banner banner banner
Перепросмотр
Перепросмотр
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Перепросмотр

скачать книгу бесплатно


Класс взорвался от хохота и восторга.

Кривясь от стыда и жестокости, я вышел из класса и торопливо побежал в туалет. Блаженство освобождения превысило подступившую обиду и я с какой-то злой решительностью поспешил домой. Мать поняла свою ошибку. На следующий день я пошел в школу сереньким, «как все». Социализм, п-а-а-ни-ма-ешь!

Последним наиболее ярким впечатлением детства был случай на той же, вечно строящейся усадьбе: мы с Вовкой Сироткиным – соседом по огороду, накатавшись на великах «под рамкой», так как ноги до педалей еще не доставали, и приходилось, скрючившись буквой «зю», перемещаться таким вот экзотическим способом, достали внушительную бобину медного провода. Решив сделать телефон, натянули по огороду две нитки довольно толстого провода. Отыграв свое, оставили все до завтра. Отец с дедом Иосифом усердно работали, запалив для каких-то целей небольшой костерок. Когда он попал в поле моего зрения, то уже затихал, вяло дымя обугленными головешками. Такое его состояние меня не устроило. Я знал, где хранится канистра с бензином, прикасаться к которой мне категорически запрещалось. Однако разгоряченный творческим поиском, я наплевал на запрет и тихонько подтащил флягу к костру. Ей Богу! Хотел долить в костер только чуть-чуть! Когда огонь жадно, в мгновенье ока, побежал вверх по тонкой струйке, я струхнул не на шутку и уронил канистру. Дом мы строили деревянный. Все деревянные изделия: рамы, двери, табуретки и т. п., все делалось своими руками. Кругом лежали опилки, стружка, обрезки доски и бруса и словно ожидали моего «подарка» Хлопок от вспыхнувшей лужи бензина и… все закрутилось в дьявольской пляске огня! Положение спас именно громкий хлопок и отец, обернувшийся на странный звук. Схватив лопату, он стремглав бросился к огню. Нагнувшись или споткнувшись, не знаю, но он не задел моих «телефонных сетей». Дед же, поспешивший на помощь, сослепу напоролся на них. Они пришлись ему аккурат на горло и опрокинули на землю! Дед говорил по-русски с сильным акцентом, и потому ему проще было ругаться по-немецки, что было не так страшно. Я, бледный и чуть живой, прижался к сараю и наблюдал схватку с огнем. Когда огонь прибили, усталый отец сурово глянул на меня и, скрипнув зубами, погрозил пальцем. За всю жизнь он ни разу не ударил меня. Дед Иосиф не был столь благороден. Он кинулся ко мне, на ходу схватив какую-то палку и что-то заорав по-немецки. Но я уже вышел из оцепенения и со страху так деранул, что когда остановился в безопасности за углом дома, сердце мое выскакивало наружу, а из глаз катились слезы. Вечером, «тише воды – ниже травы», я старался не попадаться деду на глаза, да и вообще никому, было стыдно.

«Хрущевская оттепель»: узкобрючные стиляги с коками, девушки в узких юбках, мой любимый рок-н-рол. «Всехперегоним» и кукуруза. Проникновенные стихи по радиоприемнику. Разговоры о космосе и атомной энергии. Даже мы, дети, взирая на освобожденный и взбунтовавшийся мир, открывшийся горизонт света и надежды – чувствовали движение к чему-то новому, лучшему, даже если оно называлось далеким и непонятным словом «коммунизм». Ах! К 1980 году СССР построит материально-техническую базу коммунизма! Ах! К этому же году каждый житель будет иметь собственную квартиру! Ах, мы по молоку! Ах, мы в черной металлургии! Ах! Ах! Я сидел за партой и зачарованно слушал свою молоденькую учительницу.

