banner banner banner
История скрипача. Москва. Годы страха, годы надежд. 1935-1979
История скрипача. Москва. Годы страха, годы надежд. 1935-1979
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

История скрипача. Москва. Годы страха, годы надежд. 1935-1979

скачать книгу бесплатно

История скрипача. Москва. Годы страха, годы надежд. 1935-1979
Артур Давидович Штильман

Известный скрипач Артур Штильман, игравший много лет в оркестре Большого театра, дававший сольные концерты, а после эмиграции в США в 1979 году работавший в оркестре «Метрополитен Опера», делится с читателями воспоминаниями о детстве и юности, учебе в Центральной Музыкальной Школе, а позже в Московской консерватории, о войне и мирном времени, о работе в оркестре Большого театра. Автор с большой любовью рисует образ Москвы того времени. Эта книга – невероятно интересный документ эпохи, написанный талантливым скрипачом и честным человеком.

В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Артур Штильман

История скрипача. Москва. Годы страха, годы надежд. 1935-1979

Моим жене и сыну, моим друзьям и коллегам – здравствующим и ушедшим – посвящаются эти воспоминания о Москве

На последней странице обложки – фрагмент картины художника Александра Риза «Берсеньевская набережная Москвы-реки»

© А.Д. Штильман, 2017

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2017

Вместо предисловия

Замечательный писатель Владимир Войнович писал в своей книге «Монументальная пропаганда» о времени и ощущении возраста людей разных поколений:

«Человека можно вообразить идущим в середине большой колонны: и впереди ещё много народу, и сзади кто-то вливается. Человек идёт, идёт и вдруг замечает, что приблизился к краю и впереди уже никого. Не стало людей, которые были старше на двадцать лет, на десять, на пять, да и ровесники сильно повымерли. И уже куда не сунься, везде он самый старший. Он оглядывается назад, там много людей помоложе, но они-то росли, когда оглянувшийся был уже не у дел, с ними он не общался и не знаком. И получается так, что старый человек, ещё оставаясь среди людей, оказывается одиноким. Вокруг шумит чужая жизнь. Чужие нравы, страсти, интересы и даже язык не совсем понятен. И возникает у человека ощущение, что попал он на чужбину, оставаясь там, откуда он не уезжал».

Здесь нужно внести некоторую ясность: в отличие от этого абстрактного человека автор этих воспоминаний о жизни в Москве от рождения до 1979 года, то есть прожив в ней 44 года уехал из Москвы и из страны, хотя «чужбины» вокруг себя никогда не ощущал, жил со своей семьёй, потом родители приехали в Америку и даже успели тут прожить не один год. Но, как говорят – «биологические часы идут для всех», что совершенно справедливо. Кроме того мир великого исполнительского искусства, к которому автор был причастен всю свою «рабочую» жизнь, стал исчезать и уходить в небытие в конце 1990-х годов.

Автор этих воспоминаний родился через 17 лет после окончания Первой мировой войны, то есть в 1935 году. 17 лет – это много или мало? Считается, что смена поколений происходит примерно каждые 20 лет. Так, что поколение выросло со времени не только окончания 1-й «Великой» войны, но и после величайших потрясений, происшедших в России: Революций, Гражданской войны и некоторых других социальных экспериментов…

Издатели первого издания этой книги задавали себе вполне резонный вопрос: кому сегодня могут быть интересны воспоминания о жизни в Москве с 1935-го по 1979-й? Однако издательство «Аграф» книгу выпустило, с небольшими редакторскими сокращениями, и в результате, по сведениям из редакции тираж книги, хотя и небольшой (юоо экз.), полностью разошёлся. Через год-полтора вышла моя вторая книга воспоминаний – о работе в Большом театре и Метрополитен Опере «Годы жизни в Москве и Нью-Йорке» в Санкт-Петербургском издательстве «Алетейя», которая также по сведениям из издательства хорошо расходится в книжных магазинах.

В начале мая 2016 года я совершил второе «путешествие в прошлое», то есть в Москву – первое состоялось через 25 лет после отъезда на Запад в 2004 году. Конечно, «прошлое» – весьма условное и приблизительное слово – ведь жизнь в городе меняется быстро, растёт уже, наверное, третье поколение после нашего отъезда, да и для самих москвичей – моих старинных друзей или почти ровесников – жизнь также меняется очень быстро, а иногда им даже много труднее приспособиться к новому времени – ведь я приезжаю всё же как гость – не живу подолгу, и не могу судить о жизни в городе, где прошла почти половина всей жизни.

Встреча же с новым поколением – детьми моих старых друзей и коллег – произвела на меня особенно благоприятное впечатление: эти молодые люди, к счастью, нисколько не напоминают знакомых мне американских студентов – они, не теряя своего обаяния молодости, как мне кажется, не утратили и старых духовных ценностей предшествующих поколений. Это вселяет оптимизм и веру в людей.

Это особенно приятно было ощущать после очевидной деградации морали и поведения, прежде всего по отношению к старшему поколению – не презрительному, столь распространённому теперь (особенно за годы правления Обамы в Америке стала заметна такая деградация духовной сущности молодого поколения – студентов и даже уже работающих…), но вполне естественному ощущению как собственной ценности человеческой индивидуальности, так и вообще к уважению, а не презрению к старшему поколению. Возможно, мой опыт слишком мал и краток, чтобы судить в целом о молодом поколении города, в котором я родился и прожил 44 года, но по крайней мере две юных дочери моих старинных друзей дали мне такое ощущение.

Начнём с места моего рождения и первых лет жизни в Москве.

Часть I

Глава 1

Белорусский вокзал

Сегодня кому-то это покажется странным, что зимой 1936-37 года в Москве на Садовом кольце было уже довольно оживлённое движение автомобилей. Тем не менее так и было. Картинка эта и сегодня видится ясно: заснеженное Садовое Кольцо (в начале спуска от пл. Маяковского – напротив «Дома Булгакова» и «Театра Сатиры»), по нему довольно быстро двигаются чёрные, длинные автомобили. Мальчишки постарше говорят, что это автомобили «Амо», «Линкольны» и «Форды». Все машины, однако, похожи друг на друга – все чёрные, четырёхдверные, с огромными фарами. Поближе к тротуару, за линией сугробов, не спеша едут повозки или сани, запряжённые лошадьми. Картина чёрно-белая, бессолнечная.

