banner banner banner
Лексикон света и тьмы
Лексикон света и тьмы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Лексикон света и тьмы

скачать книгу бесплатно

– Да, – киваешь ты и чувствуешь, что сцепил пальцы.

– И что запрещено распространять новости из Лондона?

Ты киваешь.

– И что вы обязаны сообщить, если вам станет известно, что кто-то их слушает?

«Как они об этом узнают?» – думаешь ты, судорожно перебирая в памяти места, где обсуждали последние новости из Лондона, но никак не можешь вспомнить, где что было, да и непонятно, кто бы мог донести.

– У нас есть доказательства, что эти новости обсуждались в некоем кафе, в «Кофейне».

Вот и ответ. Конечно. «Кофейня».

– Нам известно, что вы часто бываете в порту. Зачем? Что вы там делаете?

– Получаю товар, – отвечаешь ты. Кто-то ходил за тобой по пятам. Подслушивал твои разговоры, и в «Кофейне» тоже. Человек, понимающий по-норвежски. Но кто?

– Побудете тут, пока мы разбираемся в этом деле, – говорит мужчина за столом и машет рукой, отходи, мол, одновременно кидая взгляд на солдата у дверей.

– Что ж, спасибо, господин Комиссар. – Он отодвигает папку и велит охраннику препроводить тебя в камеру в подвале.

Даже и следующим утром ты ещё надеялся, что тебя отпустят, что кто-то в системе осознает – никакой опасности для Третьего рейха ты не представляешь, поэтому им же проще и дешевле позволить тебе заниматься своим магазином… но в камеру зашли трое солдат, дружелюбно поздоровались и попросили сложить руки за спиной. Холод металлических наручников сковал руки.

– Куда мы идём? – спросил ты по-немецки.

– Шагай, – скомандовал один из охранников и повёл тебя – вверх по лестницам, по коридору – во двор. Шёл снег. Чёрная машина ждала с включенным двигателем. Тебя запихнули внутрь. Машина поехала прочь из города. До тебя не сразу дошло, куда вы едете.

Лагерь Фалстад.

Час езды от Тронхейма. Большое кирпичное здание с внутренним двором, окружённое бараками; территория обнесена заснеженной колючей проволокой, сплетенье металлических нитей облеплено тонким слоем белого.

Ворота открываются, тебя завозят внутрь… мимо охраны, мимо голой берёзы… заводят в здание, ведут на второй этаж. По обе стороны коридора камеры. Двери деревянные, решётка над кормушкой выгнута. За одной ты видишь лицо арестанта. Два конвоира стоят и смотрят, как ты раздеваешься, в коридоре, прямо перед камерой, потом тебя в ней запирают. Продолговатое помещение, окно и нары. За спиной cо стуком задвигается засов, отсюда не сбежать, понимаешь ты, и тебя сковывает страх. Страх, потому что понятно: это конец, всё, что было раньше, было в последний раз.

А как Алкоголь, ты тоскуешь по нему первые недели в лагере, мечтаешь напиться: опьянение смягчило бы обстоятельства и мысли, приглушило бы отчаяние, ярость и страх, растворило их в дурмане забытья.

А как Ассоциации, непроизвольно возникающие когда угодно, по дороге на работу, в столовой, в лесу. Внезапные мгновения совершенно неожиданных воспоминаний, когда былое оказывается порталом во что-то иное.

Разбитые колёсами грузовиков колеи вокруг лагеря вдруг напоминают тебе о грязных ухабистых дорогах еврейского местечка в царской России, где ты вырос, о рябых курах за забором и о лохматом псе, которого ты обходил за версту.

Вид охранника, когда он нежится на солнце, запрокинув голову и прикрыв глаза, нежданно переносит тебя в студенческие годы в Германии, в мгновения абсолютного счастья: вот ты вышел из читального зала передохнуть, устроился на лавочке и наслаждаешься тёплым днём в ещё не подвластной нацистам стране.