– Вы слышали про атомный ледокол «Ленин»? Раньше сколько нужно было угля, чтобы двигать такую махину? Десятки тонн! А сейчас? Вот такую спичечную коробочку ядерного топлива нужно! – она сделала пальчиками и высоко над головой потрясла в воздухе. Третий класс слушал, как завороженный, испытывая сладостное удовлетворение от колоссальных темпов и мощи своей страны. Двухтысячный год мне представлялся каким-то фантастическим, страшным и непонятным. Мне будет почти пятьдесят лет. Это же старость?! И если будет так хорошо, то кто же станет работать дворником или уборщицей? Я оглядел сидящих вокруг товарищей, увидел их горящие глаза и воодушевленные лица и, даже мысленно, не унизил ни одного, кто мог бы так отстать в своем развитии. Все желали быть, по крайней мере, космонавтами.

Это было время, когда «химия» уже активно входила в наш быт, но о влиянии ее на человека или, точнее, о контроле влияния – ни у кого голова не болела. Как – то мама приказала мне на огороде посыпать капусту от гусениц дустом – весьма распространенным химическим средством от гусениц. Со свойственной мне тщательностью я обсыпал ею белые плотные кочаны, предвкушая окончательную победу над паразитом. Лет через пятнадцать выяснилось, что яд дуста вообще не выводится из человеческого организма!

В школу, кто-то принес огромную лужицу ртути. Мы разделили и передавали ее с ладошки на ладошку восторгаясь и чуть не суя нос в загадочное жидкое серебро! Учительница, обеспокоенная повальным нарушением дисциплины, приказала выбросить «эту гадость» в мусорное ведро, стоявшее в углу класса. Каждый нехотя исполнил приказание. Ведро же с «серебром» стояло в классе целый день! Позднее, в гостях у своих родственников в Германии, я рассказал об этом. Обескураженный и раздосадованный дядя недовольно хмыкнул: «Russen sind als Kinder»![3 - (нем.) Русские, как дети!] Хотя мы и были дети, только советские.

Будучи уже вполне выраженным отроком, я решил как-то симулировать простуду:

– Мам, в школу, наверное, не придется идти. Что-то голова разламывается, видимо температура, – убитым голосом сказал я, прижимаясь поближе к печке, на которой варилось ведро картошки для свиньи. Без лишних слов, действуя, как всегда по утрам, быстро и энергично, мама подала мне градусник. Недолго думая (а еще физиком себя считал!), улучив момент, я вытащил из подмышки злосчастный термометр и подставил над кипящим ведром. Легкий треск… и у меня в руке только жалкие остатки градусника. Ртуть и часть стекла ухнули в ведро! Страх и гаденькое чувство предательства охватили меня. Я и понятия не имел о ядовитости ртути (про коммунизм трещали на каждом углу, а вот о ядовитости ртути – никто и никогда не говорил!) и она меня не беспокоила! Но разбитый градусник! Но стекло, которое попадет поросенку! Минута колебаний… и трусость пересилила здравый смысл.

Матери я признался, что уронил градусник на батарею и выразил готовность идти в школу, так как «температура, кажется, прошла». Ведро с картошкой, приправленной ртутью и стеклом, отправилось к поросенку Борьке, который, со временем, пошел на стол всей семье. Это была моя первая осознанная подлость, вызванная трусостью.

Нам, пацанам, в руки попал желтоватый кусок серы. Как водится, мы разделили его, и каждый поджег свой. В сгущавшихся вечерних сумерках падающие на землю капли горевшей серы фосфоресцировали нежным голубоватым светом. Мы бегали по улицам и «капали» везде, где можно и нельзя, пока, наконец, меня первого не затошнило, и я, пошатываясь, побрел домой. Дома меня вывернуло наизнанку от рвоты, и испуганная мама отпаивала меня теплым молоком.

Как-то, шастая по заводу, мы обнаружили огромные бассейны с теплой водой (шламбассейны для охлаждения технической воды) и, естественно, кинулись купаться. При этом у рабочих, проходивших мимо, эта милая сценка не вызвала никаких эмоций! Национальная индифферентность! Попрыгали-то мы в воду лихо, а вот вылезть оказалось непросто. Стенки бассейна оказались крутыми и скользкими от осевшей грязи, и мы, младшие, еще плохо умевшие плавать, не могли дотянуться до края и нахлебались порядочно отвратительной, грязной воды, пока старшие не сунули в воду отрезок трубы, с помощью которой и вытянули бедолаг.