В действительности первое, самое раннее воспоминание об окружающем мире относится к моим восьми с половиной месяцам. Эта дата точна, потому что связана с фотографией. Как-то мой отец пригласил своего приятеля сфотографировать меня, так как сам отец снимать не умел, да и камеры у него не было. Во время съемки я сначала лежал в кровати, а потом отец взял меня и посадил к себе на колени. Сделали один снимок. Вдруг он сказал маме: «Ну, сейчас он захочет перейти к тебе на руки». Я прекрасно понял смысл сказанного им и тут же продемонстрировал, что действительно хочу перейти к маме на руки. Фотография точно зафиксировала этот момент. Впоследствии он никогда мне не верил, что я отчётливо помнил этот первый «выход в свет». «Это я тебе рассказывал», – говорил он всегда. Тогда я ему точно описывал, где мы сидели, какие вещи были вокруг, но он всё же не верил мне… Так же, как не верил и в то, что я отлично помнил, как он в 1937 году готовил свою дипломную программу для окончания Московской Консерватории, занимаясь на скрипке часами в моём присутствии. Я напомнил ему пятьдесят лет спустя о том, что он играл одну из вариаций «Каприса» Паганини № 24 не в оригинале, а в какой-то обработке. Тут он растерялся… «Но как ты мог это помнить? Ведь тебе было два года?» – всякий раз говорил он. «Ну, тогда откуда я могу это знать?» – всегда отвечал я, приводя ему даже некоторые детали его исполнения. Только тогда его охватывала некоторая неуверенность – действительно таких тонкостей он уже и сам не мог теперь вспомнить.

Некоторые мои знакомые уверяют, что их самые ранние воспоминания относятся к возрасту… шести лет! Если они так говорят, вероятно, так оно и было, но в каждом случае можно доверять лишь своему жизненному опыту.

Справа от большого строящегося дома, одна из первых новостроек на Тверской (тогда ул. Горького), трёхэтажное строение (бывшая гостиница) – дом, где я жил с родителями с мая 1935 по декабрь 1939 года. Фото площади перед Белорусским вокзалом сделано в июле 1937 года во время встречи лётчика-героя В. П. Чкалова

Другая картина, тоже часто повторявшаяся, – площадь перед Белорусским вокзалом. На месте памятника А. М. Горькому стояло небольшое здание – бывшая гостиница, ставшая с начала 30-х жилым домом. Это и был наш дом, где я родился и жил до декабря 1939 года. «Папа, мама, служанка и я» – почти, как во французском фильме. Жили здесь мои родители, я и моя нянька – в отличие от фильма на территории в восемь квадратных метров.

Почему особенно запечатлелись эти две картинки? Потому что я гулял по улицам в сопровождении домработниц, т. к. оба родителя работали. Няньки мои пренебрегали всеми предписаниями моей мамы и прогуливали меня только по перрону Белорусского вокзала или же на упомянутом месте на Садовой. Последнее место было приятным для моей первой няньки Лушки, как она называла себя сама, перешедшей ко мне «по наследству» от моей старшей кузины. Лушка любила её родителей, доводившихся мне дядей и тётей, и скоро вернулась к ним опять на Садовую. Другие няньки любили Белорусский вокзал, потому что там, на перроне, всегда можно было встретить «марьяжных королей», нагаданных им картами, – либо, если повезёт, действительно кого-то серьёзного, либо – хотя бы временных приятелей. По молодости их лет и то и другое было одинаково привлекательным.

Начав рано говорить, я пользовался этим инструментом познания очень активно и, задавая бесконечные вопросы, пополнял свою информацию об окружающем мире. Так, уже к двум годам я отлично разбирался в форме родов войск – знанием этого я был полностью обязан своим нянькам, потому что именно среди военных и искались «марьяжные короли». Вскоре это неожиданно пригодилось. Как-то зимой 1938 года к нам в дверь постучали. Мама была со мной дома, потому что взяла на несколько дней отпуск из-за внезапного бегства очередной няньки. При стуке в дверь она страшно побледнела, увидев в дверях военного. Я слышал, конечно, о том, что очень часто «берут» по ночам, и хотя я не понимал, что значит «берут», но, видя, с каким страхом произносят эти слова взрослые, сочувствовал им в их опасениях.

В дверном проёме стоял офицер в чёрной морской зимней форме и спрашивал фамилию каких-то соседей, живших, по его мнению, в нашем доме. Мама едва смогла сказать что-то вразумительное насчёт разыскиваемых им людей и, закрыв за ним дверь, без сил опустилась на стул… «Этот дядя – моряк», – сказал я. «Откуда ты знаешь?» – взглянув на меня внимательно, спросила мама. «Мне объяснила Шура, я знаю всех военных». Тут только у неё связались воедино мои слова и реальность – сейчас не ночь и военный был моряком…

Этот её страх я запомнил и понял, что есть какие-то вещи, которых боятся и взрослые, – не совсем мне понятные, но, вероятно, очень важные. Меня же одолевал один единственный страх – не потеряться как-нибудь на улице, где мои няньки почти не следили за мной во время охоты на «марьяжных королей».

Я действительно терялся, и раз меня привели домой какие-то люди, даже и не москвичи, увидя меня стоящим одиноко на вокзальной площади и горько плачущим. Хотя я и знал, где мой дом, но меня так парализовал страх, что я был не в состоянии один идти домой. Темнело. Оба моих родителя были дома. Они уже волновались, куда я запропастился вместе с нянькой, собирались идти меня искать, и тут я появляюсь в сопровождении незнакомых людей! Можно себе представить, какие громы и молнии метались в адрес няньки… Она, кстати, вообще не пришла ни в тот вечер, ни на следующий. Догадались посмотреть – её вещей в комнате не оказалось! История эта послужила хорошим урокам моим родителям, осознавшим, что нанимать няньку для ребёнка можно только по рекомендации.

