно, пьянствовала с нами, вжавшись «под камелек», но наутро ей нужна была достойная старость в виде запеченной свиной ноги и разучивания азбуки с внуками. Но те ее даже не видели никогда, они родились уже в Америке, и бабуля нежилась в дилемме ехать или остаться. Может, Марсик врал, но она звала его с собой. Якобы. Вот был бы цирк: бабка с молодым проходимцем в нагрузку! Вероятность номер два: а что, если бы он поехал, так, может, все бы и обошлось?! Но, разумеется, эмиграция – лучшее яблоко раздора. Марсик на коне: его зовут с собой, но он не в силах оставить родину, – где еще найти предлог для расставания достойнее?! Подруга привязывается сильнее: за океаном ей явно не маячат бодрые друзья с огоньком – как здесь, как мы! Марсику там вообще ничего не маячит, дочь Эли вышла замуж лет в семнадцать за техасского животновода. На каком перекрестке его склеила?! Хотя она с младых ногтей танцевала в мюзик-холле… Эля оглянуться не успела, как стала заочной грейт мазер. Но тут еще одна тонкость: дочь лет пять ей не звонила. Одним словом, чем дотошнее углубляешься в чужие подробности, тем ближе конец света, что, впрочем, не опасная иллюзия. И Марсик вместо великого плача по любимой старушке устраивает ей великий аттракцион, чтобы она запомнила его на всю Америку, ведь ей теперь до конца дней своих с внуками вошкаться, надо же развлечься напоследок!
Надменная и простодушная одновременно, она, если приезжала, только и ворчала, дескать, вот выпить, да еще напиток хороший, вкусный, веселый – милое дело, а вот наркотики – не по-нашему, не по-русски. Даже марихуана не идет нам, нужно нутро иное иметь, нам алкоголь больше по профилю, не говоря уже, что наркота – дрянь редкостная и жизнь коту под хвост из-за нее. Марс ее подначивал, дескать, тебе-то, старая, можно, ты бы не подсела, зато краски новые увидела бы! Эля работала бутафором в театре, энтузиастка этого дела была, все кукол на досуге разрисовывала… И Элю однажды тоска очередная забрала, она давай к Марсу в «командировку» и «гостинцев передать», а зазнобыш ее тут и подогрел. Он сказал: только я понимаю, что тебе надо, без меня ты такого не найдешь, такого самого оно «смешать, но не взбалтывать»! «Без меня не найдешь… только я… только тебе…» Не надо забывать – барышне пятый десяток, она восприимчива к нежному подходу до судорог миокарда, она поверила. Марсик ее угостил, после чего Эля не попала в Америку, не увидала внуков, не простила свою блудную кровиночку. Эля умерла. Приступ.
Потом я не видела Марсика два года. Никто его не видел. Говорят, на похороны приехала Элина дочка красоты неописуемой и завела с Марсом шашни. Это все, что мне известно из недостоверных источников… Грех первый. Мне всегда хотелось порасспросить об этом, но сведения витали противоречивые, а ведь я не исповедник, чтобы Марсик мне сам все начистоту. Я его только спросила, где Элю похоронили, он ответил, что не здесь, больше ничего. Марсик взялся чаще ездить на родину, стал как будто серьезнее и злее, в гости не звал, то есть приглашал заходить как-нибудь, а это, кто ж не знает, равносильно «пошел вон». Без Эли мир нахохлился, волшебная избушка на курьих ножках встала к нам еще не задом, но уже вполоборота. Без Марсика мне непривычно, он нужен был хотя бы для опровержения. Ход событий веками укладывается в одно и то же русло под названием «тезис – антитезис – синтез», его еще никто не отменял. Согласно чему вначале Марсик научил меня пить, курить и, простите, все остальное, потом, как порядочная девушка, я должна была ему заехать в рожу, воспротивившись его картине мира, а в зрелости самое то подружиться на равных, как двум престарелым куртизанкам, наставив ретуширующих «цветуечков» на свои и чужие слабости. Не случись с Элей несчастья, мы благополучно бы позубоскалили в стадии антитезиса и взгромоздились бы со временем на третью ступеньку, но теперь никак.
А Марсик предпочел предложить мне готовую версию: «Ты точишь на меня зуб, мол, я убийца, не думаю, что этим ты отличаешься от прочих». Я выудила у него еле слышную, как шумы в сердце, вопросительную интонацию, и мне полегчало, потому что о «прочих» – это была уязвленная клевета. Его никто не перестал любить, просто притушили гимны, затихли, поставили гриф временного отсутствия и ожидания, когда пройдет срок давности. Не двадцать пять лет, конечно, мы в десятки раз легковеснее закона. Это я продержалась два года, и то потому, что сочла неприличным скорбеть меньше: Эля в один из нежданных карнавалов одарила меня початыми духами в коробочке «с чужого плеча». На ней лаконично зиял харизматический лейбл, но Эля меня утешила, развенчав мнимый авторитет: «Все „Шанели“ пахнут немолодой потной женщиной…» А те, что были внутри, неродные – они пахли учительницей французского. Молодой и, несомненно, не потной. Она добрая память и вифлеемская звездочка среди провинциального фарисейства. Может, только казалось, что случай подбросил мне кусочек моего горбатого счастливого малолетства, может, все дело в одном всего лишь заковыристом парфюмерном ингредиенте вроде иланг-иланг, что язык и склонять не рискнет. Так или иначе, Эля угадала, а это дорогого стоит.