Если ко всем этим картинкам счастливого детства добавить сам факт проживания вблизи мощного цементного завода и комбината асбоцементных изделий; близость к эпицентру произошедшей в конце пятидесятых утечки радиации (Челябинск-40), где, как будут говорить много позже – было несколько Чернобылей – остается только порадоваться, как это я, живой и относительно здоровый, лежу на этих нарах.

Я полюбил учебу с пятого класса. Учебник истории древнего мира, который я принес вместе с другими интересными учебниками из книжного магазина, меня восхитил до дрожи. С этих пор запах типографской краски стал для меня священным и всегда вызывает восторженное ожидание. Я жил среди героев этих цветных иллюстраций: собирал оливки в роскошных средиземноморских садах; стоял плечом к плечу в фаланге Александра, ожесточенно сопротивлялся вместе с братьями-спартанцами при Фермопилах, спасался в морском сражении на обрубке мачты в ласковых водах Эгейского моря, – душа моя порхала от одной картины к другой и все будто узнавала, и словно вновь все переживала!

Наша взаимная любовь с учительницей истории, которая, несомненно, так же любила древний мир, становилась очевидной даже для самых «тугих» учеников класса.

– Всем встать! – громко и жестко приказала Вера Павловна. – Не умеете вести себя на уроке – будете стоять до звонка! Это же не класс, а какое-то стадо баранов! Один, только один человек есть среди вас – это Саша Клинцов! Саша, можешь сесть.

Я сажусь и кожей чувствую, как флюиды сорока пар глаз впиваются в мою спину. Меня тяготит эта исключительность. «Зачем она так сделала?» – тоскливо стучит в голове. Настороженно ожидаю каких-нибудь реплик со стороны одноклассников. Но нет! Большинство нормально ощущают себя в стаде.

Словно проснувшись от вялого однообразия начальной школы, мой мозг заработал на полную катушку. Причем я не долбил все подряд, как это делают отличники, но страстно изучал то, что объясняло мне мир. Частенько уроков я вообще не готовил, особенно весной, когда домой «приползал» уже под вечер и утром, на занятиях, с затаенным страхом, ожидал, что учитель назовет мою фамилию. Однако все гуманитарные науки у меня шли «на ура»! Неблестяще – арифметика с ее бассейнами и пунктами А и Б. Зато интересны алгебра и геометрия, а уж физика, при моей-то любознательности, вообще «песня»! Русский язык и литературу я не считал за серьезные предметы и всегда занимался на этих уроках чем-то другим.

– Клинцов, я давно заметила твое пренебрежительное отношение к русскому языку! – кричала учительница, вырывая у меня любимый журнал «Наука и жизнь», где я пытался решать физические задачи. – Выйди вон из класса!

В нашей трудовой семье читали мало. Как-то ненавязчиво, от матери, мне пришло прагматическое убеждение, что нужно читать те книги, которые дают знание или расширяют кругозор. Художественная литература – для бездельников, хотя сама она страстно любила и «любовные» и исторические романы. Когда она заходила в комнату и находила меня лежащим на кровати с книгой в руках, я должен был тотчас встать, так как сидеть, а тем более лежать при появлении взрослых, и уж конечно родителей, считалось недопустимым и, естественно, прекратить чтение.

– Что, книжечки почитываешь? – язвительно говорила мать, – Лучше бы отцу помог. (Лучше бы сходил за водой; лучше бы убрал в сарае; лучше бы двор подмел и т. д. и т. п.)