* * *

Я родился 5 мая 1935 года в родильном доме имени Крупской, пользовавшимся в Москве хорошей репутацией, недалеко от Белорусского вокзала. При высокой детской смертности выбор роддома был очень важным. Кстати, он был по соседству с только недавно полученной «квартирой» в вышеописанном доме. Хотя мои родители и неплохо зарабатывали по тогдашним московским меркам, но жилищный кризис был так силён, а строилось домов для жилья так немного, что все были счастливы тому, что имели хотя бы какую-то крышу над головой.

До этой «квартиры» мои родители снимали комнату на Ленинградском шоссе в Шайкином переулке (был такой!) у рабочего киностудии. По рассказам родителей, его звали Василий Степанович, а его жену – Мария Дмитриевна. Он просил называть его запросто по-пролетарски – Базиль, и только Базиль, так как совершенно помешался на Франции, куда был командирован с группой рабочих и инженеров чуть ли не на год. Он прилично говорил и даже читал по-французски. Правда, постоянно одну и ту же газету «Юманите». По утрам он говорил: «Бонжур, Мари!». Иногда, если накануне «поддал», бил свою «Мари» сразу же после «Бонжур». В общем, он был колоритной личностью. Его мечтой было создание Театра имени Андре Марти. Часто он говорил родителям: «Голованов и НеЖданова уже дали согласие. Теперь дело за вами!» Родители соглашались придти в «театр» сразу же после Голованова и Неждановой, как только те примутся за дело. «Мари», по рассказам родителей, тоже была странной женщиной. Она принимала гостей своего «Базиля» всегда одинаково – ставила на стол зачерствевшие конфеты «трюфели» и говорила: «Кушайте, пожалуйста! Дрянь ужасная! Шесть недель назад купила, и то были несвежие!» Впрочем, возможно гостям «Базиля» это было безразлично – они пили водку.

Мечта обзавестись приличным жильём была главной в жизни всех москвичей, кажется, она жива и по сегодняшний день. Пока же в доме на площади у Белорусского вокзала жили и люди довольно значительные – крупные специалисты и даже ответственные работники, – все ждали переселения в новые дома и не хотели соглашаться на незначительные улучшения, чтобы не упустить свой шанс на улучшения принципиальные.

Летом жилищный кризис уходил для нас на второй план – с первого года моей жизни родители снимали дачу, вернее, обычно комнату с террасой в доме с хозяевами. Первая дача была в Жаворонках, а вторая, в 1937 году на станции Пионерская. Вероятно это там, где теперь метро. Эта дача запомнилась первым в моей жизни серьёзным происшествием: кто-то из хозяйских дочек— девочка лет 13-ти – решила меня покатать на своих плечах, предложив мне держаться за её голову. Я с удовольствием «поехал», разглядывая цветные стёкла верхней части окон хозяйской террасы. Вдруг мир стал переворачиваться – девочка обо что-то споткнулась, и, потеряв равновесие, стала падать вперёд, согласно законам природы. К счастью, я раньше слетел с её головы, спланировав на мягкую траву, хотя и слегка ушибив об корень пня левую руку. Для порядка и от небольшого испуга, заплакал, но быстро успокоился. Мама поняла, что детей оставлять нельзя ни на секунду в таком возрасте без ежеминутного пригляда. Интересно, что и мама и папа оба были в это время в доме – мама на кухне, а папа за деревянным столом торжественно читал газету.

* * *

Поразительно, что страшный 1937-й, унесший неисчислимое количество человеческих жизней, в воспоминаниях детства был совершенно обычным годом, таким же, как, например, следующие 38-й или 40-й…

Возможно, это происходило потому, что жизнь взрослых, хотя и трудная, тяжёлая, всё равно была полна ожиданий и надежд на лучшее. Разумеется, тех людей, которым каким-то лотерейным чудом посчастливилось не попасть под страшный каток «великого террора». Хотя нельзя сказать, что он полностью обошёл нас. В 1938-м «пропал без вести» муж моей тёти – маминой старшей сестры. Он был довольно крупным военным, из молодых офицеров, перешедших на сторону советской власти во время Гражданской войны.

Когда он не дал о себе знать по прибытии на новое место службы (где-то в Сибири), моя тётя обратилась к его начальникам. Они вели себя очень странно – говорили, что, может, ещё напишет, потом стали говорить, что, быть может, он решил уйти от неё. Этому она поверить не могла, но до сих пор остаётся тайной, почему ни её, ни её семью не репрессировали, хотя его расстреляли почти сразу после прибытия на новое место службы…

Об этом стало известно моей кузине лишь в 1990-м году. Да и это была полуправда – выходило, что «суд» длился два года и почему-то з дня (по данным в документе датам), а на самом деле – три дня. Это была обычная практика.

В день своего отъезда на новое место службы он виделся с моим отцом – их связывали сердечные отношения. Отец, встретивший его на одном вокзале, повёз в такси на другой. За это время тот успел рассказать, какому страшному опустошению подверглась Красная Армия, говорил, не боясь, что Сталин – настоящий преступник, что всё, что он делает, есть преступление против государства и армии. Мой отец пытался его успокоить и предостеречь, но он был человеком темпераментным и прямым. Надо полагать, что не шофёр такси стал источником информации против него. У него были дружеские отношения с несколькими крупными военачальниками, к этому времени уже ликвидированными.

Моей тёте посоветовали уехать на новое место работы, которое она получила, на границу с Латвией – в Себеж. Она была немного ясновидящей – вскоре после исчезновения мужа увидела странный сон, где она попала в незнакомую местность – дорога шла с горы, а на ней стоял геодезический знак. Через три года, спасаясь с дочерью и старой матерью от наступающих немцев, она увидела наяву то место, которое ей приснилось за три года до того. Что это могло означать, она никогда не могла понять. Но через несколько дней после этого у неё на руках скончалась её мать – моя бабушка, бывшая учительница. Заканчивая рассказ о семье моей мамы, надо сказать, что до революции бабушка была учительницей начальной школы в Витебске, что позволяло ей одной содержать четверых детей – двух дочерей и двух сыновей. Все они до революций 1917 года учились в гимназии, и моя мама, младшая в семье, даже посещала балетную школу бывшей балерины Императорского балета в Санкт-Петербурге Марии Андерсон. Балет стал страстью моей мамы ещё с детского возраста. Позднее она стала профессиональной балериной, выступавшей в ряде театров, в 20-е годы – в частной оперетте Кошевского, где и познакомилась с моим отцом, бывшим тогда скрипачом-концертмейстером оркестра и вторым дирижёром. А в 30-е годы мама начала работать в гастрольной организации «Мосэстрада» (в будущем – «Москонцерт», а позднее – Гастрольбюро Росконцерта) с сольным номером вплоть почти до самого начала войны.

