banner banner banner
Малое собрание сочинений
Малое собрание сочинений
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Малое собрание сочинений

скачать книгу бесплатно


Она как заголосит по-мертвому – насилу дознались, что банда из-под Астрахани взяла ее в подводы, а тут снасильничали и, как водится, кинули посередь путя… Говорю я станишникам:

– Братцы, дозвольте мне ее на тачанку взять, как она пострадавши от банды.

Тут зашумела вся сотня:

– Бери ее, Шибалок, на тачанку! Бабы, они живущи, стервы, нехай трошки подправится, а там видно будет!

Что ж ты думаешь? Хоть и не обожаю я нюхать бабьи подолы, а жалость к ней поимел и взял ее, на свой грех. Пожила, освоилась – то лохуны казакам выстирает, глядишь, латку на шаровары кому посодит, по бабьей части за сотней надглядала. А нам уж как будто и страмотно бабу при сотне содержать. Сотенный матюкается:

– За хвост ее, курву, да под ветер спиной!

А я жалкую по ней до высшего и до большего степени. Зачал ей говорить:

– Метись отсель, Дарья, подобру-поздорову, а то присватается к тебе дурная пуля, посля плакаться будешь…

Она в слезы, в крик ударилась:

– Расстрельте меня на месте, любезные казачки?, а не пойду от вас!

Вскорости убили у меня кучера, она и задает мне такую заковырину:

– Возьми меня в кучера? Я, дескать, с коньми могу не хуже иного-прочего обходиться…

Даю ей вожжи.

– Ежели, – говорю, – в бою не вспопашишься в два счета тачанку задом обернуть – ложись посередь шляха и помирай, все одно запорю!

Всем служивым казакам на диво кучеровала. Даром что бабьего пола, а по конскому делу разбиралась хлеще иного казака. Бывало, на позиции так тачанку крутнет, ажник кони в дыбки становятся. Дальше – больше… Начали мы с ней путаться. Ну, как полагается, забрюхатела она. Мало ли от нашего брата бабья страдает. Этак месяцев восемь гоняли мы за бандой. Казаки в сотне ржут:

– Мотри, Шибалок, кучер твой с харча казенного какой гладкий стал, на козлах не умещается!

И вот выпала нам такая линия – патроны прикончились, а подвозу нет. Банда расположилась в одном конце хутора, мы в другом. В очень секретной тайне содержим от жителей, что патрон не имеем. Тут-то и получилась измена. Посередь ночи – я в заставе был – слышу: стоном гудет земля. Лавой идут по-за хутором и оцепить нас имеют в виду. Прут в наступ, явственно без всяких опасениев, даже позволяют себе шуметь нам:

– Сдавайтесь, красные казачки?, беспатронники! А то, братушки, нагоним вас на склизкое!..

Ну и нагнали… Так накрутили нам хвосты, что довелось-таки мерять по бугру, чья коняка добрее. Поутру собрались верстах в пятнадцати от хутора, в лесу, и доброй половины своих недосчитались. Какие ушли, а остатних порубали. Ущемила меня тоска – житья нету, а тут Дарью хворь обротала. Ве?рхи поскакалась ночью и вся собой сменилась, почернела. Гляжу, покрутилась с нами и пошла от становища в лес, в гущину. Я такое дело смекнул и за ней по следу. Забилась она в яры, в бурелом, вымоину нашла и, как волчиха, листьев-падалицы нагребла и легла спервоначалу вниз мордой, а посля на спину обернулась. Квохчет, счинается родить, я за кустом не ворохнусь сижу, на нее скрозь ветки поглядываю… И вот она кряхтит-кряхтит, потом зачинает покрикивать, слезы у ней по щекам, а сама вся зеленью подернулась, глаза выпучила, тужится, ажник судорога ее выгинает. Не казачье это дело, а гляжу и вижу – не разродится баба, помрет… Выскочил я из-за куста, подбег к ней, смекаю, что надо мне ей помочь оказать. Нагнулся, рукава засучил, и такая меня оторопь взяла, по?том весь взмок. Людей доводилось убивать – не робел, а тут поди вот! Вожусь около нее, она перестала выть и такую мне запаливает хреновину:

– Знаешь, Яша, кто банде сообчил, что у нас патронов нет? – и глядит на меня сурьезно так.

– Кто? – спрашиваю у ней.

– Я.

– Что ты, дурная, собачьей бесилы обтрескалась? Не тот час, чтоб гутарить, молчи лежи!..