Выстиранные рубахи сушатся возле барака, ветер раздувает их, точно паруса, а тебе вспоминается магазин, который вы с Марией сотворили с нуля, и поселение беженцев в Уппсале, где вам с Марией не хватило ума остаться, там на верёвках между домами сохло бельё, а вокруг носились ватаги детей.

А как Ажиотаж и веселье зимой на горке. Когда вас ведут в Фалстадский лес на принудительные работы, тебе издали виден раскатанный санками спуск: отполированная блестящая полоса за соседним хутором, почирканная чёрными полосами земли и камушков, нанесённых детскими ножками, когда малышня с радостным визгом, с красными от мороза щеками катается тут на санках.

А как Активация, как бесконечное множество историй, похороненных на годы под камнем преткновения, но теперь извлечённых на белый свет. Мешанина пустяков и подробностей, открывшихся нам внезапно, как обнаруживались в детстве под поднятым тобой камнем разбегающиеся во все стороны букашки.

Дорогой Хирш, эта книга – попытка отсрочить вторую смерть, отодвинуть забвение. Да, я не знаю наверняка, через что тебе пришлось пройти, как в точности всё было, но я собрал твою историю по крупицам и сложил их вместе, чтобы мы живо представили то ушедшее время. Я не еврей, но в моих детях, твоих праправнуках, есть еврейская кровь. Твоя история – она и их история. Как мне, отцу, объяснять им ту ненависть к евреям?

После нашего разговора у камня преткновения я залез в архивы, книги и семейные альбомы, я объездил разные городки и деревни, где прежде никогда не бывал, я поговорил со множеством людей. Но самое главное, я раскопал историю одной виллы на окраине Тронхейма. Историю совершенно чудовищную и неправдоподобную, я бы в жизни не поверил, что такое бывает, но эта вилла причудливым образом соединила нашу семью и Хенри Оливера Риннана, молодого человека, ставшего лютейшим из самых лютых нацистов Норвегии.

Вилла на букву Б.

Бандова обитель.

Б

Б как Банда.

Б как Бандова обитель, легендарная вилла на Юнсвансвейен, 46, она горделиво возвышается на самой границе исторического центра города. Даже спустя десятки лет после войны люди переходили на другую сторону улицы, лишь бы не идти вдоль дома с жуткой славой, как будто творившееся в нём зло сконденсировалось в воздухе и им можно ненароком надышаться и заразиться. Здесь, в этих стенах, Хенри Оливер Риннан и его банда вынашивали свои планы, пытали на допросах арестованных, убивали, пили и гуляли.

Журналист, попавший в Бандову обитель сразу после капитуляции фашистов, так описал свои впечатления:

В доме царил полный разор, риннанавцами владела, видимо, какая-то дикая страсть к разрушению. Все комнаты похожи на стрельбища, стены и потолок изрешечены пулями, а там, где обои показались им слишком целыми, они искромсали их в лоскуты. Даже в ванной и на стенах, и на самой ванне следы пуль. Остаётся предполагать, что пальба была одним из средств психологического террора узников, запертых в кромешной темноте в подвальных норах-камерах.

С виллой оказалась связана семейная полутайна, я впервые услышал о ней на кухне твоей внучки, а моей тёщи Греты Комиссар.

Была суббота или воскресенье, середина сонного разморённого выходного дня, когда дел, в сущности, никаких нет, отчего время замедляется и тянется томительнее, чем обычно. В гостиной на проигрывателе крутилась пластинка с джазом, тихое звучание фортепиано смешивалось с громкой вознёй детей, балансировавших на синем спортивном надувном мяче, до меня издали долетали взрывы смеха и глухое плюханье тел об пол. Я был на кухне с Гретой, она готовила обед – нарезала продолговатыми дольками грушу и укладывала её в жаропрочную форму к куриным бёдрышкам и овощам. Видимо, беседа касалась её детства, потому что, когда в кухню заглянул её муж, он с ходу спросил, в курсе ли я, что детство Греты прошло в штаб-квартире Риннана. Грета, с куриной ножкой в руке, улыбнулась неуверенно, смутившись, вероятно, что Стейнар выбрал неподходящее время для этого сообщения. Хотя фамилия Риннан звучала знакомо, я не смог сразу вспомнить, кто он такой. Стейнар пришёл мне на помощь и для начала назвал его имя – Хенри, а потом сказал, что он был тайным агентом нацистов, и стал живописать, какие именно ужасы творились в той штаб-квартире. Пытки. Убийства. Грета подняла руку в курином жире и предплечьем убрала волосы со лба; в другой руке она по-прежнему держала ножик.