Муж моей бабушки – мой дед с материнской стороны – был по профессии землемер, а по призванию – революционер, точнее – социалист-революционер или «эсер». Он при четырёх детях не мог унять свои политические страсти и большую часть времени проводил в ссылках. Там он в какой-то момент находился в одном месте поселения с Молотовым.

Если бы Иван Игнатьевич Кузьминский не умер от тифа в 1918 году, можно себе представить, что могло бы произойти со всей семьёй. А так, при его статусе «революционера», бабушка написала где-то в начале 30-х годов письмо Молотову с просьбой установления ей пенсии как «жене революционера, бывшего одно время вместе с Вами в ссылке». Молотов благоразумно не стал допытываться до того, какого рода он был революционером (мало ли что могло произойти, если копать прошлое) и начертал благожелательную резолюцию… Так семья дважды чудом уцелела.

* * *

Семья моего отца происходила из Херсона – довольно большого по тем временам губернского города. Мой дед – Шломо бар Лейб (или по-русски Соломон Львович) Штильман родился в 1875 году и был до 1917 года арендатором постоялого двора в центре города. С натяжкой это можно было назвать гостиницей. Теперь такая благородная родословная – хозяин гостиницы – присочинена для деда поэта Пастернака. «Владелец гостиницы» всё же выглядит лучше, чем «арендатор постоялого двора». Но его дед, согласно ряду источников, был точно таким же арендатором постоялого двора, как и мой.

Херсонские помещики, привозившие в город на продажу своё зерно (теперь мне говорят некоторые друзья, что помещики сами зерно не возили, но в рассказах моего отца всё же фигурировали именно помещики), которое грузили на пароходы и отправляли заграницу, любили моего деда. Любили за его мягкость, вежливость, превосходный русский язык, а самое главное – любили играть с ним в карты. Помещики были виртуозами в этом деле. Игра была пагубной страстью моего деда. В горячее время он довольно хорошо зарабатывал, но часто семья оставалась без денег… Это отложило тяжёлый отпечаток на характер моей бабушки – Ханы бат Менахем-Мендель Мармелович (по-русски её звали Анна Марковна). Их брак был вторым для него и для неё. У обоих не было детей от первых браков. У них же родились четверо сыновей. Последний, четвёртый, умер при родах. Моя бабушка была до замужества швеёй и происходила из семьи потомственного портного. После развода с первым мужем она в 1903 году собралась уехать в Америку, где в Нью-Йорке уже устроилась на швейной фабрике её подруга. Губернаторский паспорт, билет и вся оплата проезда были сделаны. Назначен день отъезда и тут… она встречает моего деда, и они быстро вступают в брак. Вероятно, ей казалось, что и второй её брак не был слишком удачным – часто из-за страсти деда семья оказывалась на финансовой мели.

Понятна и любовь к нему помещиков – часто они уезжали, ничего не заплатив, так как их счёт за постой гасился карточным долгом деда, а иногда он им ещё оставался должен. Но всё же иногда и он выигрывал (вероятно, в случаях, когда помещики были менее квалифицированными игроками), и тогда семья жила вполне прилично.

Мой отец Давид, родившийся в 1905 году, учился в гимназии, средний его брат Иосиф (родился в 1907-м) – в Реальном училище, а младший Самуил (1910) до революции ещё не дорос до школы. Дед обожал театр и был довольно близким приятелем Всеволода Мейерхольда в годы, когда тот руководил местным Херсонским театром. Они даже были на «ты», как рассказывал мой отец со слов дедушки. Дед не был особенно религиозным, но в Хоральной синагоге имел своё место с табличкой с его именем. Это было, вероятно, вопросом престижа. Бабушка же была искренне верующей, и дома ели только кошерную еду. Впрочем, тогда практически все евреи ели кошерную пищу.

Я прожил с бабушкой под одной крышей ю лет – с 1939 по год её смерти – 1949-й. Она продолжала делать кошерную еду в соответствующей посуде. Могла тратить часы, чтобы сделать снова кошерно-чистым чугунный котелок для варки фаршированной рыбы. Так как котелок был один, то иногда приходилось варить в нём и всё остальное (мясо), то тогда его нужно было долго прокаливать на газовой плите. Она всегда на Пасху ела мацу, впрочем, ела мацу вся наша семья. Дед умер от кровоизлияния в лёгком в начале мая 1937 года в Москве. После 1917 года он потерял свой постоялый двор, который был реквизирован. Потерял он и средства к существованию. Гостиница стала общежитием, где он официально состоял швейцаром (что и было отражено в его новом советском паспорте – «профессия – швейцар»).

Гражданская война была страшным бедствием для херсонцев – голод, грабежи, убийства. Город был оккупирован немцами в конце Первой мировой войны. Один солдат влюбился в сестру дедушки и уговаривал её уехать с ним в Германию, на что она не согласилась. Другие тогда были немцы… Никто не мог себе представить в те годы немцев образца 1941 года!

Зато греческие войска перед отступлением сделали то, что творили немцы во Вторую мировую войну. Греки перед отступлением, согласно рассказу моего отца, погрузив свои войска на военный корабль, – морские суда легко входили в Херсонсую гавань – заперли в огромных портовых складах для зерна 2 000 человек мирного населения (там были все национальности – русские, украинцы, евреи, местные греки и турки), затем открыли огонь из орудий, подожгли склады с живыми людьми и заживо спалили их! Как-то никто не вспоминал об этом примечательном (страшном) факте истории Первой мировой войны. Это было настоящее военное преступление, оставшееся забытым людьми и историей.

Подытоживая краткий рассказ о моих предках, видится сегодня, что, несмотря на погромы (мой отец родился в день большого погрома 23 октября 1905 года, и бабушку прятали в подвале) и дискриминационные ограничения еврейского населения, в целом оно жило материально неизмеримо лучше до революции, чем после неё. Как, впрочем, и русское, украинское и белорусское население.