Она опять свое:

– Смертынька в головах у меня стоит, повинюсь перед тобой я, Яша… Не знаешь ты, какую змею под рубахой грел…

– Ну, винись, – говорю, – ляд с тобой!

Тут она и выложила. Рассказывает, а сама головою оземь бьется.

– Я, – говорит, – в банде своей охотой была и тягалась с ихним главачом Игнатьевым… Год назад послали меня в вашу сотню, чтоб всякие сведения я им сообчала, а для видимости я и представилась снасилованной. Помираю, а то в дальнеющем я бы всю сотню перевела…

Сердце у меня тут прикипело в грудях, и не мог я стерпеть – вдарил ее сапогом и рот ей раскровянил. Но тут у ней схватки заново начались, и вижу я – промеж ног у нее образовалось дите… Мокрое лежит и верещит, как зайчонок на зубах у лисы… А Дарья уж и плачет и смеется, в ногах у меня полозит и все колени мои норовит обнять… Повернулся я и пошел от нее до сотни. Прихожу и говорю казакам – так и так…

Поднялась промеж них киповень. Спервоначалу хотели меня порубать, а посля и говорят мне:

– Ты примолвил ее, Шибалок, ты должен ее и прикончить, со всем с новорожденным отродьем, а нет – тебя на капусту посекем…

Стал я на колени и говорю:

– Братцы! Убью я ее не из страху, а по совести, за тех братов-товарищев, какие головы поклали через ее изменшество, но поимейте вы сердце к дитю. В нем мы с ней половинные участники, мое это семя, и пущай живым оно остается. У вас жены и дети есть, а у меня, окромя его, никого не оказывается…

Просил сотню и землю целовал. Тут они поимели ко мне жалость и сказали:

– Ну, добре! Нехай твое семя растет, и нехай из него выходит такой же лихой пулеметчик, как и ты, Шибалок. А бабу прикончь!

Кинулся я к Дарье. Она сидит, оправилась и дитя на руках держит.

Я ей и говорю:

– Не дам я тебе дитя к грудям припущать. Коли родился он в горькую годину – пущай не знает материного молока, а тебя, Дарья, должен я убить за то, что ты есть контра нашей советской власти. Становись к яру спиной!..

– Яша, а дите? Твоя плоть. Убьешь меня, и оно помрет без молока. Дозволь мне его выкормить, тогда убивай, я согласна…

– Нет, – говорю я ей, – сотня мне строгий наказ дала. Не могу я тебя в живых оставить, а за дитя не сумлевайся. Молоком кобыльим выкормлю, к смерти не допущу.

Отступил я два шага назад, винтовку снял, а она ноги мне обхватила и сапоги целует…

После этого иду обратно, не оглядываюсь, в руках дрожание, ноги подгибаются, и дите, склизкое, голое, из рук падает…

Дён через пять тем местом назад ехали. В лощине над лесом воронья туча… Хлебнул я горюшка с этим дитем.

– За ноги его да об колесо!.. Что ты с ним страдаешь, Шибалок? – говорили, бывало, казаки.

А мне жалко постреленка до крайности. Думаю: «Нехай растет, батьке вязы свернут – сын будет власть советскую оборонять. Все память по Якову Шибалку будет, не бурьяном помру, потомство оставлю…» Попервам, веришь, добрая гражданка, слезьми плакал с ним, даром что извеку допрежь слез не видал. В сотне кобыла ожеребилась, жеребенка мы пристрелили, ну вот и пользовали его молоком. Не берет, бывало, соску, тоскует, потом свыкся, соску дудолил не хуже, чем материну титьку иное дите.

Рубаху ему из своих исподников сшил. Сейчас он маленечко из ней вырос, ну да ничего, обойдется…

Вот теперича ты и войди в понятие: куда мне с ним деваться? Мал дюже, говоришь? Он смышленый и жевки потребляет. Возьми его от лиха! Берешь?.. Вот спасибо, гражданка!.. А я, как толечко разобьем фоминовскую банду, надбегу его проведать.

Прощай, сынок, семя Шибалково! Расти… Ах, сукин сын! Ты за что же отца за бороду трепаешь? Я ли тебя не пестал? Я ли с тобой не нянчился, а ты драку заводишь под конец? Ну, давай на расставанье в маковку тебя поцелую…

Не беспокойтеся, добрая гражданка, думаете, он кричать будет? Не-е-ет!.. Он у нас трошки из большевиков, кусаться – кусается, нечего греха таить, а слезу из него не вышибешь!..