Атмосфера была какой-то странно напряжённой, словно Грета предпочла бы не начинать разговор о том доме. Но любая её попытка заглушить уже зазвучавшую тему и перевести разговор на другое слишком бы бросилась в глаза. В гостиной что-то упало с характерным шумом, затем Рикка спросила ребят, не лучше ли им переместиться для игр на нижний этаж, и тут же возникла в дверях и мимо Стейнара проскользнула на кухню.

– Ты там жила? – спросил я с удивлением, потому что Грету я знал уже пятнадцать лет, но она никогда ничего подобного не рассказывала.

– Да, я жила там с рождения до семи лет, – ответила Грета.

– Вы о чём? – спросила Рикка, видя, что упустила часть беседы.

– Рассказываю Симону, что в детстве я жила в доме банды Риннана, – буднично сообщила Грета и как ни в чём не бывало методично разрезала половинку последней груши на две дольки. По лицу Рикки я понял, что и для неё сказанное тоже новость.

– Мы и представления показывали в подвале, – продолжила Грета с нажимом на слово «подвал», надавливая тыльной стороной руки на помпу бутылки с мылом.

– Там же, где Риннан в войну хозяйничал.

Грета и её старшая сестра вместе с соседскими детьми ставили в подвале спектакли. Они наряжались в родительскую одежду: сапоги на каблуках, шляпы, бусы – и пели. В качестве публики приглашались соседи – и дети, и взрослые; Грета стояла наверху лестницы и раздавала зрителям самодельные билеты, а взрослые, спускаясь в подвал, пригибали голову и с любопытством оглядывались по сторонам.

Картинки детского спектакля в пыточном подвале и маленькой девочки наверху лестницы вызывали вопросы. Как еврейской семье пришло в голову поселиться в доме, который во всём Тронхейме считался воплощением зла? Он стоил очень дёшево? Или им хотелось символического реванша? И как дом повлиял на поселившихся в нём?

Я загорелся желанием узнать больше, принялся читать всё, что смог найти, о банде Риннана и наткнулся на фотографии виллы, где выросла моя тёща. В то воскресенье Грету как будто отпустило, и она стала потихоньку рассказывать о своём детстве в Бандовой обители.

Когда Грета и Стейнар продали квартиру в Тронхейме, которую они по-прежнему сохраняли за собой, мы поехали туда с последним визитом. Спустились по улице, где когда-то располагался магазин «Париж-Вена», снова постояли у камня преткновения с твоим именем. А потом сели в машину и отправились на ту маленькую улицу недалеко от центра, Юнсвансвейен, где в доме 46 жила в детстве Грета.

Вилла оказалась симпатичным невысоким белёным домом с зелёными оконными рамами. Перед ним стояла красная раритетная машина пятидесятых годов, как будто время тут замерло.

– Позвоним? – спросила Грета. Я кивнул и, поскольку никто не пошевелился, дошёл по гравийной дорожке до двери и нажал на звонок. А потом долго стоял и ждал, пытаясь до конца сформулировать, что именно я скажу, если мне откроют.

Б как Безумные забавы риннановцев.

На полочке над моим письменным столом хранится рыжая свинцовая пуля, выковырянная из кирпичной стены в подвале Бандовой обители. Она сплющена на манер примятого поварского колпака, вероятно, от удара о стену во время тех самых безумных игрищ, коими риннановцы любили себя поразвлечь: привяжут узника к стулу и палят по очереди, соревнуясь, чья пуля пройдёт ближе всего от него, не задев.

Б как Бутуз, щекастый круглолицый младенец, и его голые младенческие ножки, вот он дрыгает ими, лёжа на пеленальном столике. А вот уже ковыляет по гостиной и взмахивает руками, чтобы не шлёпнуться, и радостно взвизгивает при встрече с другим малышом своего возраста.

Б как Ботаника и как Безмятежная жизнь домашнего детского садика, располагавшегося в том же подвале на Юнсвансвейен, 46 несколько предвоенных лет. Пока хозяин дома, институтский профессор Ральф Тамбс Люке, посвящал своё свободное время любительским занятиям ботаникой, собирал растения по всему Трёнделагу, а затем на втором этаже виллы высушивал их, сортировал и помещал в гербарий, снабдив элегантной подписью, его супруга Элиза Тамбс Люке и воспитанники детского сада в подвале играли, пели и жили своей жизнью, так что сперва по дому звенели детские голоса, это уж гораздо позже по границе земельного участка раскатали рулоны колючей проволоки, на въезде поставили охрану и виллу аннексировали насилие и зло.

Б как Брат и как Башмаки, как воспоминания о детстве, этой стране происхождения каждого из нас. Мы покидаем её, не зная ещё, какой вид примут осевшие на дно души воспоминания о событиях и переживаниях самых ранних лет: они сохраняются глубоко в нас, слёживаются там и всю дальнейшую жизнь формируют наш способ бытия и ландшафт нашей души, подобно тому как осадочные седименты формируют ландшафт морского дна.

Таким незабываемым стал для Хенри Оливера Риннана десяти лет от роду один зимний день в феврале 1927 года. Шёл снег, хлопья кружились в воздухе и налипали сугробчиками на окно школы в Левангере, у которого корпел над тетрадкой по чистописанию Хенри. Чёлка упала ему на глаза, и он как раз потянулся за ластиком, чтобы стереть ножку у буквы g, которой был недоволен, как вдруг заметил, что класс притих: учительница, оборвав фразу на середине, смотрит прямо на младшего брата Хенри и спрашивает, как у него дела.

– Ты очень бледный… ты здоров? – спрашивает она и выходит из-за кафедры. Хенри видит, что весь класс перемигивается, слышит первые смешки, их задавливают в себе в предвкушении скорого веселья, потому что учительница уже идёт по проходу между рядами парт. И вот-вот обнаружится то, что Хенри с братом всё утро пытались спрятать от чужих глаз: младший брат Хенри обут в дамские сапожки, чёрненькие, но дамские, позабытые заказчицей в башмачной мастерской их отца. Так Хенри и знал, что добром не кончится, он и маме объяснял, что нельзя отправлять сына в школу в дамской обуви, но мама сунула ему под нос зимний башмак брата с полуоторванной подмёткой и голосом, исключавшим возможность возражений, заявила, что брат не может пойти в школу в драных ботинках – он промочит ноги насквозь, ещё не успев завернуть за угол. Каблук, и правда, у сапожек невысокий, но всё равно за километр видать, что обувь женская, вдобавок она велика брату на несколько размеров, и ему пришлось всю дорогу растопыривать пальцы, чтобы не потерять сапожки, из-за чего он вышагивал странной, неестественной походкой. Утром брату удалось незаметно прошмыгнуть в школу мимо стаи мальчишек, они, по счастью, были заняты своим и не заметили его обувки. В классе одна девчонка пихнула другую, они прыснули со смеху, но тут вошла учительница, все вскочили и, как положено, хором сказали: «Доброе утро!» А когда училка их усадила, Хенри с головой ушёл в вывязывание буковок в красивые ряды и почти забыл думать о треклятых сапожках, но училка вдруг прервала урок и теперь вот идёт к парте брата с взволнованной озабоченностью на лице. Хенри чувствует, что у него вспыхнули щёки, видит, что брат засовывает ноги поглубже под стул, надеясь скрыть сапожки, но тщетно. Учительница останавливается рядом с его партой, изумлённо раскрыв рот, и из него, как непослушные горошины, сыплются слова.