Остаток жизни дедушка прожил в основном на иждивении своих сыновей – вернее двух старших. Я помню его на даче в Жаворонках – мы спускались с ним к пруду по небольшой дачной улице. Помню его коричневый костюм и приятный, спокойный голос, когда он мне что-то рассказывал. Во время Гражданской войны, сидя в убежище, он сочинял стихи по-русски и на идиш. Он был мечтателем. В мае 1937-го он умер, не дожив до шестидесяти двух лет. Мама любила моего деда. С бабушкой отношения были сложнее – две хозяйки на одной кухне (в действительности – четыре хозяйки).

* * *

Моя жизнь маленького человека текла без особых изменений – гулял, спал, болел, слушал чтение мамой детских книжек. Это было любимое моё времяпрепровождение. Книги открывали новый мир, развивали фантазию. Мне кажется, мы были богаче современных детей – без телевидения жизнь детей развивалась и гармоничней и интересней для ребят. Конечно, иногда ходили и в кино. Первым фильмом, который я смотрел с мамой, был диснеевский «Три поросёнка». Он мне ужасно не понравился – в книжке эта история была куда занятнее, можно было не торопясь рассматривать любимые картинки, а тут грохот какой-то дурацкой музыки, навязчивой и ненужной! В общем, я не стал тогда любителем кино, а фильм этот смог оценить только в… 1980 году, посмотрев его уже в Нью-Йорке по телевидению. Фильм, конечно мастерский, как и всё, что делал Дисней, но мне кажется, что он скорее для взрослых.

После окончания Консерватории в 1937-м году мой отец купил патефон и свои любимые пластинки. Так началось моё начальное музыкальное образование. В семьях музыкантов в те годы всегда предполагалось, что дети обязательно пойдут по стопам своих родителей и непременно должны стать музыкантами. Музыка действительно оказывала на меня исключительно благотворное воздействие, правда, за одним исключением. Помню, что я полюбил слушать пластинки и особенно часто просил заводить увертюру к опере «Царская невеста» Римского-Корсакова. Запись эта была великолепной, хотя и нужно было переворачивать пластинку. Динамичное начало рождало в моей душе совсем ещё маленького человека какое-то радостное волнение. Вторая тема увертюры – тема «золотых венцов» – звучала так необыкновенно сладко, что мне хотелось слушать увертюру до бесконечности. Кажется, то была запись Н. С. Голованова с оркестром Большого театра. Мне нравились две песни – русская и украинская в исполнении И. С. Козловского, но я совершенно не мог выносить любимую пластинку моего отца – запись Н. А. Обуховой двух арий из оперы «Кармен». Я отлично помню, что когда Обухова пела в низком регистре, то это не только меня пугало, но и рождало ощущение погружения в холодную ванну… Я даже часто плакал от этой пластинки, моё настроение катастрофически ухудшалось, мне вообще не хотелось слушать патефон. С того времени, возможно, у меня возникла устойчивая неприязнь к музыке этой знаменитой и популярной оперы Бизе. Почему эти мелодии так успешно вгоняли детскую душу в глубокую тоску, никому неизвестно. Но помню, что никогда ни одно музыкальное произведение – вокальное или симфоническое, проигрывавшееся на патефоне или по радио, – не действовало на меня столь пагубно. Необъяснимый феномен!

Наши домработницы, они же мои няньки, покупали в складчину свои любимые произведения в исполнении солистов и Хора имени Пятницкого. Помню, как по многу раз они заводили на патефоне свои любимые: «Катюшу» Блантера, ставшую действительно народной песней, и другую, начинавшуюся словами: «Ох… Дайте в руки мне гармонь – золотые планки, мой милёнок дорогой, провожал с гулянки»; дальше шли «переборы», пассажи баянистов и подключался хор. Мы заходили в нашу комнату среди дня погреться – холода в те годы в Москве зимой стояли серьёзные. Климат был другим.

Местоположение нашего дома иногда было источником новых жизненных впечатлений. В 37–38 гг. площадь перед Белорусским вокзалом часто становилась местом встречи знаменитых людей. Как-то мы с отцом наблюдали в окно на лестнице встречу героев-летчиков – Чкалова и его коллег. Помню его в кортеже машин – он казался немолодым, выглядел усталым, зато совершенно неотразим был Ворошилов, в мундире с красными ромбами и золотыми звёздами на отложном воротнике, с орденами, он выглядел точно как на картинке.

* * *

Феноменом жизни остаётся тот факт, что чудовищные, апокалиптические события внутренней жизни в Стране Советов никак не влияли на каждодневную жизнь тех, кого, как уже говорилось, не затронул каток «великого террора». Вероятно, так же жили обычные люди и в гитлеровской Германии – любили, строили какие-то планы, учились в школах, ходили слушать оперу и на концерты… А совсем рядом происходили страшные, невероятные вещи – сотни тысяч людей исчезали из жизни навсегда, как будто они никогда не существовали. В сердце Европы, в Германии, в год моего рождения были приняты «Нюрнбергские законы об охране расы и государства», практически сразу исключившие германских евреев из обычной жизни: всё изменилось в один день – они лишались гражданства в стране своего рождения, права собственности, права учиться, и наконец, права жить…

В Москве, конечно, ничего подобного официально не происходило. Политические процессы были «понятны» всем, так как газеты и радио исключительно методично и искусно промывали мозги всем жителям страны; рядовым людям приходилось верить всему – других источников информации не было, а если бы и были, то всё равно это ничего не могло изменить. Страх, нестабильность жизни, нехватка всего (продуктовые карточки были отменены за несколько недель до моего рождения), чудовищные жилищные условия, аресты – всё это было каждодневной реальностью, и всё же жизнь продолжалась. В Москве в Большом Театре ставились новые спектакли, ещё существовал Театр им. Мейерхольда, выходили новые кинофильмы, на экранах шли «Огни большого города» и «Новые времена» Чарли Чаплина. Газеты сообщали о невероятных, доселе невиданных успехах промышленности, сельского хозяйства и культуры. Знали ли люди о голоде на Украине? Не могли не знать – многие родственники покидали Украину, хотя и жили в городах, а не в сельской местности. И всё же о полных масштабах голода и террора знали только те, кто имел к этому прямое отношение, – партийные чиновники высокого ранга.

Как ни странно, но первые с 20-х годов выборы 1937 года внесли некоторое успокоение в души людей, хотя это были выборы без выбора: один кандидат на одно место (но об этом даже и не говорили). Я помню эти первые выборы (что удивляет и сегодня меня самого – ведь мне было 2 года!). Меня, как и большинство детей, взяли «голосовать» – я опустил бюллетень моей мамы. Мне очень понравилось на избирательном участке на Большой Грузинской улице – везде было светло, на стенах портреты вождей, флаги, цветы! Кто-то угостил меня вкусной конфетой. Мама на обратном пути всё говорила: «Как хорошо, что выборы…»

Поразительным было ощущение начинающейся стабильности в самый разгар «великого террора»! Искусство Сталина властвовать над огромной страной даже сегодня выглядит невероятным…

* * *

В 1937 ГОДУ мой отец окончил Московскую консерваторию по классу скрипки у проф. Д. М. Цыганова и готовился к поступлению в аспирантуру как дирижёр (в те годы не было дирижёрского факультета – сначала нужно было окончить Консерваторию по какой-либо специальности), но несмотря на работу, правда внештатную (дирижёра Оркестра кинематографии), он получил извещение из Народного комиссариата по делам искусств о том, что ему надлежит ехать по назначению в город Фрунзе в Киргизию, на должность второго дирижёра вновь организуемой местной оперы. Главным дирижёром стал Василий Васильевич Целиковский – отец знаменитой советской кинозвезды. Он очень уговаривал отца уехать с ним работать (в это время он и сам получил назначение во Фрунзе). Уезжать отцу никак не хотелось – он очень любил Москву, это был действительно его город, в котором он прошёл путь от бездомного в 1921 году до дирижёра оркестра. Его уже вызвали в прокуратуру, на предмет выезда во Фрунзе в судебном порядке (таковы были правила распределения на работу в те годы). В это время неожиданно пришло предложение занять должность заведующего музыкальной частью и главного дирижёра московского Госцирка. Он немедленно согласился, и Цирк легко уладил все вопросы с прокуратурой.

Отец, понятно, больше не вернулся на работу в оркестр Большого театра, но, имея там многих друзей и получив возможность расширить состав оркестра в Цирке до 6о человек (что было уже близким к составу большого симфонического оркестра), приглашал лучших музыкантов Большого театра в свободное от работы в театре время играть в оркестре цирка. В эти годы в цирке хорошо платили, и музыканты с удовольствием принимали участие в работе в новом для них месте, заодно получая удовольствие и от выступлений действительно выдающихся мастеров цирка того времени. Инспектором оркестра был приятель отца Михаил Матвеевич Козолупов – родной брат Семёна Матвеевича Козолупова, основателя советской виолончельной школы, профессора Консерватории и концертмейстера группы виолончелей оркестра Большого театра. Семён Матвеевич иногда и сам приходил поиграть в оркестре цирка.

Делались новые постановки, в них участвовали известные художники-оформители, музыку специально заказывали композиторам, дополнительно использовали музыку Иоганна Штрауса, Дунаевского из классических оперетт. Всё это создавало атмосферу праздничности каждого спектакля. Я стал завсегдатаем цирка с трехлетнего возраста. Иногда мы с мамой сидели в центральной ложе (если не ожидалось важных гостей – как-то раз цирк посетил сам Сталин), откуда было удобно смотреть представление и где было не так жарко – в прихожей можно было снять пальто, а не париться с ним, держа весь спектакль на коленях. Но это было не так часто, на обычных местах мы сидели чаще, что никак не отражалось на удовольствии от каждого посещения цирка.

Больше всего я любил Карандаша, фокусника Кио, жонглёров Виолетту и Александра Кисс, дрессировщиков Эдера и Юрия Дурова, выступления под куполом сестёр Кох, – это был цвет советского цирка тех лет.

Отец привыкший работать в нескольких местах, не прекращал работу и в Оркестре кинематографии, или, как тогда говорили, на Кинофабрике. Записи производились либо на Потылихе (где теперь располагается Мосфильм), либо в Лиховом переулке, недалеко от Петровки и Садово-Каретной. Отец очень любил работу в кинематографии – рождение фильма с музыкой и изображением было для него исключительно волнующим. Он действительно был одним из пионеров звукового кино в Советском Союзе вместе с дирижёрами Граном и Блоком.

В 1938 году подошёл юбилей – пятнадцатилетие советского цирка. Как полагалось в те годы, почти все, кто хотя бы участвовал в юбилейных торжествах, получили ордена и почётные звания. Получил орден и мой отец – «Знак почёта». В те годы обладатель ордена имел право бесплатного проезда на общественном транспорте (Да ещё с правом входа в троллейбус или автобус с передней площадки! Немыслимая привилегия, особенно при давке в общественном транспорте в годы войны!), бесплатного проезда по железной дороге или морским путём – раз в год, и т. д. Вскоре после получения ордена отца пригласил к себе партийный секретарь Цирка и сказал ему: «Давид Семёнович! Нужно ответить на ваше награждение!» «А каким образом? Как?» – спросил он. «Вам нужно подать заявление в партию!» Не знаю, что чувствовал сам отец в тот момент, но безусловное чувство благодарности, как и все награждённые, он испытывал. Заявление в кандидаты он подал, а весной 1941 года кандидатский срок истёк, и он был принят в партию. Придя домой, он сказал моей бабушке: «Ну! Поздравь меня! Я вступил в партию!» «Да?» – как-то странно-язвительно сказала она и продолжила: «Через это дело ты будешь иметь большие неприятности». «Ну, конечно! Всё тебе не нравится. А какой строй, какое правление тебе нравится?» «Какое? Нормальное! Социал-демократическое!» Для меня тогда это был странный разговор. Спустя много лет я понял, что старшее поколение совсем по-другому относилось ко многим вещам по сравнению с поколением «детей Революции» или моего отца. К Сталину бабушка относилась с симпатией, он был почти её ровесник, да и к тому же, став вождём, происходил всё-таки из народных низов. Это было приятно сознавать многим людям её поколения.

Но главная предъюбилейная идея родилась в голове директора Цирка Юрия Румянцева – написать письмо в Моссовет с просьбой о предоставлении квартир (собственно, комнат в квартирах) в новостроящихся домах на Большой Калужской улице. Эти дома возводили по проекту архитектора Мордвинова (принимали участие в проектировании и другие архитекторы, но наш дом был «мордвиновским») – 8 корпусов от 2-й Градской Больницы до Калужской заставы и несколько корпусов по другую сторону улицы.

Напротив 1-й Градской больницы возводились два других дома – Дом академиков по проекту Щусева и ближе к Калужской площади – дом по проекту архитектора Жолтовского.

Большая Калужская стала выглядеть столичным проспектом – широким, с новыми красивыми и светлыми восьмиэтажными домами. До войны не успели закончить ни 8-й корпус, ни два больших дома, полукругом выходящих на Калужскую заставу – конечную остановку городского троллейбуса № 4. Один из домов достраивался сразу после войны, это была какая-то «спецстройка» – почему-то за высоким, крепким, непроницаемым деревянным забором и с проходной будкой. Въезжавшие на стройку грузовики останавливались сразу за открывавшимися воротами – перед такими же крепкими вторыми. Впрочем, все знали, что там работают заключённые немцы. Последнее было неправдой – немцы работали открыто на стройках Москвы, и их обычно не держали под замком во время работы. Там действительно работали заключённые, только не немцы, а наши… Через много лет мы стали называть этот дом Домом Солженицына. Дом вошёл в историю – он подробно описан в «Круге первом» и в первой части «Архипелага Гулаг».

Глава 2

Большая Калужская, дом № 16

Сразу по завершении строительства новых домов на Большой Калужской артисты Цирка, в их числе и мой отец, получили драгоценные «ордера» на вселение в новый дом № 16. Это был второй корпус, рядом с въездом в Президиум Академии наук – бывшее имение графа Орлова. Согласно легенде граф получил в подарок это имение от Екатерины II. (Современные путеводители говорят, что имение имело владельцев и до, и после Орлова.)

Въезд в Президиум Академии наук СССР. Слева виден небольшой сектор нашего двора дома № 16 по Большой Калужской улице (теперь Ленинском проспект). Послевоенное фото.

Господский дом очень хорош и сегодня. По сторонам располагались два флигеля для «людей» – крепостных слуг. В Нескучном саду было много разных беседок, чайных, охотничьих домиков и других уединённых строений в стиле и цвете господского дома – жёлтого с белым. Во дворе дома 16 – в пустом секторе между круглой оградой имения и Палеонтологическим музеем – остался от прежних времён маленький деревянный летний театр, где давались спектакли для увеселения гостей графа. В общем, место было очень романтическим и для Москвы совершенно необычным – парк, старинные строения. В Палеонтологическом музее раньше размещались конюшни и манеж.

Маленький деревянный театр погиб во время войны, когда во двор в 50 метрах от дома упала полутонная бомба. Она явно была предназначена для Крымского моста, но упала примерно в полутора километрах от него. Зенитные батареи в Парке имени Горького помешали немецкому лётчику попасть в цель.

О доме № 16 следовало бы написать роман какому-нибудь писателю. Состав жителей дома точно отражал всё советское общество – от «передовиков производства» – рабочей аристократии; военных (но не генералов); служащих различных учреждений до знаменитого кинорежиссёра Ивана Пырьева и его жены – кинозвезды Марины Ладыниной; врачей Кремлёвской больницы Зака и Кулинича; видного чиновника Наркомата по иностранным делам С. К. Царапкина – впоследствии советского представителя в ООН и посла в Западной Германии; будущего посла в Англии во время войны Ф. Т. Гусева; другого видного работника Наркоминдела – профессора Ерусалимского; артистов цирка М. Н. Румянцева (Карандаша), Эмиля Кио, нашего соседа по квартире А. Б. Буше (режиссёра-инспектора манежа и ведущего программы); начальника одной из московских тюрем Соломонова, начальника районного НКВД Орлова; редактора еврейской газеты «Дер Эмее», одного из секретарей Кагановича (по иронии судьбы по фамилии Кагановский) и многих других достаточно колоритных личностей.

Настал, наконец, исторический день вселения в причитающиеся нам две комнаты. В третью вселился Александр Борисович Буше с сыном, женой и престарелой матерью. Они были не совсем обычной семьёй. Его жена София Николаевна Дорн-Яблонская была его бывшей партнёршей по выступлениям в номере «Танго-апаш». Сын Вова, на год моложе меня, был родным его племянником, усыновлённым им, и носившим тогда несколько необычную фамилию – Цвентух. То была фамилия какого-то румынского офицера, женившегося на сестре Александра Борисовича в Тамбове, но вскоре бросившего её и вернувшегося, по слухам, к себе в Румынию. Впрочем, вскоре Вова стал носить фамилию родного дяди – приёмного отца.

Немного отвлечёмся от основного повествования.

А.Б. Буше

Александр Борисович Буше – настоящее имя Александр Ксенофонтович Гнусов действительно совершенно не соответствовало ему. Буше – фамилия его педагога французского языка в Кадетском корпусе в Санкт-Петербурге, и Александр Борисович взял его фамилию как вторую, но на сцене всегда выступал как Александр Буше.

Был он человеком необычной судьбы. Родился он в 1882 году в Петербурге, умер в Москве в 1970-м.

В 50-е годы он рассказал мне, что его отец был берейтором (объездчиком скаковых лошадей) Петербургского ипподрома, имевшим, понятно, большие связи в великосветском обществе, с помощью которых он устроил своего сына в Кадетский корпус. Однако А. Б. сбежал из дома в 17-летнем возрасте с цирком. Стал цирковым «униформистом», то есть подметальщиком манежа между номерами и помощником на всех подсобных работах на манеже и за сценой. В этой должности он объездил до Первой мировой войны всю Европу – Париж, Лондон, Берлин, Будапешт, Вена. Женился на дочери французского жонглёра – танцовщице на лошади. Вернулся в Россию перед самой Первой мировой войной, после начала которой был мобилизован в кавалерию. В Гражданскую войну под Ригой каким-то странным образом из Белой кавалерии попал сразу в Красную. Его юная жена со своим отцом покинула Россию сразу после Революции. (То, что он мне рассказал тогда, ничего не имеет общего со статьёй в Википедии. Вот выдержка оттуда: «В 1897–1900 гг. наездник на Петербургском ипподроме. В цирке с 1900 года. До 1914 года работал берейтором и дрессировщиком лошадей в частных цирках». Как видно, у Александра Борисовича существовали «запасные» варианты биографии для официальной цели – в этой выдержке начисто исчезли следы его заграничных путешествий и вместо отца берейтором в этом варианте стал он сам.)

