скачать книгу бесплатно
Утро. Полдень. Вечер
Александр Шмидт
Шмидт Александр Русланович родился 13 июня 1949 года в селе Новопокровка Семипалатинской области.
Окончил Казахский Государственный университет, в 1989 году Высшие литературные курсы при Литературном институте им. Горького.
С 2001 года живет в Германии, с 2005 в Берлине. Печатался в журналах «Простор», «Юность», «Крещатик» и др.
Автор книг стихов, в том числе: «Земная ось», «Родство», «Преломление света», «Зерна дней», «Здесь и там».
Стихи Шмидта включены в «Антологию русского верлибра», в издания: «Русская поэзия ХХ», «Освобожденный Улисс», «И реквиема медь…» и т. д., переведены на немецкий, польский и корейский языки.
Александр Шмидт
Утро. Полдень. Вечер. Стихотворения
© А. Шмидт, 2019
© Издательство «Летний сад», 2019
© Редакция журнала «Плавучий мост», 2019
© Waldemar Weber Verlag, Аугсбург, 2019
Только слово
Мое родовое гнездо, моя тихая родина – под Семипалатинском. Бесчисленное количество раз в памяти, в воображении, в снах я возвращаюсь туда. Мимо Красного кордона, где розовотелые сосны с медовыми натеками смолы-живицы как бы нехотя расступаются, пропуская змеино-изгибающееся, шелестящее автомобильными шинами шоссе. Путь по лесу, словно из волшебного гребня выросшего здесь, с косматыми очесами теней и яростно кувыркающимся степным солнцем, не долог. Выбравшись из леса, оказываешься в привычной глазу родной степи. Ковыльно-полынная, отливающая серебром степь и высокое необыкновенной синевы небо. Небо вообще в степи преобладает. Степь как бы приплюснута циклопическими небесами. И человек здесь всегда на фоне неба. Он больше небожитель, чем землянин. А так как исконным, древнейшим способом передвижения по степи был конь, и человек естественным образом оказывался приподнятым над степью, он всегда был как бы окунут в небесную купель. А какие в степи облака! Если есть коллекционеры облаков, то где, как не здесь, можно пополнить свою сокровищницу самыми редкими по красоте, самыми диковинными облаками.
А вот и крохотная железнодорожная станция – Переезд, как ее все здесь называют. Бревенчатые склады, крашенные краской казенного цвета, игрушечный домик путевого обходчика и ничего больше. В этот домик нас пускали зимой погреться, когда мы ждали попутку. Он был настолько маленький, что, пожалуй, кроме хозяина в него мог втиснуться только ребенок. Там была лежанка, прикрытая какой-то лоснящейся засаленной тряпицей, и раскаленная, пышущая малиновым чугуном плита. На плите всегда стоял неестественно больших размеров кипящий чайник, поплевывающий то и дело на раскаленную плиту крутым кипятком. Сидя на лежанке, я наблюдал мгновенную жизнь тугих, ртутной плотности капель и часто задремывал от большого тепла. Попутка всегда появлялась внезапно. В начале пятидесятых грузовик был единственным транспортом в наших местах, в лучшем случае кузов его был крыт брезентом. От Переезда дорога раздваивалась. Одна шла к Бородулихе и дальше к Ивановке, где безвыездно после депортации жила моя немецкая родня: единственный оставшийся в живых родной брат отца дядя Витя с семьей, двоюродные братья – Шмидты, Веберы, Гафнеры. Другая дорога шла на Новопокровку. От Переезда было рукой подать до дома, где родился я, час пешего хода, и ты на месте.
Летом мы всегда шли от Переезда пешком. Дорога была насыпная, из гравия. Идти по гравию было не очень приятно, поэтому шли, как правило, вдоль дороги по степи. Степь цыкала, сипела, цвенькала. Многочисленные и невидимые взрослым взглядом ее обитатели были заняты своей загадочной жизнью. Из-под ног без конца выбрызгивали кузнечики, кобылки, как мы их называли, на мгновение зависали, сухо фыркнув, иногда так высоко, что щелкали по лбу или в висок. Траекторию нельзя было угадать, поэтому щелчок был всегда неожиданным. Так же неожиданно показывались тополя. Еще и крыши дома не было видно, а тополя подавали знак – здесь он, рядом. Сердце счастливо екало, ноги как-то сами по себе неслись все быстрее и быстрее, переходя почти на бег. И вот уже показывался родной дом. Рубленный, крытый почерневшим от времени и погоды тесом, с конюшней поодаль, с колодезным длинношеим журавлем, с банькой, под сенью трех или четырех великанов-тополей.
Это был дом моего русского деда Атрохова Семена Михайловича и бабушки Горькавой Степаниды Антоновны – переселенцев еще со времен столыпинской реформы. Дом стоял на самом краю Новопокровки, как говорят, на отшибе. От него до села было едва ли не столько пути, как от Переезда до дома. Самое мое раннее детство, с рождения и до лет трех-четырех, жили здесь папа, мама, я и бабушка Амалия, бабушка-немка, как мы называли ее в семье. Мой русский дед работал лесником и жил с бабушкой Стешей в лесу, оставив нам в пользование свой дом. Отец с мамой в ту пору учились в техникумах, и мы с бабушкой часто оставались одни. Наверное, ей было очень страшно, когда ревели бураны и снега надувало ветрами чуть ли не под самую стреху. Бабушка вспоминала потом, что первое свое слово я сказал: «Буря». Перед сном, когда я начал говорить, мы всегда читали на два голоса молитву по-немецки:
M?de bin ich, geh zur Ruh,
Schlie?e meine Augen zu.
Vater, lass die Augen dein
?ber meinen Bette sein.
Эту молитву я вспомнил жизнь спустя. Помогла мне ее вспомнить Нора Пфеффер, бывшая лагерница, поэт – человек трудной и замечательной судьбы. «Ты помнишь слова?» Я ответил, что только ритм, интонацию, но если бы мне прочитали эту молитву, я бы узнал ее среди всех других…Тогда Нора стала мне читать их, одну за другой. Бабушкину я узнал сразу. И вспомнилось все: завывание ветра в трубе, стук ставня, внимательная, как божий взгляд, звезда в вымороженном окне, наши голоса, слова молитвы, положенные на бурю.
Я приезжал в Новопокровку уже в студенческие годы. Так же, как в детстве, я пошел от Переезда пешком. Расстояние показалось мне совсем незначительным. Когда подошел, открылась картина совсем жалкая: постаревшие, умирающие тополя, совсем небольшие, пустырь на месте дома. Я стоял, и меня глодало странное чувство вины, хотя в чем я был виноват? Умер дед, разобрали дом по бревнышку, одним словом, мерзость запустения. Даже деревья, ощутив свою брошенность, ненужность людям, стали умирать. Не знаю, способны ли они помнить, но мне почудился в шелесте листвы укор. Я прижался лицом к тополю, безутешный к безутешному.
В детстве я часто находил в степи, в окрестностях дома разнообразные черепки, осколки фаянсовой посуды. Самые красивые, глазурованные, с орнаментом, я собирал в свою сокровищницу. Только недавно страшная догадка поразила меня: ведь эти черепки я находил на месте бывших жилищ, здесь когда-то жили люди, была целая улица домов, таких, как у моего деда. Их изгнали, раскулачили, уничтожили. Остались только черепки, разноцветные осколки-остраконы, – так древние греки называли подобные черепки, которыми они голосовали за изгнание со своей родины неугодных людей. Подвергали, так сказать, остракизму. Сколько же людей подвергли остракизму только за этот страшный, ненадежный век! Где-нибудь в Поволжье какой-нибудь мальчик на месте родительского дома моего отца нашел или еще найдет битые черепки, осколки посуды. Может быть, он задумается, что за люди жили здесь, и почему их больше нет.
Почему мы так безнадежно-пристально всматриваемся в незнакомо-знакомое прошлое, пытаясь различить хоть что-то родное, близкое, хранящее тепло узнавания. Мы всматриваемся в него, преодолевая оптическое несовершенство памяти, до рези в глазах, до смятения в душах, до боли в сердцах. Мы узнаем местность, дорогу, пейзаж. Линия леса на горизонте знакома, как линия жизни на нашей ладони. Но что-то главное вынуто из всего этого, и без него оно становится пустым и холодным, как слово «ландшафт».
Я ехал по знакомым местам, вспоминая их и себя, минуя Под-пай, Михайловку, Камышинку, Дмитриевку, Бородулиху, Сосновку…Я прочитывал названия сел: они теперь на двух языках – государственном и латинице. Почему латиница? Может быть, это знак скончавшейся империи, особая форма вежливости мертвых? Может быть, приглашение для инопланетян? Зачем я приехал сюда? Что я надеюсь найти в этот свой приезд в Ивановку, когда здесь никого из родных не осталось? Странное чувство какой-то нереальной реальности возникает, когда идешь мимо знакомых домов, в которых еще вчера жили твои близкие, кажется, загляни в стеклянно безучастное окно и обнаружишь, что это плоскость декорации, фикция, наваждение, за которым – ничто, космические потемки… Что осталось здесь моего, родного? Только тихое сельское кладбище. Здесь теперь моя родина размером с родную могилу. Я не был здесь со дня бабушкиных похорон в 1980 году. Я уже не помню, где ее могила. Все кладбище заросло травой. Нет никого, кто бы за ним ухаживал. Все там, в другой стране, на исторической родине. Я иду от могилы к могиле. Ноги оплетает высокая цепкая трава. Знакомые все имена. Не могу найти. И уже в отчаянии, с вывихнутым сердцем, по наитию нахожу: Шмидт Амалия Андреевна. Здесь лежит моя голубушка. Всеми и навсегда оставленная. Трава вровень с крестом. Трава Забвения. Я рву ее с бессильным ожесточением, рву и плачу, и шепчу:
Блаженны плачущие, ибо они утешатся.
Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.
Блаженны алчущие и жаждущие правду,
Ибо они насытятся.
Я рву траву и глотаю слезы: блаженны изгнанные… У нас отнимают родину, дома, могилы близких. Мы теряем все. У нас остается только память, горькая, как степная полынь. У нас остается только бабушкина молитва. Только Слово…
Утро. Полдень. Вечер
Утром
Тень моя
Суха и благородна,
Как рыцарь из Ламанчи.
К полудню
Толста и добродушна,
Как его вечный спутник.
А вечером —
Нелепо мельтешит,
Словно ветряная мельница.
Утро
«Там, где плачут кузнечики…»
Там,
Где плачут кузнечики,
В меланхоличные спрятавшись травы.
Там,
Где звонко чихает день,
Простудившись на солнечном сквозняке.
Там,
Где поёживается тенями вечер,
Когда за шиворот ему
Прохладной светлой каплей
Скатывается звезда,
Там
Спряталось мое детство.
Во-о-он
Там.
Поле
Поле потрескивало,
Наэлектризованное кузнечиками.
Силовые линии ковыля
Развернули мое сердце
И оно
Странно задрожало.
Травинку зажал губами:
Обрыв связи.
Степь
Я сейчас один на белом свете,
Рядом бродят только сны и ветер,
Да зернится вечная полынь.
Ворон Калки, перепутав даты, —
Вечные мои координаты, —
Голосом пророчит вечно злым.
И полынь горчит, и вечный ветер
Бродит рядом, а моё тысячелетье
Прутиком транзисторным дрожит.
«Одевал в неволю сбруи дед коней…»
Одевал
В неволю сбруи
Дед коней.
В хомут,
Словно в деревянный нимб,
Входила голова коня.
А я
Глядел на небо
Синевы такой синее нет,
Синевы такой синее нет,
Синевы такой синее нет,
Нет
Таких планет,
Где синева синее!
«Постелив охапку солнца…»
Постелив охапку солнца,
Словно золото соломин,
Я лежу в обнимку с ветром
И слежу за облаками.
Тучными стадами бродят
Облака, и мне б хотелось, —
Всё забросив, с ветром вместе
Их пасти и быть счастливым.
Стихи о матери
1
След реактивный виден,
Грохочет космодром.
Но лыжный след Евклидов
Ведет нас в отчий дом.
По синей полусфере
Бежит отставший звук.
Мне мать откроет двери,
Опережая стук.
2
Руки мамы —
Тысячелистая библия
Моего бытия…
Вначале
Была мама.
3
Если мама плачет,
Если вздрагивают её худенькие плечи,
Она кажется мне
Маленькой девочкой,
Которая никак не может справиться
С большим горем.
Тогда я прижимаю её голову к своей груди,
И мы стоим так,
Пока большое горе
Не становится маленьким,
А маленькая девочка —
Женщиной —
Моей мамой.
«Когда люди видят спящих детей…»
Когда люди
Видят спящих детей,
Они становятся
Возвышенней.
Они тогда ходят на цыпочках.
Старуха
Словно
Яблоня, —
Старуха
Стоит, опершись
На деревянную клюку,
И одаривает
Розовощекими яблоками сказок
Большеглазых детей.