Илюха

I

Началось это с медвежьей охоты.

Тетка Дарья рубила в лесу дровишки, забралась в непролазную гущу и едва не попала в медвежью берлогу. Баба Дарья бедовая – оставила неподалеку от берлоги сынишку караулить, а сама живым духом мотнулась в деревню. Прибежала – и перво-наперво в избу Трофима Никитича.

– Хозяин дома?

– Дома.

– На медвежью берлогу напала… Убьешь – в часть примешь.

Поглядел Трофим Никитич на нее снизу вверх, потом сверху вниз, сказал презрительно:

– Не брешешь – веди, часть барышов за тобою.

Собрались и пошли, Дарья передом чикиляет, Трофим Никитич с сыном Ильей сзади. Сорвалось дело: подняли из берлоги брюхатую медведицу, стреляли чуть ли не в упор, но по случаю бессовестных ли промахов или еще по каким неведомым причинам, но только зверя упустили. Долго осматривал Трофим Никитич свою ветхую берданку, долго «тысячился», косясь на ухмылявшегося Илью, под конец сказал:

– Зверя упущать никак не могем. Придется в лесу ночевать.

Поутру видно было, как через лохматый сосновый молодняк уходила медведица на восток, к Глинищевскому лесу. Путаный след отчетливо печатался на молодом снегу; по следу Трофим с сыном двое суток колесили. Пришлось и позябнуть, и голоду опробовать – харчи прикончились на другой день, – и лишь через трое суток на прогалинке, под сиротливо пригорюнившейся березой, устукали захваченную врасплох медведицу. Вот тут-то и сказал Трофим Никитич в первый раз, глядя на Илью, ворочавшего семнадцатипудовую тушу:

– А силенка у тебя водится, паря… Женить тебя надо, стар я становлюсь, немощен, не могу на зверя ходить и в стрельбе плошаю – мокнет слезой глаз. Вот видишь, у зверя в брюхе дети, потомство… И человеку такое назначение дадено.

Воткнул Илья нож, пропитанный кровью, в снег, потные волосы откинул со лба, подумал: «Ох, начинается…»

С этого и пошло. Что ни день, то все напористей берут Илью в оборот отец с матерью: женись да женись, время тебе, мать в работе состарилась, молодую бы хозяйку в дом надо, старухе на помощь… И разное тому подобное.

Сидел Илья на печке, посапливал да помалкивал, а потом до того разжелудили парня, что потихоньку от стариков пилу зашил в мешок, топор прихватил и прочие инструменты по плотницкой части и начал собираться в дорогу, да не куда-нибудь, а в столицу, к дяде Ефиму, который в булочной Моссельпрома продавцом служит.

А мать свое не бросает:

– Приглядела тебе, Ильюшенька, невесту. Была бы тебе хороша да пригожа, чисто яблочко наливное. И в поле работать, и гостя принять приятным разговором может. Усватать надо, а то отобьют.

В хворь вогнали парня, в тоску вдался, больно жениться неохота, а тут-таки, признаться, и девки по сердцу нет, в какую деревню ни кинь поблизости – нет подходящей. А как узнал, что в невесты ему прочат дочь лавочника Федюшина, вовсе ощетинился.

Утром, кое-как позавтракав, попрощался с родными и пешкодралом махнул на станцию. Мать при прощании всплакнула, а отец, брови седые сдвинув, сказал зло и сердито:

– Охота тебе шляться, Илья, иди, но домой не заглядывай. Вижу, что зараженный ты кумсамолом, все с ними, с поганцами, нюхался, ну и живи как знаешь, а я тебе больше не указ…

Дверь за сыном захлопнул, глядел в окно, как по улице, прямой и широкой, вышагивал Илья, и, прислушиваясь к сердитому всхлипыванию старухи, морщился и долго вздыхал.

А Илья выбрался за село, посидел возле канавки и засмеялся, вспоминая Настю – невесту проченую. Больно на монашку похожа: губки ехидно поджатые, все вздыхает да крестится, ровно старушка древняя, ни одной обедни не пропустит, а сама собой – как перекисшая опара.

II

Москва не чета Костроме. Вначале пугался Илья каждого автомобильного гудка, вздрагивал, глядя на грохочущий трамвай, потом свыкся. Устроил его дядя Ефим на плотницкую работу.