Потом в бурные 20-е годы он танцевал «танго-апаш» с разными партнёршами в московских ночных варьете и модных ресторанах, и наконец снова пришёл в Цирк – уже Государственный Цирк – в конце 20-х. Теперь – как ведущий программы и инспектор манежа. Этот пост традиционно назывался по-немецки «шпрехшталмейстер» – то есть «говорящий и заведующий конюшней». Он был тонким знатоком всего, что происходило во время спектакля на манеже – будь то выступления на лошадях, аттракцион Кио, выступления акробатов, жонглёров, гимнастов, клоунов или даже дрессировщиков диких зверей. Он постоянно присутствовал на манеже перед занавесом за кулисой у края манежа между двумя рядами «униформистов», зорко следя за малейшими сбоями или неожиданностями, всегда в нужный момент приходил на помощь и находил единственно правильное решение для того, чтобы цирковое «шоу» не прерывалось ни на секунду. Это была незаметная для публики, но исключительно важная функция его работы инспектора манежа. Буше был обаятельным мужчиной, имевшим успех у женщин, – настоящий петербуржец с отличными манерами, напоминавший, как я это понимаю теперь, всемирно известного французского актёра и шансонье Мориса Шевалье.

Наш многолетний сосед по квартире – режиссёр-инспектор манежа А. Б. Буше перед началом представления в Цирке.

Послевоенное фото

Буше поставил знаменитый номер с ёлкой в Московском Цирке незадолго до войны. На манеж выкатывался огромный барабан, из которого вытягивалась складная ёлка до самого верха купола цирка. Восторгу детей не было предела! (В середине 50-х Александр Борисович мне рассказал, что позаимствовал этот номер из Лондонского цирка, который он видел в 1911-м году).

* * *

Казалось, что мы были в исключительном положении – втроём в двух комнатах! Но это только так казалось – на деле с нами жили моя бабушка и мой дядя – брат отца. Ему, виолончелисту Государственного симфонического оркестра, не полагалось никаких комнат.

30 декабря 1939 года мы с бабушкой, преодолев пешком последний километр от Калужской площади до Второй Градской больницы (трамваи, как и троллейбусы внезапно встали – не было электричества), вошли наконец в новую квартиру. Пожалуй, до этого момента мы все не переживали подобного восторга! Свои комнаты! Две! Окно одной комнаты выходило на улицу, другое во двор – с видом на Президиум Академии наук и на Нескучный сад – часть Парка имени Горького. Каждый вечер в хорошую погоду из этого окна можно было наблюдать величественный закат – окно выходило на запад. Впоследствии я полюбил во всех квартирах, где мне доводилось жить, окна, выходящие на запад. Теоретически эта комната в будущем считалась моей, а пока там спали мы втроём. Бабушка и дядя – в «столовой», служившей одновременно и гостиной. Трудно передать, как все мы были счастливы!

Я же к вечеру затосковал по нашей старой, такой обжитой комнате у Белорусского вокзала, о чём и сказал со слезами на глазах родителям. К ночи погас свет, и я стал ныть: «Хочу домой!» Мои родители ужасно расстроились, я кое-как уснул – в новом доме отопление не работало. Но всё это были мелочи. К вечеру следующего дня – 31 декабря 1939 года – отопление заработало, и мы сели за стол – встретить Новый Год, ожидаемый теперь с надеждами на счастливую жизнь на новом месте. Мне даже было позволено впервые не спать до полуночи, чтобы всем вместе встретить Новый Год.

Новый 1940 год принёс, наконец, долгожданную относительную стабильность, которую ждали долгие два десятилетия. Теперь в магазинах можно было купить обувь, пальто – словом, вещи первой необходимости, которые в 20-е и 30-е выдавались по специально распределяемым карточкам («талонам» или «ордерам»).

В доме № 16 все быстро «разобрались по местам». Через несколько недель покинули дом Пырьев и Ладынина. Они получили квартиру без соседей в доме для киноработников на Киевском шоссе. Эмиль Теодорович Кио, получивший комнату на одной с нами лестничной площадке и в одной квартире с Карандашом, переехал в соседний дом № 12 – с другой стороны въезда в Президиум Академии. Он быстро обменял свою одну комнату на две. Это была довольно простая комбинация. Кио зарабатывал по тем временам невероятные деньги – 500 рублей за выступление, которое, правда, занимало целое отделение программы цирка. Для сравнения – музыкант оркестра Большого театра зарабатывал тогда те же 500 рублей, но в месяц. Кио доплатил столько, сколько хотел владелец двух комнат в соседнем доме, и новым соседом Карандаша стал латыш Витцезол – ответственный работник какого-то таинственного хозяйственного управления. Витцезол вселился с женой и сыном, но, как показало будущее, у него уже были свои планы – с началом войны его семья уехала в эвакуацию, сам он пропадал где-то, редко появляясь дома, а с возвращением семьи ушёл к новой жене. Бывшая жена возмущалась тем, что все деньги (плата Кио за проданную комнату) оказались в руках исчезнувшего мужа. Но это было уже после войны.

В целом большинство вселившихся семей были счастливы на новом месте. Не один Эмиль Кио расширил свои квадратные метры. Семья будущего представителя в ООН Царапкина сначала получила две комнаты в трёхкомнатной квартире на 5 этаже, но вскоре его тёща обменяла свою комнату в другом районе Москвы (вероятно, тоже с доплатой – тёща была зубным врачом) на комнату в квартире своей дочери и её мужа. Я часто бывал в гостях у дочери Царапкина Тани – она была моей ровесницей.