И много вод c тех пор утекло и натекло под крыши и в подпол, двери наши теперь набухли и открываются с усилием и стоном, наши руки пахнут не ладаном, а утекшей водой, прилипшими к ладошке мокрыми In God we trust… Элины духи закончились, я искала их всюду – никто никогда не видел и не знал таких, они существовали в трансцендентально единственном экземпляре. До свидания, Эля.
Но, когда мы сидели на крыше, она была еще жива, Марс просто ее обидел. Я думала – ерунда какая, чужие примирения всегда кажутся неизбежными, а вот свои – отнюдь. Я так и вовсе падка на соседский каравай: зайду к кому на вечерок и жуть до чего хочу остаться. Насовсем. Потом в метро несу глаза свои осторожно, чтобы слезы не расплескать, а дорога дли-и-инная, муторная вечно, город – мутант кунсткамерный с башкой, словно нарост на планете. Мне кажется, Москва шарообразна тоже, и, если глянуть из космоса, заметишь на месте ее круглую бородавку. И едешь, едешь, а хочется повернуться вспять, и вынырнуть из-под земли в точке входа, и бежать, задыхаясь, обратно по снегам восемь троллейбусных остановок, вернуться – и чтоб тебе обрадовались снова, и сказали, ну об чем спич, живи у нас всегда, мы тебе устроим кроватку в кладовке и к делу приспособим, и тут же мы с радости шампанское выпили бы и музыку бы завели счастливую, скажем, Глорию Гейнор, песню про то, что я, мол, выживу везде, в смысле не я, а она. Я-то не знаю, выживу ли я везде, но песню люблю, и весь народ ее любил, и в восьмидесятом, когда Олимпиада была, бодрую Глорию-негритянку в ослепительных песцах по телику в «Утренней почте» крутили, и это был для нас всех первый видеоклип. А мы и не знали… Вот она, мечта моя тогдашняя.
Эля сказала однажды, что это у меня ненасыщенный семейный инстинкт, и после того, как дети родятся, должно пройти. Не факт! Я думаю, это совсем другой инстинкт, хороводно-племенной, не путать со стадным. Сесть у огня, преломить хлеба с мамонтиной ногой и прочий провиант, все пустить по кругу, затянуть песню, закурить трубку, замутить легенду вроде той, что про короля Артура и про рыцарей, попрошу заметить, Круглого стола. А чем мы хуже Артура – нам тоже каждому подавай рыцарей, апостолов, учеников, учителей, предшественников, последователей и стол, бог с ним, можно и квадратный, но сядем-то вокруг – и понеслась! Кстати, Марсик утверждал, что психоанализ, как наполеоновская армия, изможденный, покинет в конце концов эти края, израненный еще одним инстинктом – национальным. Мы, дескать, боимся потерять на кушетке душу, из которой, как из сельди, вынут хребет до единой косточки и располосуют на одинаковые дольки, и потому ни один из нас не скажет честно, сколько раз в неделю он имеет коитус, потому что это таинство и подлежит умолчанию. Тогда-то я и узнала задним числом, что такое «коитус» и что «кушетка» – медицинский термин.
Марсик навис интеллектуальным превосходством – он это любил, особенно с тех пор, как я поступила в университет, а он – нет. Все стимул Михайло Ломоносова изображал – догнать и перегнать… Но я думаю, что всякие разные афористичные красивости Марсик не сам придумывал, это ветерок с бережка Эльвиры Федоровны. А что касается «сингла», тут тоже без нее не обошлось. Еще, вероятно, Дарвин – он тоже приложил свой великий мизинец к Марсову вдохновению, даже беглое аллегро по сочинению классика не может пройти бесследно для неокрепшего ума. Просто поразительно, что остались еще материалисты, и это при том, что павшие так активно меняют козыри в наших играх! Эля придумала Марсику сингл, и чего только не случилось вследствие того, когда Элечки и след простыл… И чего только не стряслось со мной из-за Марсика, а ведь и до него уже далеко, гораздо дальше, чем до Эли, – так мне кажется. У Харона свой кодекс, чем тяжелее грехи – тем дальше он отвозит от земли, дабы не искушать более.
3. Отставная прокурорша
Так вот, когда мы сидели на крыше и мне жуть как хотелось продлить карнавал, Марсик не сворачивал с минора, потому что, видите ли, счастливым можно быть только один раз и не кажется ли мне так же? Разумеется, протестую, ваша честь! Я сочла, что мой долг перед человечеством – опровергнуть исчерпаемость главной нормы на душу населения, и набросала вкратце пару живописных примеров движения судьбы по синусоиде. Но Марсик отвечал, что волнообразие потока – всего лишь n в периоде, то есть одна решающая высота и бесконечный ряд ее бледных подобий, теней. Один раз в год сады цветут! Посему мудрый инстинктивно откладывает вершину поближе к выходу в тираж, – после нее ведь все равно остается покоиться на лаврах и уходить с миром. А он, Марсик, свое острие уже прожил – по глупости и невезению. Я фыркнула, мол, и чего ж теперь, положить тебя в русской рубашке под иконами? Тут он неожиданно вспылил – и все потому, что я в его понимании была не из достойных вникать в тему той ночи. Пришлось, нервно теребя извилины, поупражняться в дедукции на ближних, померить, у кого сколько «вершин».
К великому сожалению, никаких синусоид мной обнаружено не было, мои ближние куролесили в свое удовольствие, и у них как будто одна сплошная Среднерусская возвышенность вместо аверса и траверса, разве что одна барышня полюбила двоюродного брата и терзалась инцестуозными сомнениями, пока не принялась сожительствовать со зрелой вечной студенткой в модных круглых очках с прибалтийским акцентом. И они обе выглядели совершенно счастливыми, и так мило готовились к Новому году, столько гостей назвали, и у них впервые я живьем видела трогательные католические шишечки-веночки и прочие рождественские финтифлюшки – у нас ведь не было таких раньше. Идиллия закончилась весной. Сезонный роман – обычное дело, иные связи, словно флора и фауна, не в силах пережить смену погоды. К старшей подруге приехал сын, а при нем никакой содомии! Понять можно, но та, другая, барышня-подруга, хотя мы не дружили особо никогда… она так растерялась! Говорила, что ей и в маминой утробе так славно не было, как с той упитанной эстонкой с Санта-Клаусом под мышкой. Она затосковала. Я ее понимала наполовину – у эстонки была такая хата! Центровая сталинка с камином и с футбольными просторами гостиной, а в подъезде при входе – мохнатый автомат для чистки ботинок, и в холле украшали елочку, и лежали ковровые дорожки… Что касается самой эстонки, то это совсем не по моей части, я внутренне содрогаюсь при самой мысли… но чем черт не шутит, в конце концов, кто сказал, что удовольствие регламентировано ассоциативным рядом: Николай Крючков, Кларк Гейбл, Махмуд Эсамбаев и далее вплоть до Митхуна Чакраборти… Можно ли подобные истории причислять к «вершинам»? Если да, то плохи дела у той девчонки – связалась с теткой, малость нюх потеряла. И все-таки чушь собачья с этой выдумкой в духе Гюго! Именно он вспомнился со своим сакраментальным фатумом, который обжалованию не подлежит… и в который по ошибке протекли ма-а-аленькие земные радости.
– А ты еще подумай, подумай, тогда поймешь, что все именно так и есть у людей…
Я подумала, подумала, но только ради того, чтобы Марсика уесть с его упадочными умствованиями, что никогда не приносило мне успеха: ораторство мое хромает, в споре у меня всего лишь скулы сводит от несправедливостей и в досаде хочется съездить противнику по холеной физиономии. Но! Все это не значит, что не надо пытаться все же выйти победителем из риторической стычки. Тем более речь о том, без чего и смысла нет сажать березки, растить сына и писать, кажется, роман, но можно и повесть, и дочь, и сосенку – все равно нет смысла. Но мне, как назло, в голову лезла последняя ночная передача «Легенды мирового кино» про Дитрих: скажи на милость, упрямец, у нее вершина была с Ремарком или с Габеном?
– У нее не было вершины вообще. Она ее вынесла за скобки…
Потом мне припомнилось все вместе: и Эля, и разговор этот пустой на крыше. Пустой, но не бесследный. Никаких параллелей, но у богов есть уши, они иногда нас слышат, особенно когда мы забираемся поближе к небу. Наша болтовня – она еще аукнется. Берегись! Не говори о смерти со жвачкой во рту.
Чем крепче сопротивляешься – тем глубже сомнения. Марсик заронил свое испорченное зернышко, приходилось ловить себя на том, что вымеряю волнистость судеб направо и налево. Победил Достоевский – недаром даже Мэрилин Монро к нему тяготела. У него «макушка» аккурат к концу – «Братья Карамазовы». У прочих сплошная невнятность. Уточнила у Марсика: вершина – она где: в любви, в картах, в деньгах, в ремесле?
– Не важно, – отвечает, – где угодно может быть, но только одна.
Вот потому Марс – или Эльвира Федоровна, царство ей небесное, – и назвал плод размышлений синглом, что означает «один». Мало того что жизнь одноразовая, так еще и в горку один раз и под горку один раз, вот и вся недолга, и в придачу бесплатное шампанское, если раззадоришься прикупить два холодильника зараз в нашем фирмастом лабазе на первом этаже. Больше ничего бесплатного, разве что кеды в угол поставить: остановить Землю и сойти – этот аттракцион гарантирован доброй феей даром, она еще и холопов своих подошлет, дабы придали нам ускорение пинком под зад… неприятная у Марсика вышла теория, декадентская, горькая. Спрашивается, кому она могла сойти за чистую монету?! Отвечается: мегаполису свойственно лелеять мрачные сказки – это его помощь естественному отбору. Здесь тесно, а потому должен же кто-нибудь пугаться и отступать, чтобы освободить место настырным.