…Ночью, припозднившись, шел с работы по Плющихе, под безмолвной шеренгой желтоглазых фонарей. Чтобы укоротить дорогу, свернул в глухой, кривенький переулок и возле одной из подворотен услышал сдавленный крик, топот и звук пощечины. Ускорил Илья шаги, заглянул в черное хайло ворот: возле мокрой сводчатой стены пьяный слюнтяй, в пальто с барашковым воротником, лапал какую-то женщину и, захлебываясь отрыжкой, глухо бурчал:

– Н-но… позвольте, дорогая… в наш век это так просто. Мимолетное счастье…

Увидел Илья за барашковым воротником красную повязку и девичьи глаза, налитые ужасом, слезами, отвращением.

Шагнул Илья к пьяному, барашковый воротник сграбастал пятернею и шваркнул брюзглое тело об стену. Пьяный охнул, рыгнул, бычачьим бессмысленным взглядом уперся в Илью и, почувствовав на себе жесткие по-звериному глаза парня, повернулся и, спотыкаясь, оглядываясь и падая, побежал по переулку.

Девушка в красном платке и потертой кожанке крепко уцепилась Илье за рукав.

– Спасибо, товарищ… Вот какое спасибо!

– За что он тебя облапил-то? – спросил Илья, конфузливо переминаясь.

– Пьяный, мерзавец… Привязался. В глаза не видала…

Сунула ему девушка в руки листок со своим адресом и, пока дошли до Зубовской площади, все твердила:

– Заходите, товарищ, по свободе. Рада буду…

III

Пришел Илья к ней как-то в субботу, поднялся на шестой этаж, у ошарпанной двери с надписью «Анна Бодрухина» остановился, в темноте пошарил рукою, нащупывая дверную ручку, и осторожненько постучался. Отворила дверь сама, стала на пороге, близоруко щурясь, потом угадала, пыхнула улыбкой:

– Заходите, заходите.

Ломая смущение, сел Илья на краешек стула, оглядывался кругом робко, на вопросы выдавливал из себя кургузые и тяжелые слова:

– Костромской… плотник… на заработки приехал… двадцать первый год мне.

А когда ненароком обмолвился, что сбежал от женитьбы и богомольной невесты, девушка смехом рассыпалась, привязалась:

– Расскажи да расскажи.

И, глядя на румяное лицо, полыхавшее смехом, сам рассмеялся Илья; неуклюже махая руками, долго рассказывал про все, и вместе перемежали рассказ хохотом молодым, по-весеннему. С тех пор заходил чаще. Комнатка с вылинявшими обоями и портретом Ильича с сердцем сроднилась. После работы тянуло пойти посидеть с нею, послушать немудрый рассказ про Ильича и поглядеть в глаза ее серые, светлой голубизны.

Весенней грязью цвели улицы города. Как-то зашел прямо с работы, возле двери поставил он инструмент, взялся за дверную ручку и обжегся знобким холодком. На дверях на клочке бумаги знакомым, косым почерком: «Уехала на месяц в командировку в Иваново-Вознесенск».

Шел по лестнице вниз, заглядывая в черный пролет, под ноги сплевывал клейкую слюну. Сердце щемила скука. Высчитал, через сколько дней вернется, и чем ближе подползал желанный день, тем острее росло нетерпение.

В пятницу не пошел на работу – с утра, не евши, ушел в знакомый переулок, залитый сочным запахом цветущих тополей, встречал и провожал глазами каждую красную повязку. Перед вечером увидал, как вышла она из переулка, не сдержался и побежал навстречу.

IV

Опять вечерами с нею – или на квартире, или в комсомольском клубе. Выучила Илью читать по складам, потом писать. Ручка в пальцах у Ильи листком осиновым трясется, на бумагу бросает кляксы; оттого, что близко к нему нагибается красная повязка, у Ильи в голове будто кузница стучит в висках размеренно и жарко.

Прыгает ручка в пальцах, выводит на бумажном листе широкоплечие, сутулые буквы, такие же, как и сам Илья, а в глазах туман, туман…

Месяц спустя секретарю ячейки постройкома подал Илья заявление о принятии в члены PЛKCM, да не простое заявление, а написанное рукою самого Ильи, со строчками косыми и курчавыми, упавшими на бумагу, как пенистые стружки из-под рубанка.

А через неделю вечером встретила его Анна у подъезда застывшей шестиэтажной махины, крикнула обрадованно и звонко: