banner banner banner
Поднятая целина
Поднятая целина
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Поднятая целина

скачать книгу бесплатно


Подошел, стал спиной к президиуму, неторопливо полез в карман шаровар.

– Читать будешь речь? – спросил Демка Ушаков, улыбаясь.

– Шапку сыми!

– Валяй наизусть!

– Этот всю жизню свою на бумагу записывает.

– Ха-ха! Гра-а-амот-ный!..

Майданников достал засаленную записную книжонку, торопливо стал искать исчерченные каракулями странички.

– Вы погодите смеяться, может, плакать придется!.. – заговорил он сердито. – Да, записываю, над чем кормлюсь. И вот зараз прочту вам. Тут разные были голоса, и ни одного путного. Об жизни мало думаете…

Давыдов насторожился. В передних рядах завиднелись улыбки. Рябью – голоса по школе.

– Мое хозяйство середняцкое, – не смущаясь, уверенно начал Майданников. – Сеял я в прошлом году пять десятин. Имею, как вам известно, пару быков, коня, корову, жену и троих детей. Рабочие руки – вот они, одни. С посева собрал: девяносто пудов пшеницы, восемнадцать жита и двадцать три овса. Самому надо шестьдесят пудов на прокорм семьи, на птицу надо пудов десять, овес коню остается. Что я могу продать государству? Тридцать восемь пудов. Клади кругом по рублю с гривенником, получится сорок один рубль чистого доходу. Ну, птицу продам, утей отвезу в станицу, выручу рублей пятнадцать. – И, тоскуя глазами, повысил голос: – Можно мне на эти деньги обуться, одеться, гасу, серников[16 - Гас, серники – керосин, спички.], мыла купить? А коня на полный круг подковать деньги стоит? Чего же вы молчите? Можно мне так дальше жить? Да ить это хорошо, бедный ли, богатый урожай. А ну, хлоп – неурожай? Кто я тогда? Старец![17 - Старец – нищий.] Какое ж вы, вашу матушку, имеете право меня от колхоза отговаривать, отпихивать? Неужели мне там хуже этого будет? Брешете! И всем вам так, какие из середняков. А через чего вы супротивничаете и себе и другим головы морочите, зараз скажу.

– Сыпь им, сукиным котам, Кондрат! – в восторге заорал Любишкин.

– И всыплю, нехай почухаются! Через то вы против колхоза, что за своей коровой да за своим скворешником-двором белого света не видите. Хоть сопливое, да мое. Вас ВКП пихает на новую жизнь, а вы как слепой телок: его к корове под сиську ведут, а он и ногами брыкается, и головой мотает. А телку сиську не сосать – на белом свете не жить! Вот и всё. Я нынче же сяду заявление в колхоз писать и других к этому призываю. А кто не хочет – нехай и другим не мешает.

Размётнов встал:

– Тут дело ясное, граждане! Лампы у нас тухнут, и время позднее. Подымайте руки, кто за колхоз. Одни хозяева дворов подымают.

Из двухсот семнадцати присутствовавших домохозяев руки подняли только шестьдесят семь.

– Кто против?

Ни одной руки не поднялось.

– Не хотите записываться в колхоз? – спросил Давыдов. – Значит, верно товарищ Майданников говорил?

– Не жа-ла-ем! – гундосый бабий голос.

– Нам твой Майданников не указ!

– Отцы-деды жили…

– Ты нас не силуй!

И когда уже замолкли выкрики, из задних рядов, из темноты, озаряемой вспышками цигарок, чей-то запоздалый, пронзенный злостью голос:

– Нас нечего загонять дуриком! Тебе Титок раз кровь пустил, и ишо можно…

Будто плетью Давыдова хлестнули. Он в страшной тишине с минуту стоял молча, бледнея, полураскрыв щербатый рот, потом хрипло крикнул:

– Ты! Вражеский голос! Мне мало крови пустили! Я еще доживу до той поры, пока таких, как ты, всех угробим. Но, если понадобится, я за партию… я за свою партию, за дело рабочих всю кровь отдам! Слышишь, ты, кулацкая гадина? Всю, до последней капли!

– Кто это шумнул? – Нагульнов выпрямился.

Размётнов соскочил со сцены. В задних рядах хрястнула лавка, толпа человек в двадцать с шумом вышла в коридор. Стали подниматься и в середине. Хрупнуло, звякнуло стекло: кто-то выдавил оконный глазок. В пробоину хлынул свежий ветер, смерчем закружился белый пар.

– Это, никак, Тимошка шумнул! Фрола Рваного…

– Выселить их из хутора!

– Нет, это Акимка! Тут с Тубянского есть казаки.

– Смутители, язви их в жилу. Выгнать!..

Далеко за полночь кончилось собрание. Говорили и за колхоз и против до хрипоты, до помрачения в глазах. Кое-где и даже возле сцены противники сходились и брали один другого за грудки, доказывая свою правоту. На Кондрате Майданникове родной кум его и сосед порвал до пупка рубаху. Дело чуть не дошло до рукопашной. Демка Ушаков уже было кинулся на подмогу Кондрату, прыгая через лавки, через головы сидевших, но кумовьев развел Давыдов. И Демка же первый съязвил насчет Майданникова:

– А ну, Кондрат, прикинь мозгой, сколько часов пахать тебе за порватую рубаху?

– Посчитай ты, сколько у твоей бабы…

– Но-но! Я за такие шутки с собрания буду удалять.

Демид Молчун мирно спал под лавкой в задних рядах, по-звериному лежа головой на ветер, тянувший из-под дверей, – укутав голову от излишнего шума полой зипуна. Пожилые бабы, и на собрание пришедшие с недовязанными чулками, дремали, как куры на шестке, роняя клубки и иголки. Многие ушли. И когда неоднократно выступавший Аркашка Менок хотел было еще что-то сказать в защиту колхоза, то из горла его вырвалось нечто похожее на гусиное ядовитое шипенье. Аркашка помял кадык, горько махнул рукой, но все же не вытерпел и, садясь на место, показал ярому противнику колхоза, Николаю Ахваткину, что? с ним будет после сплошной коллективизации: на обкуренный ноготь большого пальца положил другой ноготь и – хруп! Николай только плюнул, шепотом матерясь.

Глава X

Кондрат Майданников шел с собрания. Над ним вверху непогасшим костром тлели Стожары. Было так тихо, что издалека слышались трески лопающейся от мороза земли, шорох зябнущей ветки. Дома Кондрат зашел на баз к быкам, подложил им в ясли скудную охапку сена; вспомнив, что завтра вести их на общий баз, набрал огромное беремя сена, вслух сказал:

– Ну, вот и расставанье подошло… Подвинься, лысый! Четыре года мы, казак на быка, а бык на казака, работали… И путного у нас ничего не вышло. И вам впроголодь, и мне скушновато. Через это и меняю вас на общую жизнь. Ну, чего разлопушился, будто и на самом деле понимаешь? – Он толкнул ногой бороздённого быка, отвел рукой его жующую слюнявую пасть и, встретившись глазами с лиловым бычачьим глазом, вдруг вспомнил, как ждал он этого быка пять лет назад. Старая корова тогда приняла бугая так скрыто, что ни пастух, ни Кондрат не видели. Осенью долго не было заметно по ней, что она огулялась. «Яловой осталась, проклятая!» – холодел Кондрат, поглядывая на корову. Но она започинала в конце ноября, как и все старые коровы, – за месяц перед отелом. Сколько раз к концу филипповок, холодными ночами Кондрат просыпался, как от толчка, и, всунув ноги в валенки, в одних подштанниках бежал на теплый баз смотреть: не отелилась ли? Давили морозы, телок мог замерзнуть, едва лишь облизала бы его мать… Под исход поста Кондрат почти не спал. Как-то Анна, жена его, утром вошла повеселевшая, даже торжественная:

– Старая жилы уж отпустила. Должно, ночью будет.

Кондрат прилег с вечера, не раздеваясь, не гася огня в фонаре. Семь раз вышел он к корове! И только на восьмой, уже перед светом, еще не открыв дверцы на коровий баз, услышал глубокий и трудный стон, вошел: корова опрастывалась от последа, а крохотный белоноздрый телок, уже облизанный, шершавый, жалко дрожащий, искал похолодевшими губами вымя. Кондрат схватил выпавший послед, чтобы корова его не съела[18 - На Верхнем Дону широко было распространено поверье, что, если корова съест послед, молоко нельзя употреблять двенадцать суток. (Прим. автора.)], а потом поднял телка на руки и, отогревая его теплом своего дыхания, кутая в полу зипуна, на рыси понес в хату.

– Бык! – обрадованно воскликнул он.

Анна перекрестилась:

– Слава тебе господи! Оглянулся, милостивец, на нашу нужду!

А нужды с одной лошаденкой хватнул Кондрат по ноздри. И вот вырос бык и добре работал на Кондрата, летом и в зимнюю стужу, бесчисленное количество раз переставляя свои клешнятые копыта по дорогам и пашням, волоча плуг или арбу.

Кондрат, глядя на быка, вдруг почувствовал острый комок в горле, резь в глазах. Заплакал и пошел с база, как будто облегченный прорвавшейся слезой. Остальцы ночи не спал, курил.

…Как будет в колхозе? Всякий ли почувствует, поймет так, как понял он, что путь туда – единственный, что это – неотвратимо? Что как ни жалко вести и кинуть на общие руки худо?бу, выросшую вместе с детьми на земляном полу хаты, а надо вести. И подлюку жалость эту к своему добру надо давить, не давать ей ходу к сердцу… Об этом думал Кондрат, лежа рядом с похрапывающей женой, глядя в черные провалы темноты невидящими, ослепленными темнотой глазами. И еще думал: «А куда же ягнят, козлят сведем? Ить им хата теплая нужна, большой догляд. Как их, враженят, разбирать, ежели они все почти одинаковые? Их и матеря будут путать, и люди. А коровы? Корма как свозить? Потеряем сколько! Что, если разбредутся люди через неделю же, испугавшись трудного? Тогда – на шахты, кинув Гремячий на всю жизнь. Не при чем жить остается».

Перед светом он забылся в дреме. И во сне ему было трудно и тяжело. Нелегко давался Кондрату колхоз! Со слезой и с кровью рвал Кондрат пуповину, соединявшую его с собственностью, с быками, с родным паем земли…

Утром он позавтракал, долго писал заявление, мучительно морща лоб, обрезанный полосою загара. Получилось:

Товарищу Макару Нагульнову

в ячейку коммунистической гремяченской партии

Заявление

Я, Кондрат Христофоров Майданников, середняк, прошу принять меня в колхоз с моей супругой и детьми, и имуществом, и со всей живностью. Прошу допустить меня до новой жизни, так как я с ней вполне согласный.

    К. Майданников.

– Вступил? – спросила жена.

– Вступил.

– Скотину поведешь?

– Зараз поведу… Ну, что же ты кричишь, идолова дура? Мало я на тебя слов срасходовал, уговаривал, а ты опять за старое? Ты же согласилась!

– Мне, Кондраша, одну корову жалко… Я согласная. Только уж дюже сердце болит… – говорила она, улыбаясь и завеской вытирая слезы.

Следом за матерью заплакала и Христишка, младшая, четырехлетняя девчушка.

Кондрат выпустил с база корову и быков; обротав лошадь, погнал к речке. Напоил. Быки повернули было домой, но Кондрат с закипевшей на сердце злобой, наезжая конем, преградил им дорогу, направил к сельсовету.

Из окон, не отходя, глядели бабы, казаки поглядывали через плетни, не показываясь на улицу. Не по себе стало Кондрату! Но около Совета увидел он, свернув за угол, огромную, как на ярмарке, толпу, быков, лошадей, овец. Из соседнего проулка вывернулся Любишкин. Он тянул взналыганную корову, за которой поспешал телок с болтавшейся на шее веревкой.

– Давай им хвосты свяжем и погоним вместе, – попробовал шутить Любишкин, а сам по виду был задумчив, строг. Ему с немалым трудом удалось увести корову, свежая царапина на щеке была тому свидетельством.

– Кто это тебя шкарябнул?

– Греха не скрою: баба! Баба-чертяка кинулась за корову. – Любишкин заправил в рот кончик уса, недовольно цедил: – Пошла в наступ, как танка. Такое у нас кроворазлитие вышло возле база, от суседей стыду теперь не оберешься. Кинулась с чаплей[19 - Чапля (чапельник) – сковородник.], не поверишь? «А, говорю, красного партизана бить? Мы, говорю, генералам и то навтыкали!» – да черк ее за виски. Со стороны кто глядел, ему небось спектакля…

От сельсовета тронулись во двор к Титку. С утра еще двенадцать середняков, одумавшись за ночь, принесли заявления, пригнали скот.

Нагульнов с двумя плотниками в Титковом дворе тесал ольхи на ясли. На первые общественные ясли в Гремячем Логу.

Глава XI

Кондрат долго долбил пешней смерзшуюся землю, рыл ямки для стоянов. Рядом с ним старался Любишкин. У Павла из-под черной папахи, нависшей как грозовая туча, сыпался пот, лицо горело. Ощеряя рот, он с силой, с яростью опускал пешню, комки и крохи мерзлой земли летели вверх и врозь, дробно постукивая о стены. Ясли наскоро сколотили, загнали в сарай оцененных комиссией двадцать восемь пар быков. Нагульнов в одной защитной рубахе, прилипшей к потным лопаткам, вошел в сарай.

– Помахал топориком, и уж рубаху хучь выжми? Плохой из тебя работник, Макар! – Любишкин покачал головой. – Гляди, как я! Гах! Гах!.. Пешня у Титка добрая… Гах!.. Да ты полушубок скорей одевай, а то простынешь и копыта на сторону!

Нагульнов накинул полушубок. Со щек его медленно сходил кровяно-красный, плитами, румянец.

– Это от газов. Как поработаю или на гору подыматься – зараз же задвохнусь, сердце застукотит… Последний стоян? Ну и хорошо! Гляди, какое у нас хозяйство! – Нагульнов обвел горячечно блестящими глазами длинный ряд быков, выстроившихся вдоль новых, пахнущих свежей щепкой яслей.

Пока на открытом базу размещали коров, пришел Размётнов с Демкой Ушаковым. Отозвал Нагульнова в сторону, схватил его руку:

– Макар, друг, за вчерашнее не серчай… Наслухался я детского крику, своего парнишку вспомянул, ну и защемило…

– Защемить бы тебя, черта, жаленника!

– Ну конечно! Я уж по твоим глазам вижу, что сердце на меня остыло.

– Будет тебе, балабон! Куда направляешься? Сено надо свозить. Давыдов где?

– Он с Менком заявления в колхоз разбирают в Совете. А я иду… У меня же один кулацкий двор остался целый, Семена Лапшинова…

– Придешь, опять будешь?.. – Нагульнов улыбнулся.

– Оставь! Кого бы мне из людей взять? Такое делается, спуталось все, как в бою! Скотину тянут, сено везут. Кое-кто уж семена привез. Я их отправил обратно. Уж потом за семена возьмемся. Кого бы на подсобу взять?

– Вон Кондрата Майданникова. Кондрат! А ну иди сюда. Ступай-ка вот с председателем раскулачивать Лапшинова. Не робеешь? А то иные не хотят, есть такие совестливые, вот как Тимофей Борщев… Лизать ему не совестно, а награбленное забрать – совесть зазревает…

– Нет, чего же не пойти? Я пойду. Охотой.

Подошел Демка Ушаков. Втроем вышли на улицу. Размётнов, поглядывая на Кондрата, спросил:

– Ты чего насупонился? Радоваться надо, гляди, как хутор оживел, будто муравьиное гнездо тронулось.

– Радоваться нечего спешить. Трудно будет, – сухо отозвался Кондрат.

– Чем?

– И с посевом, и с присмотром за скотиной. Видал вон: трое работают, а десять под плетнем на прицыпках сидят, цигарки крутят…

– Все будут работать! Это попервоначалу. Кусать нечего будет – небось меньше будут курить.

На повороте, поставленные на ребро, торчали сани. Сбоку лежал ворох рассыпанного сена, валялись обломанные копылья. Распряженные быки жевали ярко-зеленый на снегу пырей. Молодой парень – сын вступившего в колхоз Семена Куженкова – лениво подгребал сено вилами-тройчатками.

– Ну, чего ты как неживой ходишь? Я в твои года как на винтах был! Разве так работают? А ну дай сюда вилы! – Демка Ушаков вырвал из рук улыбающегося парня вилы и, крякнув, попер на весу целую копну.

– Как же это ты перевернулся? – рассматривая сани, спросил Кондрат.

– Под раскат вдарило, не знаешь как?

– Ну, мотай за топором, возьми вот у Донецковых.

Сани подняли, затесали и вставили копылья. Демка аккуратно свершил возок, обчесал граблями.

– Куженков ты, Куженков! Драть бы тебя мазаной шелужиной[20 - Шелужина (шелюжина) – хворостина.] да кричать не свелеть. Ты глянь, сколько быки сена натолочили! А ты бы взял беремячко, пхнул им к плетню, и пущай бы ели. Кто же в вольную пущает?

Парень засмеялся, тронул быков:

– Оно теперича не наше, колхозное.

– Видали такого сукиного сына? – Демка разъехавшимися в стороны глазами оглядел Кондрата и Размётнова и нехорошо выругался.

Пока у Лапшинова производили опись, во двор набралось человек тридцать народу. Преобладали бабы-соседки, казаков было мало. Когда Лапшинову, высокому клинобородому седачу, предложили покинуть дом, в толпе, сбившейся в курене, послышались шепот, тихий разговор.