– А… что это у тебя на ногах? – спрашивает она, вызывая ухмылки всего класса. Сердце Хенри колотится быстро-быстро, щёки полыхают позором, он смотрит на брата – тот молчит, глаза бегают, но он ничего не отвечает, очевидно, не знает, что сказать. Правду ему уж точно говорить нельзя, думает Хенри, нельзя говорить вслух при всех, что их отец, башмачник, не озаботился ремонтом ботинок собственных детей, лучше наврать с три короба, типа схватил первую попавшуюся обувь, не поглядев, или обулся так шутки ради, хотел проверить, заметит ли кто-нибудь, но брат ничего такого не говорит, он вообще ни звука не произносит. Отвечай давай, думает Хенри, молчание только раздувает позор, покрывший уже его всего, поэтому он кашляет, якобы прочищая горло, отчего внимание учительницы и класса переключается на него. Хенри чувствует на себе их взгляды. От всеобщего внимания сердце Хенри начинает колотиться ещё сильнее, он совсем не уверен, что справится, но дрейфить нельзя, нужно что-то сказать, как-то выправить ситуацию, думает он и заставляет себя посмотреть на учительницу.

– Да он просто дурачился, мерил дома обувь из мастерской, – говорит Хенри и даже вымучивает улыбку, предлагая учительнице поверить ему, но видит по её лицу, что нет, не хочет она ему верить и не улыбается, а только упорствует: присаживается на корточки рядом с его братом, кладёт руку ему на плечо и говорит:

– Ох, как же ты похудел, бедный.

А потом озабоченно спрашивает – неужели дома всё так плохо, она, возможно, даже понимает, что ситуация унизительна для Хенри и его брата, и понижает голос, чтобы остальные не подслушивали, но тем самым делает ещё хуже: теперь-то уж всем ясно, что речь о действительно постыдном поступке, и одноклассники вслушиваются изо всех сил, навострив уши, – в этом Хенри уверен; и хотя училка шепчет чуть слышно, её слова долетают до каждого в классе, поэтому все разинули рты и таращатся на братьев Риннан.

Давай, отвечай что-нибудь, мысленно призывает Хенри. Но брат молчит. Вид у него несчастный и потерянный, он сперва поднимает взгляд на учительницу, потом косится на Хенри, глаза блестят, наполняются слезами, и брату приходится моргать, но отвечать он всё равно не отвечает. Шмыгает носом, вытирает его запястьем. В классе тишина. Полная, полнейшая тишина.

– Спасибо. Дома всё в порядке, – говорит Хенри ясно и отчётливо. – Ему немного нездоровилось, вот и всё. Продолжайте урок, пожалуйста. – И Хенри утыкается взглядом в предложение, над которым трудился, берёт ластик и стирает некрасивую завитушку у буквы g. Стряхивает крошки резины и берётся за карандаш, каждым движением показывая, что говорить тут больше не о чем и надо продолжать урок.

Чувства обострены до предела, Хенри ощущает, как отклеиваются от его спины взгляды, слышит, как скрипят стулья, когда одноклассники выпрямляются за партами, как царапают карандаши по бумаге, как учительница раскрывает рот и наконец-то продолжает урок. Одновременно он чувствует, что многих душит смех и рвётся у них из груди наружу, точно пар из-под крышки кастрюли.

В свой срок урок всё же заканчивается. Учительница подходит к брату и говорит, что он может остаться на перемене в классе, как и Хенри, так что он остаётся на месте и смотрит в окно, как однокашники возятся в снегу.

Следующие уроки проходят лучше. Наконец пора идти домой. Хенри запихивает в ранец учебники и берёт брата за руку.

Им надо пройти через школьный двор. На глазах всех учеников и прочих ротозеев, собравшихся полюбоваться на обувку брата и поржать над ним. Парни постарше сбились в кучу, хохочут в голос и тычут пальцем в полусапожки.

– Гляньте-ка на неё! Фрёкен Риннан, не споткнитесь! Хорошего дня! – кричит самый взрослый парень, и дружки его тоже презрительно скалятся. Хенри ошпаривает гневом, он накатывает, как чёрная волна, и толкает вперёд, и, не успев подумать, Хенри сжимает кулак и бьёт в лицо идиота, насмехающегося над его братом. Гад какой, не смей так говорить, прекрати смеяться над братом, думает Хенри; злость в нём кипит, костяшки больно стукаются о скулу мерзавца, тот хватается за лицо, извиваясь от боли. Его банда на секунду неуверенно замирает, но тут же накидывается на Хенри. Вдруг вокруг него образуется мешанина из злющих глаз и орущих ртов. К нему тянутся руки, пальцы вцепляются в волосы и ранец на спине, через миг он распят на земле, его держат за руки и ноги, он ощущает только своё сопение, сердцебиение, злость и снег.

– Эй, вы там! Прекратите! – кричит учитель, высунувшись в окно с трубкой в руке; мучители нехотя отпускают Хенри, позволяют ему подняться на ноги, но шепчут в ухо: «Погоди, Хенри Оливер. Так просто ты не отделаешься, даже не думай, говно на палке!»

Хенри чистит штаны, он дрожит от злости так сильно, что не может вдохнуть полной грудью, ему как будто недостаёт воздуха, но он не думает об этом, хватает брата за руку и уходит, быстро-быстро-быстро, надо поскорее убраться прочь, подальше от школы, от этих парней, пока не стало ещё хуже или так безнадёжно, что уже и не исправить, думает он, вспоминая насмешливые гримасы одноклассников. Теперь постыдная история приклеится к нему, он станет позорищем, посмешищем, вся школа будет зубоскалить над ним ещё много недель. От этой мысли его снова накрывает отчаяние, конечно, они ещё на нём отыграются, улучат время, найдут место, застанут врасплох. Когда парень шептал ему на ухо, что, мол, погоди, так дёшево не отделаешься, он просто предупреждал: его ещё взгреют, сегодняшней взбучкой дело не кончится, они довершат то, что не смогли сейчас, думает Хенри и стискивает зубы. Вот же угодил он в передрягу. А ведь всё время, с первого дня в школе, он вёл себя осторожно, всё исполнял, ни с кем не собачился, научился искусно сглаживать улыбкой любую неприятную ситуацию. Позволял большим мальчикам помыкать собой, подчинялся командам, держался в сторонке, когда они пинали мяч или боролись потехи ради, потому как знал, что заводилой ему не стать, не таковский он, и что лучше ему не привлекать к себе внимания и ни во что не ввязываться. Столько времени он продержался на этой стратегии, и вот на тебе.

А всё его слёзы, думает Хенри и сильнее сжимает руку брата, пожалуй, даже слишком сильно, и прибавляет ходу. Брат ойкает. Ничего, потерпит. Ему надо научиться вести себя иначе, не как сегодня, а то превратится в мальчика для битья, которого всегда выбирают жертвой, если ребятам надо кого-то помучить, а это скажется и на Хенри, перейдёт на него, как вонь или зараза, вот уж чего ему никак не надо, он и так ростом не вышел. Из всех ребят моего возраста я ниже всех и наверняка ещё и беднее всех, думает он и тащит за собой брата. Они быстро шагают по проселочной дороге, краем глаза Хенри замечает, что брат морщится, просит отпустить его руку, но Хенри как будто не слышит, желая проучить плаксу.

– Мне больно, Хенри Оливер, – шепчет брат.

При виде слёз, капающих у него со щёк, Хенри резко отпускает руку и бережно гладит брату пережатые пальцы.

– Прости! – говорит он. Говорит несколько раз.

Брат шмыгает носом и трёт пальцы варежкой. Они идут дальше, Хенри прикидывает, что надо бы подбодрить мелкого, а то мама увидит его заплаканную физиономию и пристанет с расспросами, придётся всё ей рассказать, и что тогда? Мама встревожится, только и всего, вот уж чего точно не нужно. Хенри просит брата снять варежку, набрать пригоршню снега, сунуть в него нос и оттереть его. Брат так и делает. Рука от холода краснеет, но сопли удаётся отмыть. Теперь и Хенри сдёргивает варежки, раскатывает между ладоней плюху снега и бережно промакивает опухшие глаза брата, приговаривая:

– Мы ведь не расскажем ничего маме с папой?

– Нет.

– У папы с мамой других дел много.

– Угу.

Они идут дальше. Хенри дорогой придумывает игру: проходится пальцами по пальто брата, от горловины до сгиба локтя, надеясь переключить его мысли на другое, развеять его мрачное настроение. Хенри засовывает пальцы брату под мышку и видит, как у того разглаживается, расслабляется лицо, страх, драка, холод и слёзы уходят, освобождая место для простой болтовни обо всём на свете, как у них принято по дороге домой. И они шагают дальше, пиная ледышки.

И вскоре доходят до своего дома, стоящего напротив кладбища. Деревянный двухэтажный дом зелёного цвета, на первом этаже отцовская мастерская, на втором – их квартира.

В кухонном окне мелькает мама, скорее всего, торопится начистить картошки, или бельё прополоскать, или овощи нарезать, и Хенри видит по лицу брата, как хорошее настроение снова улетучивается, а школьные неприятности оживают.

– Всё хорошо, – говорит Хенри, кладёт руку брату на плечо и гладит его по спине, – идём.

В квартире пахнет картошкой, в прихожей завалы обуви.

– Привет! – кричит Хенри, стараясь, чтобы голос звучал как обычно и не вызвал подозрений. Из кухни выходит мама с бисеринками пота на лбу и пятнами муки на фартуке. За её юбку цепляется их младшая сестра, тянется на цыпочки, чтобы взяли на ручки.

– Как было в школе? Ну что, ходить с сухими ногами совсем другое дело, да? – спрашивает мама; видимо, её слова подстегивают отца: в комнате скрипит пружинами старый стул, и отец появляется в дверях. Он держит в руках залатанные зимние башмаки брата, показывая всем и каждому, что теперь они не текут.

– Спасибо, папа, – говорит брат и забирает у отца башмаки.

– А… кто-нибудь заметил? – весело спрашивает папа и подмигивает в сторону полусапожек, но тут сестрёнка хватается за кухонную скатерть и чуть не виснет на ней, тарелки и стаканы того гляди полетят на пол, мама бросается их спасать и, на радость Хенри, не успевает заметить ни изменившегося голоса брата, ни пристыженного выражения его лица, когда он смущённо мямлит в ответ:

– Нет, папа.

Б как Большой кирпичный двухэтажный дом, охватывающий квадратный двор, и разбросанные вокруг бараки; вместе они составляют лагерь Фалстад. Ещё там есть маленькие сторожки для охранников, сараи для свиней и коров, уличные сортиры и столярные мастерские, а дальше уже колючка, она опоясывает всё.

Б как Берёза в тюремном дворе, ты проходишь мимо неё, когда вас ведут на работы, у неё грязно-белый ствол и золотистые листья, ты заказал на пробу отрез такого цвета в свой магазин в Тронхейме.

Б как Бережно вклеенный в гербарий папоротник семейства чистоусовых, немедленно вписанный в каталог безупречно изящным почерком Ральфа Тамбса Люке, владевшего виллой на Юнсвансвейен, 46 задолго до её превращения в штаб-квартиру банды Риннана.

Б как Багаж и упаковка вещей, поскольку предстоит переезд в другой дом. И ещё Берёзовые листочки, они проклёвываются из разбухших почек в тот весенний день 1948 года, когда багаж запихивают в машину в городе Осло. Выше крыш сияет солнце, капель искрится и брызжет в разные стороны. Гершон нервно тянется к ручке, чтобы закрыть багажник, его движения излишне суетливы, хотя ничего особенного не происходит, им всего-навсего надо к ночи доехать до Тронхейма. Яннике садится на корточки, поднимает с земли камешек и собирается засунуть его в рот, но Эллен вовремя подхватывает её на руки и вынимает камень из тут же сжавшегося кулачка, хотя Яннике протестует и пытается вывернуться. Потом она начинает рыдать и вопить: «Мой! Мой! Мой!», и Эллен упихивает её в детское кресло на заднем сиденье, а Гершон садится за руль.

Мебель вынесли из квартиры ещё утром, она уже уехала на грузовике. Решение о переезде было принято несколько месяцев назад. Началось всё с намёков, мать Гершона умудрялась в каждый свой телефонный разговор с ним непременно вставить реплику, что ей очень нужна помощь в магазине. Трудно, дескать, управляться одной. Потом Мария навестила их в Осло. Приехала на поезде. Гершон ждал на перроне и смотрел, как мать спускается по лесенке в сапогах на высоких каблуках и такой широченной шляпе, что её поля проскользили по стенам тамбура, когда мать выходила. Она помахала рукой и сделала шаг в сторону, пропуская какого-то не знакомого Гершону мужчину с её чемоданом. С матерью иначе не бывает, она всегда так безупречно элегантно одевается, что даже предположение, будто она сама станет тягать свои чемоданы, кажется противоестественным, и Гершон, не двигаясь с места, наблюдал, как она в награду чмокнула мужчину в щёку и повела рукой, отсылая его. Затем, по-прежнему не думая сама озаботиться чемоданом, мать призывно кивнула Гершону, и пришлось ему подойти и взять его. Я бы всё равно предложил нести чемодан, подумал он, но что-то раздражало его в самой манере матери, в том, что она считает помощь себе чем-то очевидным. Однако он пресёк мысль в зародыше и улыбнулся. На вопросы Гершон отвечал коротко, как мать и рассчитывала, потому что, хоть она и спросила из вежливости, как у них дела, углубляться в подробности сверх простого «хорошо» ей явно не хотелось. Она вовсе не собиралась выслушивать, как трудно найти работу, какие разительные перемены произошли с дочкой Гершона, Яникке, или что война сломала его будущее, как раз когда он дорос до того, чтобы обустраивать взрослую жизнь. Мать всегда была занята собой, своими делами, думает Гершон и вспоминает, как смеялась Эллен, когда он впервые рассказал ей про их с братом летние каникулы. В детстве их с Якобом, а лет им было не больше десяти-двенадцати, селили одних в пансионате на несколько недель, поскольку родители никак не могли бросить магазин.

Едва переступив порог их квартиры, Мария стала причитать, как тесно Эллен с Гершоном живут, до чего же крохотная у них квартирка. Гершон видел, что Эллен очень расстроилась, улыбка застыла у неё на лице, наверняка Эллен и сама о том же частенько думает, как ни крути, она дочь фабриканта, привыкла жить широко.

– Мы собираемся переезжать, мама, – сказал Гершон, принимая у матери пальто. – Купили в Холмене таунхаус с участком, как только его достроят, сразу переедем.

– Об этом я и хотела поговорить, – ответила Мария, переходя в столовую. – Я нашла вам дом. В Тронхейме, почти в самом центре. Вилла с садом и нормальным туалетом, а не вынесенным, как у вас. Собственный дом, Гершон, и работа для тебя в «Париж-Вене».

Мать повернулась к Эллен – та держала на коленях Яннике – и принялась рассказывать ей о магазине, расписывать платья и ткани, шляпки и пальто, Эллен, конечно, сможет брать всё, что захочет.

Историю дома Мария не упомянула. Лишь несколько недель спустя она позвонила Гершону и под занавес разговора, когда уже пора было класть трубку, сообщила – как нечто будничное, обычнее не бывает, – что в войну в доме пару лет обитала банда Риннана.

Гершон повернулся спиной к гостиной и закрыл глаза.

– Алло? Ты здесь?

– Мама, но… Почему ты не сказала об этом раньше?