скачать книгу бесплатно
Любопытно также, что Поппер, сравнивая «стили написания музыки» Бахом и Бетховеном, дает им довольно смелые названия – «объективный и субъективный». Впрочем, Поппер оговаривается, что в этом разделении и определении он – не пионер. Нечто подобное мы встречаем уже у Швейцера, в его капитальном труде о баховском стиле. Кратко говоря, мы вновь возвращаемся здесь к парадоксу Баха-творца: при всей своей внешней неэмоциональности как личности, спокойного и лишенного взрывов характера создавать глубочайшую по эмоциональному накалу музыку. Мы не находим прямой связи Личности, ее сиюминутных состояний, связанных с бедами, горестями и потрясениями (либо иными прочими) с Продукцией, создаваемой этой личностью.
Я полагаю, что Бах хотел бы исключить из конечной цели музыки создание шумихи для большей славы музыканта. В свете приведенной цитаты из Баха я хотел бы сделать достаточно ясным, что различие, которое я имею в виду, – это не различие между церковным и светским искусством. Бетховен показывает это своей «Торжественной мессой ре мажор». Месса подписана «От сердца к сердцу» («Vom Herzen – m?ge es wieder – zu Herzen gegen»). Я также хотел бы сказать, что мое подчеркивание этого различия не имеет ничего общего с отрицанием эмоционального содержания или эмоционального воздействия музыки. Драматическая оратория, такая как «Страсти по Матфею» Баха, описывает сильные эмоции и тем самым, по эффекту симпатии, возбуждает сильные эмоции – возможно, даже более сильные, чем «Торжественная месса» Бетховена. Нет оснований сомневаться в том, что такие же эмоции испытывал и сам композитор; но, я полагаю, он испытывал их потому, что их вызвала сочиненная им музыка (в противном случае, без сомнения, он уничтожил бы произведение как неудавшееся), а не потому, что он первоначально испытывал это эмоциональное настроение, которое выразил потом в своей музыке.
Поппер, называя стиль Баха более объективным, нежели «субьективный стиль» Бетховена, подчеркивает здесь, надо полагать, весьма важную деталь. Бах, скорее, в своей музыке выражает не себя, а нечто большее. Не его Личность стоит в центре его музыки, а что-то более «общечеловеческое». У Бетховена «субьективность» выражена ярче: именно его мятущаяся Душа воплощена в музыке, отражена в ней. Что происходит в Душе Баха, мы не знаем, слушая (и вслушиваясь) то или иное его произведение. Тут мы можем только догадываться, ибо Творец не стремится показать нам Себя. Его «драматизм» – не на поверхности, он скрыт. Его нужно открыть «вдруг». Бетховен же не скрывает, а всячески подчеркивает его через свою Личность.
Далее Поппер делает следующее дополнение:
«Различия между Бахом и Бетховеном имеют и свои характерные технические аспекты. Например, они отличаются структурной ролью динамических элементов (форте против пиано). У Баха, конечно, присутствуют динамические элементы. В концертах тутти меняется на соло. В „Страстях по Матфею“ есть крик „Варавва!“. Бах часто очень драматичен. Однако, несмотря на то, что динамические неожиданности и противопоставления происходят, они редко являются важными детерминантами структуры композиции. Как правило, достаточно длинные периоды протекают без больших динамических контрастов. Что-то похожее можно сказать и о Моцарте. Но этого нельзя сказать, например, об „Аппассионате“ Бетховена, в которой динамические контрасты почти так же важны, как гармонические…».
…..
Для быстрого утоления голода человечество придумало «фаст фуд»! Это система скорого перекуса. Чтобы не отвлекаться. Есть такая же и музыка – она не отвлекает на себя и позволяет заниматься главным. Слушать кантаты Баха так не получится. Во-первых, это не может быть «быстро». Отнесение ко времени слушания здесь вообще нам ничего не прояснит! Невозможно сказать – сколько нужно времени, чтобы услышать то, что есть в сердцевине кантаты. Поэтому и говорят, что искусство Баха – вневременно. Во-вторых, это не может быть «едой». Пусть даже «едой» для утомленных мозгов. Я бы даже постеснялся баховскую музыку назвать вроде бы безобидным термином «пища духа», «пища для души». Пища – это физиология. Сравнение начинает хромать уже в том месте, когда мы, питаясь, насыщаемся, а, вбирая музыку Баха, можем стать только еще голодней! Чем больше я слушаю кантаты, тем больше хочу их слушать еще! Здесь нет порога насыщения.
О том, как собирал записи кантат голландец Маартен т*Харт, он сам подробно описал в книге «Бах и я» (в немецком переводе – «Bach und ich»). За весьма нескромным (на первый взгляд) названием скрыта очень непростая и тонко-душевная история о большой любви. О Любви человека к своей Душе. Казалось бы – чистой воды эгоизм: полюбить свою Душу! Однако парадоксальность ситуации в том, что это – единственная возможность отдельного Человека сейчас спасти не столько самого себя, сколько все Человечество и Мир вокруг.
Примерно таким путем, еще ничего не зная о пути голландского органиста Маартена т*Харта, я сам шел к кантатам. В процессе моего погружения в Баха настал однажды такой момент, когда я наконец осознал – какое море расстилается передо мной. Я имею в виду кантаты. Изумленный и обескураженный, как тот новичок, которого я цитировал в начале главы, я разом и вдруг осознал, ЧТО предстоит мне на этом пути! И, обозревая это казавшееся безбрежным море, я также задавал себе вопросы: «С чего начать? Каким образом войти в эти воды?» И, наконец, где же их все, двести с лишним кантат, взять? О существовании полных собраний записей я тогда еще не знал (хотя их в стране еще и не было, а заказывать из-за рубежа – Германии, Нидерландов и Англии – мы научились только совсем недавно!). Но, возможно, подспудно я и не хотел получать «все и сразу»!
На виниловых дисках старого образца, фирмы «Мелодия», кантат мне вообще не попадалось. Видимо, сказывалась идеологическая установка на то, что «есть в этой музыке что-то религиозное», и потому лучше этот опиум держать подальше от народа. Первые записи (фирмы Teldec) нескольких кантат мне привез в подарок друг из Ганновера в 1998 году. Это были BWV 140 и 147, исполняемые знаменитыми Tolzer Knabenchor и Concertus musicus Wien под управлением Николауса Арнонкура. Я слушал их почти ежедневно целый месяц, когда наконец отчетливо понял, что больше не смогу жить без этой музыки. И тогда в голове у меня родился проект. Я предвкушал исполнение его ровно так же, как в свое время медлил с одновременным и быстрым освоением «Страстей по Матфею». Это был проект для меня самого. Мне же его и предстояло реализовать!
Решено – я собираю кантаты! И каждый месяц, по возможности, нахожу (любыми способами и путями!) очередную! Само предвкушение, с одной стороны – поиска, а с другой, – встречи с новой, неизвестной еще мне прекрасной музыкой окрыляло меня. Идея поиска порождала во мне чувства страсти, известные каждому коллекционеру. Ожидание музыкальных открытий – вновь и вновь – наполняли душу трепетом и радостью.
Получалось, что, посвящая каждой баховской жемчужине один месяц, я буду жить этим своим проектом почти 18 лет! (Тогда я ориентировался на цифру в 215 из списка Шмидера, не зная, что часть из них приписывается другим авторам – современникам Баха. С другой стороны, в той же Рождественской оратории, которую одолеть целиком «за один присест» было бы чрезвычайно сложно, можно было вычленить 6 вполне самостоятельных кантат!). И тогда у меня появился некий дополнительный смысл жить. Внутри меня поселилась особая радость, которую я никому не демонстрировал, но тайно холил и лелеял. Так начался мой собственный проект «Кантатный Бах». Еще один странный (для постороннего глаза, быть может) и неисповедимый путь к Гармонии.
У каждой находки была своя судьба. Они попадали ко мне своими загадочными дорогами. Иногда преодолевая даже океаны. Так, я очень долго не мог найти записи BWV 131 (ставшую впоследствии одной из моих самых любимых!). Бах сочинил ее в Мюльхаузене еще в молодом возрасте и посвятил ее трагическому событию, которое в аллегорической форме отражено в текстах кантаты – страшному пожару, почти погубившему славный город. Так вот, однажды ко мне пришла посылка из США. Друг слал мне в подарок комплект из 4 CD. Главными там были 4 малых баховских мессы (которых, кстати сказать, я совсем уж отчаялся найти у нас в стране). И, о счастье!, – на одном из дисков была записана (для меня!) фирмой Virgin Classics 131 Кантата. Помню, с каким душевным трепетом я предвкушал прослушивание, … фу, какое неуместное здесь слово!, … -погружение в незнакомую еще мне музыку. Словно перед входом в неведомый храм, словно на пороге сладостного открытия стоял я, нервно открывая заморскую коробочку, трясущимися руками доставая диск, с трепетом нажимая на кнопочки музыкального центра. Именно в тот момент подумал я впервые, как много людей объединяет Бах воедино, – и прирастает это объединение ежеминутно и ежедневно! Там, в Америке оркестры, солисты и дирижеры собирались, чтобы исполнить, вокруг них суетились сотрудники звукозаписывающих студий, чтобы записать, кто-то придумывал дизайн этой вот коробочки, которую я только что открыл, а друг мой, выписав (как потом оказалось) сами эти диски уже из Голландии, не поленился сходить на почту и отправить коробочку мне…. Потом мой Бах плыл океаном, и чайки кричали за кормой, и волны Атлантики били в борта, разбрызгивая зеленоватую пену, а я уже слышал в далекой России, как строго и молитвенно прозвучал первый звук Кантаты, – и как светлая скорбь затопила, казалось, всю землю… Чтобы потом вернуть моим глазам прежний блеск, а сердцу – покой…
…..
Отдельная история, понятная для меломанов – это, конечно же, поиск различных интерпретаций и исполнений. Когда у слушателя, уже искушенного и погруженного, появляется возможность сравнивать и сопоставлять. Выбирая при этом что-то, соответствующее именно его вкусам и представлениям. Когда уже есть основа для споров – кто лучше: Коопман или Рихтер? И почему?
И это еще одна прекрасная сторона музыки, позволяющая ей длиться и изменяться. Эволюционировать вместе с нами, слушателями. Позволяющая нам ощущать весь этот Божий мир во всей своей полносте, во всем блеске, в непрерывном движении и развитии.
И тогда – каждый раз – Вы услышите Баха по-новому. Каждую его Кантату. И – самое главное – захотите услышать еще и еще!
Фестиваль
Страсти по Иоанну BWV 245, Chorus 39 «Ruht wohl, ihr heiligen Gebeine»
– А не замахнуться ли нам, господа, понимаете, на Себастьяна нашего,…на Баха?, – огорошили как-то меня мои знакомые музыковеды. Дело происходило в одном крупном городе на Волге. Мы собрались, чтобы просто поговорить о жизни и об искусстве.
– А что?, – продолжали они свою мысль, – нынче юбилейный год. Все-таки 325 лет со дня рождения!
– А с какой стороны замахиваться?, – робко осведомился я. – Хватит ли у нас сил? (И я судорожно стал перебирать в памяти коллективы и оркестры, которыми располагает город, а также организации, способные оказать спонсорское вспомоществование нашему замаху).
– Устроим фестиваль! Ведь у города есть побратим в Германии – Эссен. Ради круглой даты они могут приехать и выступить своими коллективами! Неужели не найдем поддержки у немецких друзей?!
Оптимизм и энтузиазм коллег поначалу заразил и меня. Однако вскоре на смену эйфории пришли мрачные мысли. Кто пойдет на этот фестиваль? Разве молодежи нужен сейчас Бах? Они, молодежь, вообще про него слыхом не слыхали. И превратится наша затея в сбор пенсионного актива интеллигенции в тихом и уютном концертном здании филармонии.
Свои соображения и сомнения я высказал коллегам. Насчет молодежи мои опасения разделяли практически все. Не пойдет!, – твердо согласились коллеги. Впрочем, со стороны консерваторских работников была высказана спасительная мысль, что студентов можно заманить разными бонусами и преференциями. А то и просто – «в приказном порядке».
– А что? Не хотят окультуриваться сами, волоком потащим! Потом еще и спасибо скажут!, – горячились представители консерватории.
Насчет пенсионного актива сомнений не было. Старую гвардию, преданную делу классики, знали в лицо. Она не подведет!
Началась подготовительная суета. Отдел культуры связался с немцами. Родина Баха откликнулась быстро и решительно. Позитивный настрой эссенцев и примкнувших к ним еще кого-то в тех краях передался и нам. Работа прямо-таки вскипела и запенилась.
– А что у нас столицы??? Разве не поддержат?, – аппетит приходил во время еды стремительно. – Напишем знакомым баховедам! Может, даже Милку сумеем заманить? Может, даже Носину?
Как оказалось впоследствие, и Анатолий Павлович, и Вера Борисовна с удовольствием приняли приглашения. Я подозреваю, что люди, изучающие Баха, такие же добрые и отзывчивые, такие же глубоко порядочные и скромные, как и сам их субъект изучения. Но – вернемся к уже разворачивающемуся фестивалю.
С немецкой стороны ожидался целый хор. Немцы везли – ни много-ни мало – Страсти по Иоанну! Причем, целиком! Без всяких купюр и изъятий! В городе NN их, Страсти, никогда не исполняли! Не было сил у города NN поставить такое!
– Какая ответственность, какая ответственность!, – уже в панике приговаривали и причитали мои коллеги, суетясь и рассылая приглашения, согласовывая тексты и места вывески афиш, звоня постоянно в какие-то организации и частным лицам, воодушевляясь и вновь пугаясь собственной смелости. Но – отступать было уже некуда. Фестиваль начинался! В его программе уже значилось множество семинаров, публичных лекций, круглых столов,…включая сугубо академические. Но – главным событием, конечно же, должна была стать музыка. Баховская музыка! И вот я уже слушал на репетиции, как замечательно разучивают музыканты, хор и камерный оркестр «Солисты NN» прелестнейшую кантату BWV 48 (Ich elender Mensch, wer wird mich erlоsen, «Бедный я человек! Кто избавит меня…»). Уровень был под стать баховскому юбилею. И я уже успокоился. И даже перестал вспоминать про молодежь. Которая, однако, не пойдет на этот фестиваль, как пить дать!
Но, естественно, главнейшим гвоздем фестиваля должны были стать Страсти. Впервые звучащие в NN. И, наконец-то оргАн, небольшой, но ладно скроенный, построенный еще в 1960 году немецкой фирмой Alexander Schuke по заказу города NN, встретится со своими соотечественниками! Кстати, эта же фирма строила новый орган в церкви св. Власия в Мюльхаузене, где служил в свое время Бах…
– Это же почти два часа! Выдержит ли народ?, – волновались вновь коллеги. – И, кстати, как вы думаете, сколько кресел нам оставить в зале? Ведь придется для солистов и гостей потеснить немного первые ряды! Хватит ли кресел для слушателей?
Впрочем, все сошлись во мнении, что – хватит. И с лихвой. Никогда зал этот, – проникновенно сказала мне знакомая музыкальная дама, – не был заполнен целиком. И печально-устало добавила: – Он великоват для нашего города…
Тем не менее, я предусмотрительно приобрел билет на первый ряд. Билеты были выполнены в виде красивых продолговатых флаеров, по моде. С билета на меня смотрело строгое, и, даже, как мне показалось, несколько встревоженное, лицо Иоганна Себастьяна. Казалось, что он сильно не одобряет нашей затеи. В руке он держал что-то похожее на мой билет. Я-то, однако, знал, что это его новый тройной канон на шесть голосов… Который он написал к своему вступлению в мицлеровское «Общество музыкальных наук». «Да-с, батенька, – словно укорял меня Маэстро, – впутали вы меня в непонятное дельце!».
Однако, колесо судьбы уже крутилось, и его никто и ничто не в силах было остановить…. И даже затормозить!
Прошли блестящие лекции (А.П. и В.Б. были, как всегда, на высоте!), отклубились круглые столы (весьма, кстати, любопытные, но не сильно многочисленные по количеству публики). Молодежь посещала. Но – в разумных количествах. Вопросы особо не задавали. Было видно, что в основном это студенты вузов. И, прежде всего, консерватории. Все шло вполне прилично. По плану. И даже временами лучше! Кантата №48 была исполнена великолепно. И заслужила похвалы наших немецких коллег (они уже приехали и активничали вовсю). На последний день фестиваля были положены Страсти. Этаким деликатесом. Этаким сюрпризом. Urbi et orbi. Городу и миру.
Когда я входил во внутренний дворик консерватории (а именно там находился орган фирмы Sсhuke, и, следовательно, должны были звучать Страсти), у меня зародилось смутное беспокойство. Несколько человек уже на подступах спрашивали у меня билет! Сначала я даже не понял – о чем идет речь!? На лестнице мне стало ясно, что к первому ряду я не пробьюсь. И, хотя до начала оставалось еще минут двадцать, лестницы и большой зал-фойе перед собственно концертным были уже забиты публикой. В глаза мне бросилось, прежде всего, то, что здесь было очень много молодых людей и девушек. Просто очень много! Энергично протискиваясь между массами и размахивая билетом, зажатым в пятерне, я, однако, сумел пробиться только ко входу в концертный зал. И – закрепиться там за одной из дверных створок. Мой первый ряд был далеко – и был уже весь заполнен. На билеты никто не обращал ни малейшего внимания. Я оторопело соображал: что же здесь такое случилось?! Бедный я человек, – пришли мне на ум слова баховской кантаты №48…
Невдалеке оказалась и моя знакомая музыкальная дама. С округленными от ужаса глазами, она, тем не менее, пыталась меня успокоить. – После антракта все разойдутся!, – протискиваясь ко мне, доверительно и убежденно прошептала она. – Молодежи, похоже, нагнали… Да вот лишнего хватили… А после антракта они и уйдут потихонечку… Было видно, что дама знает законы и всю тайную кухню здешних музыкальных салонов.
Оказалось, что дирекция пошла на беспрецедентный, но правильный (как потом все единогласно согласились) шаг. Она пропустила всех желающих. Предупредив, однако, что большинству выпадет участь только слушать. И народ стоял густой толпой в фойе и на лестницах, слушая Страсти через раскрытые двери. Ничего не видя. Только – слушая!
Конечно же, хорошо, что почти всем достались листочки с текстами номеров оратории. Конечно же, замечательно (и – правильно!), что перед исполнением выступил куратор и инициатор с немецкой стороны. Он оказался бывшим священником. Дитер Ш. рассказал со сцены о главной сути Евангелия от Иоанна, которая повлияла на композицию произведения и музыкальную характеристику основных действующих лиц: «Несмотря на то, что в оратории говорится об осуждении и распятии Иисуса, в ней нет тяжести страдания. Музыка полна лучезарности, она светла, ведь Христос предстаёт перед нами не мучеником, а Победителем». На высоте оказались солисты. Прекрасно прозвучал Эссенский филармонический оркестр. Но весь этот ворох впечатлений и их анализ были потом…
А сейчас я был приперт к стенке. Когда зазвучал величественный вступительный хор, словно дрожь пробежала по залу. «Herr, Unser Herscher»! Мгновенно все стихло, – и было слышно лишь нарастающий гул баховской махины. Десять минут длился хор – и десять минут зала словно не существовало. Но не существовало и фойе, и лестниц, – а ведь там скопилось и стояло «впритирку», пожалуй, вдвое больше людей, чем здесь! Я находился в ошеломленном состоянии. Ведь я ждал ошеломления от музыки, и знал, что оно будет. Но на это, ожидаемое, наложилось новое, совершенно неожиданное: у меня никак не укладывалось в голове, отчего и почему здесь столько людей?! Почему они, словно заколдованные, застыли сейчас? Кто, наконец, они – эти люди?
Рядом со мной оказались две девушки. Когда пошел речитатив Евангелиста, я решился тихо спросить, откуда они. Оказалось – студентки лингвистического. Никто не гнал. Узнали случайно. Что вы?! Конечно, сами. Купили билеты. Впервые в городе. Нельзя пропустить такое. Еще и друзьям сказали. Вон там, видите, – они указали на плотную разношерстную группу, сидящую по лепным карнизам и подоконникам близ сцены. – Это – из педагогического колледжа! Первыми пролезли! Девушки явно позавидовали своим педагогическим коллегам.
После антракта не только никто не ушел, а, казалось, публики только прибыло. Все, собственно, ни на какой антракт и не ушли. Все «держали места». Общими усилиями раскрыли большие витражные окна, выходящие в старый парк. В зал и фойе, а также на лестницы ворвался свежий воздух. Этого оказалось достаточно для восполнения сил.
Я все пытался представить впечатления у тех людей, которые слушали там, на лестницах и в фойе. Ведь это же идеальный случай, о котором, наверное, задумался бы и сам Бах – случай чистой, ничем не замутненной и ничем не отвлекаемой музыки! Без всяких мизансцен, визуальных рядов и инсталляций! Но – привык ли так слушать наш человек?! Да к тому же – молодежь?! И что она мне далась?!
Немцы, мне кажется, тоже не ожидали такого. Они потом долго спрашивали, у всех и повсюду, сколько же все-таки народу посетило их выступление? Они явно надеялись (и не без уверенности!) на рекорд.
Финальный хор Ruht wohl, ihr heiligen Gebeine добил зал. Словно еще раз незримый дух прошелся над головами толпы, слушавшей, замерев душой и сердцем ту, другую толпу, евангелическую, также пребывающую в смятенных чувствах – скорби, боли, умиротворения и удовлетворения. Сотни людей стояли в тесноте, прижавшись друг к другу и не шевелясь, словно боясь пропустить хоть одно совершенно незнакомое для них и непонятное слово. Свершилось! «Покойся, – пел величественный и спокойный хор, обращаясь к умершему Христу, – покойся, более я не буду оплакивать Тебя… Покойся Ты и подари покой мне. Гробница, что предназначена для Тебя, та, что впредь оградит Тебя от всяческой беды, мне да откроет Небеса и да закроет Ад…». Однако, никакого покоя не было в душах. Удивительно, но спокойная музыка не создавала комфорта и мира в моей душе. И вновь Бах был верен себе: мягкими, тактичными средствами, без шума и аффектов он достигал небывалого! Я огляделся. Вокруг у многих на глазах были слезы. Слезы катарсиса. И очищения. «…Подари покой мне!», – спокойно просил вновь и вновь величественный и мудрый хор.
…
Как хорошо, что мы организовали фестиваль в начале сентября!, – сказала строго и несколько озабоченно, много позднее, когда все страсти улеглись, знакомая музыкальная дама. – Летом бы публика просто задохнулась… Но, выдержав паузу и взглянув на меня, улыбнулась – и добавила: – …от счастья!
– А все-таки, милейший, согласитесь: плохо мы знаем нашу молодежь!
Призма
Кантата BWV 19, Ария «Bleibt ihr Engel»
Чайковский вел дневник. Тогда это было модно. И все интеллигентные и образованные люди той эпохи вели дневники. В них содержалось много сокровенных мыслей. Поскольку тогда, как, впрочем, и теперь, не очень уж принято раскрывать глубины своей души другим людям. Лучше тайны поверить бесстрастной бумаге. Правда, есть риск, что эти тайны прочтут и таким образом раскроют для себя люди из другой эпохи. Но, может быть, вместо слова «риск» здесь более уместно сказать – «шанс»?
В одной из записей, которую Петр Ильич сделал знойным летним полднем где-то на даче, я прочитал: «После ужина убивал время игрой на фортепиано (Сид, месса Баха), чтением, пасьянсом… Бах скучен и рассудочен!»
Я читал дневниковые записи Чайковского, праздно лежа на диване, когда за окном моей дачи также стоял знойный летний полдень. Было в природе какое-то томление. Хотелось праздно валяться на диване. Читать всякую чепуху (дневник Чайковского лишь случайно попался под руку!). Слушать дремотный щебет ласточек за раскрытыми окнами, за которыми, кроме них, гуляет жаркий ветер и играет занавесками, пахнет полынью, и стучит за рекой далекая электричка. Все это, кроме разве что электрички, слышал и видел на своей даче и Чайковский. И я представлял себе, как Петр Ильич отрывается от карт, где пасьянс так и не сложился «в верную партию», потягиваясь, похрустывая подагрическими суставами, встает с венского стула и лениво бредет к роялю. Жарко. Ветер играет занавесями на окнах. Где-то за рекой слышен стук. Наверное, лес рубят. «А не помузицировать ли мне?,» – вопрошает сам себя великий композитор. И берет с полки (случайно!) ноты Баха. Звуки строятся в ряды. Гудит и бьется в стекло веранды залетевший из знойного сада шмель. Щебечут ласточки. Новые звуки наполняют покойный мир вокруг. Стройные, размеренные звуки. Ведь Чайковский – блестящий пианист!
Я вижу, как пальцы мастера равномерно шагают по клавишам. Как пасьянс раскладывают. «Нет, не то, – обрывает музыкальную фразу Петр Ильич. – Скучен Бах… И рассудочен». И возвращается к отложенному пасьянсу…
Попытка одного понять понимание мира другим почти всегда обречена на провал. Можно ли учесть все факторы, влияющие на это понимание? И на попытку понять? Ведь в основе такой попытки чаще всего лежит именно рассудочность.
Попытка взглянуть на мир (и самого себя) глазами другого человека чрезвычайно сложное и многотрудное занятие. Тут требуются известные усилия. Проще праздно созерцать и слушать. Так почему же один великий композитор так и не понял, не принял другого?
Для меня, впрочем, не этот вопрос оказался главным. В лучших традициях идеологии эгоцентризма я сам вдруг изменил свое отношение к Чайковскому. Из-за одной только его, по сути пустяковой, случайной, дневниковой записи. Я увидел его словно иную грань. Грань не музыканта, а просто человека. И ничего не смог поделать уже с собой, сколько ни заклинал себя голосом рассудка. Вот почему я остерегаюсь читать мемуарную литературу, где всуе упоминаются великие.
……….
Осуждение другого всегда неверно, потому что никто никогда не может знать, что происходило и происходит в душе того, кого осуждаешь.
(Л.Н.Толстой)
Заснеженный куст и цветущий сад
Бранденбургский концерт №4 BWV 1049 соль мажор
Я вышел на крыльцо, а там шел первый снег. И еще он, будучи упавшим, оставался девственным на поверхности земли: только одна единственная царапина, черточка, черный штрих на белом – цепочка следов соседского кота – шла от забора к калитке. Мой спаниель пролетел кубарем с крыльца проверить след: и добавил свой. Пышный куст жасмина стоял за штакетником. Куст, конечно, был скорее жалок, чем пышен; по крайней мере, еще вчера. Но сейчас он на глазах становился действительно роскошен, – его сделал таковым этот первый снег.
Я услышал Адажио Шестого Бранденбургского концерта. Скрипки играли где-то далеко. Возможно, оркестр притаился у меня в голове; но с появлением первого снега проснулся – и почему-то начал именно с Адажио. Со второй части. Ну, конечно: первая, Аллегро, совершенно не подходила к снегу. Хотя и снег был первым.
Скрипкам аккомпанировал клавесин. Он чутко следил за снегом, поскольку ритм снега и нежные клавесинные шаги совпадали. Потом снег взял паузу, чуть замешкался, – и клавесин повторил снежное замедление. Куст становился на глазах роскошнее и пышнее; так густо прибывал снег с прохудившегося враз неба. Скрипки словно ткали нежную и печальную мелодию. Она сопровождала мою печаль о наступающей зиме. Сад замер в оцепенении, прислушиваясь к Адажио. И заснеженный уже по самую макушку куст жасмина своими пушистыми сучьями-руками напоминал мне теперь переплетение скрипичных голосов в Адажио, повторяющих то параллельно, то каноном мягкие и бесконечные квинты. Только пес был движущимся предметом в этом застывшем мире. И – прихотливо-печальный скрипичный канон. Да, совсем забыл, – еще снег, медленный и осторожный.
Из накопившихся сугробов грустно торчали стебли бурьяна со снеговыми шапками набекрень. Клавесин даже не пытался спасти положение: его меланхолия была очевидной. Снег падал и падал бесшумно возле крыльца, а дальше уже было совершенно не различить – есть он или его нет; и сад скрылся в снежной завеси, и окончательно все стало лилово-белым. Я понял, что если квинты у скрипок не закончатся, не исчерпают постоянно возвращающуюся на исходную печальную ноту мелодию, то через пять минут снегом будет заполнен весь город, и – теперь уж безвозвратно. Куст стал зримо уменьшаться в размерах. Это снег засыпал у него подошвы и ноги. И невозможно было остановить этот снегопад.
Мечтай, мечтай. Все уже и тусклей
Ты смотришь золотистыми глазами
На вьюжный двор, на снег, прилипший к раме,
На метлы гулких, дымных тополей.
Вздыхая, ты свернулся потеплей
У ног моих – и думаешь… Мы сами
Томим себя – тоской иных полей,
Иных пустынь… за пермскими горами.
…..
Но я всегда делю с тобою думы:
Я человек: как бог, я обречен
Познать тоску всех стран и всех времен.
Я неожиданно вспомнил этот куст в апреле. Апрель тогда стоял теплее, чем май. Что, кстати, часто случается сейчас. И сад цвел раньше срока. Только не куст – жасмин всегда зацветает в июле. Сразу за воспоминанием вступили другие скрипки, дерзко и энергично: Престо из Четвертого! Оркестр в голове перестроился мгновенно. Он уже содержал блок-флейту, которая ухитрялась время от времени побеждать ликующие скрипки и неустрашимо солировать. Сад цвел на зависть ивам по оврагу; их черед уже прошел. Только желтая пыльца все еще плавала на поверхности прудов и луж, – и поэтому пес прибегал домой весь желтый. Или – с желтыми лапами! Но куст жасмина терпеливо ждал своего июля. Как флейта в Престо. Я помнил тот год: жасминным запахом, казалось, были пропитаны даже облака и быстрые птицы в них. Флейта вновь солировала. Теперь уже скрипки безропотно подчинялись ей, но тему свою вели по-прежнему энергично и дерзко. Сад цвел истово. Он словно наверстывал упущенное за прошлые два года, когда доцветать ему было не суждено из-за возвратных морозов.
Мы любили гулять в саду с собакой. Пес валялся в отцветших лепестках вишен и яблонь, принимая за игру малейшее мое движение в свою сторону. Ликующая музыка весеннего утра встречала нас – скрипки упругих ветров с юго-востока и флейты прилетевших оттуда же птиц. Presto, presto!, – гудели ветра и кричали птицы. И жизнь, послушная ветрам и птицам, летела вперед. И не было никакой возможности задержать цветение сада, остановив движение времени.
Так куст жасмина дождался своего июля – и зацвел в свой черед…
О счастье мы всегда лишь вспоминаем.
А счастье всюду. Может быть, оно
Вот этот сад осенний за сараем
И чистый воздух, льющийся в окно.
В бездонном небе легким белым краем
Встает, сияет облако. Давно
Слежу за ним… Мы мало видим, знаем,
А счастье только знающим дано.
Окно открыто. Пискнула и села
На подоконник птичка. И от книг
Усталый взгляд я отвожу на миг.
День вечереет, небо опустело.
Гул молотилки слышен на гумне…
Я вижу, слышу, счастлив. Все во мне.
Дневники
Токката, адажио и фуга для органа BWV 564 C-dur
С одной стороны, мне жгуче хотелось, чтобы нашлись дневники Баха. Если, конечно, они вообще существовали. А с другой, – я боялся бы их читать. Ведь они бы, по сути, раскрыли для меня самое важное. То, что всегда волновало и волнует меня до сих пор, – как же разными средствами – поэтическим словом, музыкальным звуком, живописной краской – человек разговаривает с миром и с самим собой. Что он делает на своей творческой кухне? Я боялся, что узнав кухню, я буду иметь предубеждение и к пирогам.
Музыкой и словами мог бы говорить с миром Бах. Словами – в ненайденных дневниках. Музыкой – говорить с Богом.
Словами в дневниках Бах мог выражать себя, хотя бы мысленно обращаясь к земным людям. Ведь сохранилась же нудная, полная мелочной чепухи и непритязательного вздора переписка великого Баха с магистратом Лейпцига! Не мог же он им в ответ на долговые тяжбы и напоминания об исполнении правил службы слать мотеты и контрапункты! Хотя, я допускаю, что, отписав полный достоинства и, одновременно, скрытой язвительности ответ, он садился к клавесину и отливал свои чувства в другие, не многим понятные, формы – прелюдии и фуги!
Янош Хаммершлаг написал книгу, которую так и назвал – «Если бы Бах вел дневник…». Книга увидела свет в Будапеште в 1962 г. Словно бы в ответ (а, может быть, безусловно!) Иштван Барна в 1972 году выпускает книгу, написанную в форме фиктивных записок Генделя – «Если бы Гендель вел дневник…».
Многозначительное троеточие, стоящее в конце названий этих книг, свидетельствует, возможно, о следующем: авторы предлагают читателю самому поставить акцент (если хотите, ударение) на нужном слове. В самом деле, если упереться в сослагательное «если бы», то на передний план выступает горькое сожаление, что вот, не произошло, не случилось, «не срослось»; не удосужились гиганты написать о себе несколько подробнее… Глядишь, не было бы многих пересудов, ученых споров и белых пятен в биографии. Но – нет, даже на просьбы друга и коллеги Иоганна Маттесона написать о себе для новой книги-справочника не откликнулись ни тот, ни другой. Вот теперь и гадай! Пиши, что называется, фантазии и реконструируй, руководствуясь скудными полуистлевшими документами да собственным писательским чутьем и музыкальным наитием, их жизненный путь!
Если сосредоточить свое читательское внимание непосредственно на имени, то встает в полный рост проблема личности. И тут невольно идут на ум сравнения: вот здесь гиганты могли бы встретиться, здесь их творческие замыслы оказались схожи, а вот тут – удивительные повороты Фортуны!, – оба почти одновременно ослепли… Не зря же и серия книг была названа в одном ключе… Специально для аналитического сравнения?
Наконец, можно акцентироваться на слове «дневник». Ведь чем хорош подобный документ? Он хронологизирует жизнь гиганта. Делает ее по-человечески понятной. Родился, учился, женился, написал свою первую оперу (в случае Генделя), кантату (в случае Баха), родился первый сын (в случае Баха), первая поездка из чужеземья на историческую родину (в случае Генделя), родился второй сын (в случае Баха), отъезд на чужбину, которая мало-помалу становится родиной (в случае Генделя), родился третий сын (в случае Баха) и т. д. (до двадцати, в случае Баха, упоминая и дочерей!). По дневниковым записям, например, очень удобно ставить «мыльные оперы». Это – в наши дни. Хотя, признаться, во времена лондонского Генделя и «лондонского Баха» (Иоганна Кристиана, последнего отпрыска великого Баха) также оперы писались на всякий вкус. В том числе, и на весьма непритязательный…
Лучше ли люди стали понимать искусство тех Великих, кто оставил после себя дневники?
…
Есть мнение, что дневники и мемуары люди творческие пишут с целью либо оправдать свои творческие потуги, либо их популярно объяснить. Вполне понятная (чисто по-человечески) точка зрения. Что бы мог оправдывать и объяснять в своем дневнике Иоганн Себастьян? Что, увы, ноты не издаются? Что, увы, даже светские опусы не пользуются спросом? Что бедность и нужда заставляют делать что-то поперек своих принципов и устремлений? Так это же все – не оправдание, а просто нытье и стенания. Укоры судьбе. Упреки соплеменникам. Зачем они нужны Баху?