Впрочем, пугаться не обязательно, можно иронично выслушать и поставить рассказчику двойку за домашнюю заготовку, как и поступил Вацлав, странная птица в крупнозернистых платиновых завитушках, всегда влажно прилипших к розовеющим щекам, как будто только что спасался бегством и озадачен. Он не постеснялся демонически насмехаться над Марсиком, дескать, какие трюизмы обсасывают недоучки на своих наивных кухнях. Дело кончилось дракой и примирением. Марсик лучше дрался, а Вацлав лучше думал. Прекрасный союз! Они это сразу поняли. Вацлав козырял парой-тройкой незаконченных образований – один из выгоднейших плюсов: проверить нельзя, а хвастаться можно. Но одно он все же одолел – это если забегать вперед. И Марс с этим подозрительным поляком выдумали альянс на пустом месте. Хитрый Вацлав сразу смекнул, что Марсу нужна власть, девки, кутежи и в промежутках служба роду человеческому, но только, разумеется, если водка мешает работе, то ну ее, такую работу… Ваца не упускал случая пустить в ход обмылки своих университетов, умыть оппонентов академическим коктейлем и даже козырял отдаленным родством с высокопоставленным духовенством. На мой взгляд, Ваца не мог нравиться; к чему Марс затеял соревнование именно с этим альбиносом?! История не только умалчивает, она еще и отчаянно сопротивляется расспросам. Но язык у него был подвешен виртуозно.
Марс промолчал, лишь когда Вацлав замахнулся на Серафима Саровского. Есть у воцерковленных свои богоугодные кумиры, но и у них в биографии скользкие места с мирской колокольни. Уж где Ваца откопал компромат – не помню, но жила у Серафима в монастыре тихая монашка. У нее братец захворал нешуточно. И батюшка к питомице с просьбой: не можешь ли ты, невеста Христова, умереть заместо родственничка? Дескать, руки у него золотые, да и мужик-то в хозяйстве нужнее. И ведь послушалась, преставилась. Брат, кстати, тоже послушался. То есть оклемался. Я думала: сейчас Марсик покажет этому Саровскому. А тот словно рыба об лед – думает… Дивны дела твои, боже! Только девочку зачем загубили? Почему чудотворцу было не обойтись без жертв?
Словом, Вацлав оказался мне еретически близок. А Марсик – нет, что вышло нелепейшим сюрпризом. Теперь, мне кажется, я в силах истолковать парадокс: богоугодливость ни при чем, Марса завлек эксперимент Саровского – приглашение от имени Господа махнуться one way ticket. Это тебе не пика пикой с передачей, это масштаб. «Исцеляй и властвуй!» – вот что свербило у Марса промеж висков. А глупый поляк ерничал, подавленный Марсовым безмолвием, бормотал про Бога, которого он и в лицо-то не знает, так о каком «спаси и сохрани» может идти речь!
Прости меня, почтенный святой Серафим-батюшка, но едкий Вацлав посеял во мне стойкое, как ртуть, сомнение. Во мне теперь лет двадцать по санитарным нормам благодати не жить.
А потом я вспомнила, что Эля была религиозна. Не слишком, но и не чужда, так сказать. И я приняла иное толкование того, почему Марсика прибило: он силился придумать, что ответила бы его «старушка» на поклеп в сторону незыблемых. У меня тоже теперь такое бывает, только я в безвыходности про Марсика гадаю – какой бы фортель он выписал… например, прождав кого-нибудь час в метро и не дождавшись. Вероятно, Марс ушел бы восвояси. Но, быть может, отнюдь… в том и петрушка, что он умел и обычно, и необычно…
Окончательный прокол случился у Вацлава, когда в споре с Марсом он полоснул нежную тему Эльвиры поперек волокон. Полоснул доверительно, брутально и никчемно, потому как не спрашивали – не сплясывай, но поляку не терпелось испробовать на зубок свое влияние. Он провозгласил, что виноватость – дело гиблое и «каждый сам себе судьба». Так, кстати, называлось мое сочинение на вступительных экзаменах. По совпадению и Марсик выбрал ту же тему. Тогда мы были зеркально похожи: я получила пять, он – два. За грамотность…
Ваца зря затронул единственно совестливую струну в Марсе, ведь тот скорее умер бы, чем отпустил грех свой без внутренней борьбы. С ним надо было с точностью до наоборот, его надо было пригвоздить виной, а не освобождать от нее! Ведь Марсик первый и последний раз раскаивался в содеянном, а посему бичевание в радость, он жаждал выйти к миру выплаканным и обновленным и искупить нечаянное зло откровением Ньютонова масштаба. Но нет зла – нет и добра. Человеческая природа не прощает любой иголочки, впившейся в упругий задок эгоцентризма, даже в маленькой пакости ей свойственно искать признания. Была в вацлавской изощренности фатальная незамкнутость круга, и лучше бы ему меньше языком болтать… А он вздумал подвести под сомнение преступное деяние, в народе известное как погубил он ее. Уж кто-кто, а Марсик до скончания дней своих предпочел бы быть гонимым за то, что погубил сам, чем бегать в курьерах у высших погубителей. Посему он принялся мстить Вацику медленно, неудержимо, в каждом подтексте, выгадывая момент, страшно и смешно – смешно для нас, наблюдающих, несведущих… страшно для нас, узнавших все позже.
При Марсике мы помалкивали, а сами, уединившись, как только не прохаживались по синглу, обретавшему пока еще незавидную популярность в тесных кругах. Никогда не думала, что для народа как медом намазано там, где и словом не описать. Сколько Марс речей ни вел – все без толку, но на том и строилась интрига: великое не опишешь ни вкратце, ни всуе, не зря у Бога нет имени, точнее, оно не про нашу честь. Мы и про масонов не в курсе, про что они терли в своих ложах, но ужас до чего интригующе; в интриге же скоро захлебнемся – на улицах ступить негде, чтобы не попасть пальцем в эзотерику, вперемешку с бананами – тайные знания, розенкрейцеры, вуду и знаменитые кактусоведы. Модно! Почему я тоже не сподобилась на свою маленькую доктрину?! Это куда проще, чем завести мелкую лавочку, написать диссертацию или смастерить тысячу журавликов. Нет смысла стремиться к конечному продукту, главное – выдумать сюжетогенный намек, порождающий приятные аллюзии. «Вершина» – это… спасение гибнущего товарища, снега Килиманджаро, Высоцкий, Мимино, в конце концов… и масса всего трогательного и героического одновременно. И потом само название! Я всегда говорила, что слово, ласкающее ухо человеческое, – половина успеха любого начинания. Вначале было не просто Слово – Слово Благозвучное…
Эля – вот кто понимал это лучше других, посему я и не сомневаюсь в первоисточнике. Она любила красивое до патологии, «кукольным» своим зрением причудливо толкуя видеоряд. Убей бог, я не могу отличить красивый член от некрасивого, а она могла, пусть и твердила при том, что сие – лишь опыт, опыт… Нет, вранье, бабцы, кукующие веками без мужей, они это любят: свой несуществующий секс, своих отвергнутых женатых аполлонов, связанных досадными условными узами. Все рассказывают одно и то же: он любил меня до изжоги, но не мог бросить немощную – неприсобленную, глупую, многодетную – жену… Плюс рой обивающих пороги мужиков для праздника. На самом деле истинного опыта тут – воробей какнул, они давно забыли, как это делается, но ведь кошмар – признать себя едва прикуренной беленькой, с золотым ободком… брошенной во мрак с перрона, потому что подошел последний проходящий! Нерастраченность по женской линии – неприятный приговор. Еще бы! Да мне и фасонистую салфетку в кабаке жалко выбрасывать, пока я ее не зажулькаю до полной непригодности, а тут речь о даре Божьем – о неповторимом бытие.
…Кстати, пристойно ли сигареты Vogue уминать в единственное число, и если да, то случайно ли в этой форме они созвучны с женским органом?
…Так вот, кто знает, тот помалкивает, либо плотина прорывается скандально, на весь мир. Что опять-таки большей частью выдумка, но иные и впрямь резвятся не по-детски. Не знаю, как обстояло у Эли, никогда ничего не знаешь, пока одно из данных нам ощущений не подаст сигнал – вот оно! И, скорее всего, на это способно одно-единственное ощущение – интуиция. Мы уяснили однажды, что нам выгодно с Эльвирой Федоровной вместе ходить на вечеринки – нам нравятся очень разные мужчины. Всякие Брандо, Маккартни, Битти, Филиппы, Пеки, Делоны, Бельмонды – о многих я и понятия не имела о ту пору, но о ком имела – так то просто готовые болванки для кукол, по моему разумению, самые что ни на есть натурщики для матрешек мужескаго полу. Эле же они застенчиво нравились. Очень спокойно нравились. Вот что у нее на «файф пойнтс» – отсутствие пафоса проголодавшейся пенсионерки, нацепляющей очки для скрупулезного просмотра эротического триллера, дабы порадовать нас критикой из народа. Такие своих кумиров любят душно и напряженно. Эля же вела себя достойно, как человек с глубоким жизненным опытом. В своих предпочтениях она оставалась бутафором. Нет, я не говорю, что это плохо, это очень даже замечательно, потому как есть тема для ехидства. Разве интересно с теми, над кем нельзя по-легкому поглумиться?! Вот я и поглумилась: понимаешь, говорю, приятственность плоти налагает общественные обязанности. Кем должен быть красивый мужчина? Пункт «а»: бабником. Пункт «б»: голубым. Пункт «в»: другое. Но что? Актер, включая гения, он тоже либо бабник, либо голубой, либо «другое». Что за стадия в промежутке? Только неврастеник, ибо не в силах соответствовать ни первой касте, ни второй. Больше того, садясь промеж ролей или пытаясь усидеть на нескольких, заработаешь многие печали, вплоть до импотенции. Все-все болезни от нервов, и даже триппер от них же, потому что «страх от того, что мы хуже, чем можем». Он бьет в ту точку, о коей печемся.
– Вот, – привожу Эльвире пример, – твой Брандо. «Ты вглядись в его лицо!» Явно гондурас его беспокоит.
– Это не гондурас, – обиделась Эля, – у него с детьми проблемы…
Вмешался Марсик, ткнув меня пальцем в ямочку на подбородке: «Это твоя первая настоящая мысль. Поздравляю!» Я, конечно, тоже его ткнула в подбородок без ямочки, но про себя мне было лестно. И про каких детей Эльвира Федоровна! Во время, запечатленное в просмотренном эпизоде, у Брандо дети если и были, то махонькие… ему уж с ними тогда точно никаких проблем!
Эля спорить не стала, только призналась, что считала меня недалекой и со странностями, а теперь нет, отнюдь. Просто диву даешься, как, единожды сболтнув, меняешь тональность бытия и как важно, что о тебе подумают, и еще важнее прояснить это вовремя, ни раньше, ни позже. Мое тщеславие устроено без извилин: кто ко мне – к тому и я, принцип кукушки и петуха. Что касается грубой лести, так мне все чаще правду-матку, я не избалована реверансами, если и подмажут елеем, так и тут матка замешана. Стоит врагу мне подмигнуть – и я возлюблю его без аннексий и контрибуций. Эля объяснила, что у меня дурной характер, но с этим уж ничего не поделаешь, как с монеткой на дне океанском, не извлечешь. Я изменюсь неизбежно – она объясняет, – но пусть как можно более плавно, мягко, постепенно, как в медленном стриптизе, потому что медленный полезнее обоюдно. Она не пояснила, что значит «полезнее», но мне кажется, я поняла. Я ее спросила, почему она не останется здесь, в Москве, здесь и театров больше, и жизнь шебутнее, и вообще, подразумевалось, – Марсик…
Эльвира Федоровна прищурила слезящийся от дыма глаз, дескать, ну ты даешь! Думаешь, я не потаскалась по юности, думаешь, хуже тебя, пигалицы?! Знаю, знаю я Москву, эту отставную прокуроршу с новенькой челюстью, с шершавыми загорелыми ляжками, раздвигающими тугой шелковый разрез, и с туфлей на босу ногу, с хорошей туфлей, которую наденешь – и снимать расхочется, нога в ней спит. А Москва-душка любит дать поносить, любить за стол позвать, в яства носом потыкать, только ты успевай каждого попробовать, потому что накушаться не дадут, тут не кормят – тут показывают, вот, дескать, куда тебя пустили со свиным рылом твоим… Добрых рук едва коснешься, так что прощайся с ними сразу, они есть, да не про нашу честь, обещанное храни как память, не более, и телефоны пусть при тебе только те, что помнишь наизусть. Москва любовь подарит обязательно, и не одну, и любую, она не может при виде гостя по сусекам не поскрести, пыль не сдувануть, не плюнуть и растереть для новизны и не всучить прошлогодний календарик, забытый кумой зонтик, терку для мозолей… Принцип хорошего продавца – вначале втюхать залежалое, но клюнешь на удочку – и ведь парадокс: не пожалеешь, привяжешься! Потом – как проглоченный кусок говядины на ниточке из чеховской «Каштанки», – Москва вынет осторожно подарок, а глаза проникновенные! Все понимает, только деньги у нее уже посчитаны и скручены резинками. Тебя, прости, не ждали и прибора не поставили. Ты ж ведь не Удача! Выйди на балкон, остынь, здесь мало званных – сплошь избранные, Москва – она как хороводы наши детские: каравай, каравай, кого хочешь выбирай, – но выбирают всегда одних и тех же, по одежке, нелюбимых вовсе, но так повелось. Потому что внезапно она рассвирепеет, смахнет скатерти со столов, все вон пошли, окаянные… окинет разруху глазами, налитыми злым смирением… а ты тогда успевай схорониться по кладовкам и замри, замри… смотри в щелочку, что будет!
Кто такое, кроме Эли, скажет?
Еще она беспокоилась за Марсика. Сказала, что зря он играет в подлеца и ее не слушается – ему учиться надо, а не порхать, миру совсем не нужны эти мальчики как девочки и девочки как мальчики, мир ими надивится, а после исторгнет их как пестрый космический мусор, ведь с точки зрения эволюции они – ботва, пустое место. В воду глядела Эля, а мне было неловко за нее: засранец предал ее на корню невесть из-за чего, а она по нему чуть не в колокольчик звонит! Мы ведь о нем говорили перед поездом, когда Эльвира Федоровна собралась последний раз к себе. Потом она приедет к Марсу, но уже больше никуда не возвратится. Но никакой угадайки! Эля отличалась будничным предвидением. Это когда без помпы и рукоположений рюхаешь, кому чего грозит, в том числе и самому себе. Только вряд ли она опускалась до предположений, с какой стати Марсище не пришел ее проводить по-человечески, почему с ней оказалась всего лишь я…
А он поймал жирную рыбку в мутной воде и покоролевствовал на час в одном «лучшем доме». Не то чтобы совсем из-за денег – по интересу. Если честно, я понятия не имею, с кем эти три дня он был, я в том кругу никого не знаю. Много позже мы там Марсиковы поминки справляли, но можно ли судить по тому о близости? Пришел оттуда весь морщинистый от смеха, потный, дикий, в чужих носках… я тогда впервые узнала, что носки тоже могут быть от Валентино. Откуда мне известно, каким он пришел? Я тогда у него жила, у меня наметился просвет между стульями, то есть одна история кончилась, другая не началась, надо было переждать… Играл скулами, любопытство мое он побаловал года через три. И не про все рассказал… Тогда же он просто пропал, а подруга его здесь, со мной рядом нервничает. Марсик позвонил один раз – и голос чеканный, трезвый, я тут же подумала, что случилось чего. А он говорит, что да, случилось, мол, и Элю он проводить не сможет. «Побудь с Эльвирой Федоровной, ты вроде ее не раздражаешь…»
И началось у меня снова по песне: «страх, от того, что хуже, чем можем», – облеченная драгоценным доверием, опасаюсь его утратить; «и радость от того, что все в надежных руках», – разумеется, сделаю все, что смогу, буду метать икру и сдувать пылинки. Эльвира Федоровна сразу показалась старенькой недотепой, накупила на вокзале шанежек и колбас втридорога, осунулась. Я ее, понятно, стараюсь подбодрить любыми средствами, а ей тошно до того, что на меня ее мурашки спрыгивают, и мне даже выпить с тоски захотелось, хотя я это дело не признаю, я люблю принять с ветерком и с радости. И вдруг она спрашивает: «Пива хочешь?» Я ей: «Хочу ужасно, но покрепче». Эля: идет! Но это у меня без меркантильной мысли вырвалось, я и не знала, что она возьмется меня угощать, да и откуда деньги у женщины после путешествия?! Она ведь официально их себе выцарапывать умудрялась, хотя какие там командировки у бутафорши из провинциального театра! Но мы идем с ней в… Что бывает на вокзалах? Туда и идем. Блюз придорожной закусочной.
Мне приятно было вспоминать о том вечере, хотя хэппенинг готовился не для меня – для Марсика. «Накопила денежки, старая дура!» – так она сама говорила о себе. В кои веки накопила… По-моему, тогда именно она и решила взять курс на Западное полушарие. Злые или добрые языки – разве их разберешь! – объяснили мне, что в те дни Марсик получил трудный опыт. Будто в суматохе вертепа… Я закрывала глаза и уши. Не хочу ничего об этом знать. Тут ведь такая штука: нельзя умерщвлять харизму умерших. От этого начинаешь умирать сам. Так что до сих пор не знаю, что за окаянный опыт сбил Марса с путей и стал поводом к этакому паскудству – любимая женщина на вокзале закусывает вино любительской котлетой.
Господь с вами, а почему тогда поминки всегда в том логове?! В том самом, где он завис, пока мы с Элей… Но Марс вечно утыкан вопросами, как святой Себастьян – стрелами.
Я спросила тогда Эльвиру, – на мутном вокзальном кураже, – дескать, а вам никогда не хотелось прославиться? Она спокойно – нет, не хотелось. Вообще, ей действительно было не до славы. Не хочу думать, предвидела она или нет, – страшно мне думать, потому что сразу лезу в ее шкуру, цепенею. Думаю, скорее «да» чем «нет», предвидение бывает деятельным, она готовилась, только толком не понимала к чему. Просила меня бросить называть ее на «вы», я с горячностью соглашалась, потом соскальзывала обратно в ребяческий пиетет. Я опьянела молниеносно, у меня организм идеально послушен алкоголю, в том смысле, что ему скомандуешь: пить, веселиться! – и он мигом. Я, упиваясь миссией затейника, давай плести косички из лирических отступлений и наступлений. Вариации на тему глории мунди терзали меня изначально, со времен младенческой несознанки. Приеду в деревню бабушкину – и оторопь берет: буйные мужики, тихие старухи, сумрачные женщины с толстыми икрами пьют водку, полощут простыни в речке Ряске, судачат, ссорятся, встают в четыре утра, носят воду, угощают домашними яйцами, тарахтят мотороллерами, моются раз в неделю в горячем банном аду и тихо тонут в Лете, так и не узнав, что такое Кабо-Верде, Лонжин и каре миа – просто слов этаких не услышав. Да не из-за слов, конечно, обида, а из-за того, что люди исчезают легче пыли: молодые, старые, идиоты, умницы-разумницы, праведники, любимцы, подонки, – всех уносит в братскую могилу местного кладбища, чтобы лет через пятьдесят срытые их памятники свезли на свалку, а овальные портреты, каждый из которых заслужил слезу живую и прикосновение губами, морщились и тлели. Но Дориана Грея тут и конь не валялся…
Эля слушает меня насмешливо, интересуется, что же я предлагаю. Я отвечаю, что очень неправильное на Земле устройство. Пусть бы мы после кончины улетали на другую планету, потом на следующую, и так по кругу, и снова Земля, и дальше… Вот лучше бы так, чем полное загнивание в ящике, 9 дней, 40 дней, – и забвение. Оттого и тоска на планете нашей.
– Почему тоска? У кого тоска? – улыбается Эля.
– У меня, – бью себя в клетку, – тоска. Пропадаешь ни за что, – в грязи жил, в грязь и ушел. Неправильно это – лучший дар во Вселенной изводить как семечки. Его надо холить, лелеять и укутывать в красоту всякую, пусть иллюзорную и утопическую – в мечту, как в фильме «Безымянная звезда», помнишь? Мой любимый фильм!
Я, однако, глубоко подшофе. Ясен перец, у меня не один любимый фильм, но про «Звезду» есть маленько. Эля не отпускает улыбку.
– Да сдалась она, твоя звезда безымянная! – Зажмурившись, оголтело отпивает «Изабеллу». – Ты вздумала людей любить сильнее, чем их любит Бог. Глупости это и гордыня, и не выйдет ничего. Оставь человеку человеческое, какое ни есть – все с Его позволения…
Я притормозила. Вот уж не думала, что Эльвира Федоровна настолько не чужда, так сказать…
Кстати, Бога я в лицо, как и Вацлав признавался, тоже никогда не видела, только страх божий: скажу дурное – и он накажет. Не будь карательной составляющей, может, мои с ним отношения сложились бы иначе. А так они едва тлели, как беседа с чужим строгим мужем в то время, как хозяйка отлучилась по нужде. Сидим, пялимся в стороны, фантики мусолим, полный вакуум. А как подруга вернулась, так дундука ее и не замечаем, хихикаем. Хотя смутно догадываемся обе, что для чего-то он нужен тут, наверное, камешек на сердце замещает, чтобы мы слишком на веселящем газу не увлеклись в облака, чтобы не получилось досмеяться до беды. Вот и с Богом такая же неловкость. Но для Эли я не стала метать бисер, потому что перед свиньями не стоит, а перед людьми уж больно хлопотно. Она верующая оказалась, а я из колеблющихся-сочувствующих, кишка тонка мне растолковать ей, как забочусь о ближних порасторопнее Неизреченного.
Я перевела дух, полюбопытствовала, как она насчет фаталистических теорий друга, в курсе ли. И тогда она так произнесла красивое слово «сингл», словно сама его придумала, и ничуть ее не коробила идея, она погоняла вино в бокале по кругу и ответила, что так оно и есть для львиной доли человечества. Монро и Достоевских посоветовала не трогать, у них отдельный график, а мы, толпа… не твои ли, мол, недавние слова – в грязи живем, в грязи и дохнем… Я давай отнекиваться – речь ведь была совсем о другой толпе, как можно так переиначить?! Эля теперь уже не улыбалась.
– Толпа – она одна на всех. Разве тебе не страшно от того, как мало дается в этой жизни? Да и одна вершина нам – великое благо посреди беспросвета, разуй глаза! Вы молодые еще. А я вот смотрю на своих друзей – кто ж из них получил то, чего достоин? Погуляли в юности, теперь ярмо на себе тащат – и вся любовь. А кто и умирает медленно, а у кого с детьми драмы… Они для меня лучшие люди на земле – и какой же черствый кусочек счастья им выпал, чтоб годами размачивать…
У Эли блестели веки, и вся косметика сгрудилась в складочках. Я угадала ее трепет – старательно воздевать взгляд к небесам, чтобы не выплеснуть слезки, подкатившиеся к самому краешку, не размазаться совсем. Я вся истомилась от намерений ее утешить и отправить домой с наименьшими потерями, и чтобы на лице читалось скорее «да», чем «нет».
Я решилась на отчаянную ложь: «У Марсика долги…» Ложь не то, что долги, а то, что они ему помеха, но Эля не дослушала мою тонкую нетрезвую конструкцию:
– Еще скажи, что он играет на бирже…
Подошло время поезда.
Вот такая была наша последняя встреча с Элей.
4. Дочь Сатурна
В эру правления Вацлава и золотого тельца у Марса появилась Настя. Редкий типаж. Она являла собой превосходство Марса над прочими планетами, – похоже, Настю слепили на заказ, иначе как объяснить, что природа стерпела такое совершенство. Конечно, в первую очередь царь-девица должна была утереть нос Вацлаву – тому все с матримониальными планами не везло. Поляк у любой кандидатки в подруги прежде всего прочего пытался занять денег. Причем не плевую сумму – просить мало Вацику было стыдно и ни к чему, – он без шуток зондировал благосостояния и сетовал, что больше ему, бродяге, ничего не остается, и сетовал столь беззастенчиво убедительно, что пропитывал атмосферу правотой альфонса: ведь не последний кусочек изо рта какой-нибудь санитарки собирается стянуть, а снять сливочки, излишки. Наплывала медленная ясность: безлошадный Ваца без богатой партии стухнет, сникнет, наплачется. Только Настя его речами брезговала, старательно открывая нам велосипед про мужчину, коему негоже повисать на содержании у женщины. И у мужчины негоже. А мы-то думали, что это модно!