Я никогда не читал произведений писателей, которых «проходили», и ограничивался лишь критическими статьями в учебнике и то за обедом, искренне удивляясь, как это можно прочитать такую толстенную «Войну и мир». Несмотря на мое «глухое» невежество, информация о произведениях и самих писателях схватывалась мною моментально и отовсюду, укладываясь в голове ладно и надежно, и, не добиваясь этого целенаправленно, я слыл человеком начитанным. За сочинения, которые я писал легко и искренне, меня всегда хвалили и ставили пятерки. Ответы на уроках литературы были у меня сплошь импровизацией. Как-то перед началом урока я узнал, что необходимо было прочесть «Отцов и детей» и выписать цитаты героев произведения, характеризующие их мировоззрение. За три минуты до урока я переписываю эти цитаты у нашей отличницы и, когда вызывают к доске, оперирую этим богатством настолько легко и уверенно, словно это была моя любимая книга, и я не выпускал ее из рук ни днем, ни ночью.

Сталкиваясь с повседневной жизнью, в моей голове возникало множество вопросов, на которые отвечали изучаемые предметы. Особое место в этом познании отводилось физике. Причем меня интересовала именно прикладная физика, то, что я мог бы использовать в своей жизни, и когда в будущем, став студентом, я стал изучать теоретическую физику, исписывая формулами по несколько листов для описания «движения заряженной частицы через потенциальный барьер» – интерес к ней сразу пропал. Эта физика тоже объясняла мир, но он не был мне интересен. Это был более высокий уровень знаний, без которого я мог обойтись в практической жизни, и это вызывало скуку. В классе же, я был первым физиком, и дерзновенно осознавал, что все вокруг могу объяснить и понять. Щенячья радость! Познав, я бросался претворять полученное на практике, и «выбитые» пробки в моем доме все более чернели от частого перегорания.

Впрочем, не только физика увлекала меня. Кругозор был достаточно широк, но главным приоритетом в познании всегда была возможность использовать это знание практически. Однажды, выйдя во двор, моя бабушка чуть не потеряла сознание от увиденного: все наши «птички» – дюжина кур и петух, лежали по двору с поднятыми ногами, медленно, как-то сомнамбулически двигая ими. «Herr, erbarme dich»[4 - (нем.) Господи, помилуй.], – прошептала она, опускаясь на ступеньку крыльца. И только мой веселый вид и восстановленное «статус кво» – вывели ее из состояния мистического ужаса.

К концу зимы, а чаще в начале весны, у моих родителей наступала ответственная пора: корова очередной раз «готовилась стать матерью». Мама с отцом дежурили каждую ночь, проведывая Ночку, Жданку или Красульку. И вот, наконец, в одну из ночей, возникал радостный переполох в доме. Все дети просыпались и возбужденные, бежали на кухню, к печке – центру коммуникаций. Отец, с мягкой улыбкой на лице, заходил в дом, держа на руках обернутого брезентовым плащом теленка. Сопливый коровий сын (или дочь) крупно дрожал и очень недовольно смотрел на новый для него мир. Отец бережно опускал его на уже разостланную соломенную постель, а мама с любовью обтирала тряпкой его мокрую мордочку, на что теленок реагировал капризными звуками. Как и все степняки, отец очень хорошо знал и любил заниматься скотиной. Он что-то обрезал с его мягких копытец и давал оценку прошедшему отелу и его плоду. Тут же мы, дети, придумывали имя новому члену нашей огромной семьи людей и животных. Чаще всего это был Буян. Его поили молозивом, с каждым днем увеличивая долю воды, и через пару дней, обсохшего и обогретого, переводили на веранду, где было значительно прохладней. В мои обязанности входил контроль за его естественными отправлениями, и я носился с ведром, угадывая его малейшие желания. Кормил теленка тоже я, опуская пальцы в миску с молоком и смешно чувствуя, как жадно беззубым ртом, он сосет мои пальцы. Буян, как все живое, чувствовал мою любовь к нему и, выражая трогательную взаимность, проходил своим шершавым языком по моей физиономии. Когда он вставал на тонкие, дрожащие от напряжения ноги, они уже не разъезжались, как в первые дни, но со временем становились все крепче. Довольно скоро приходил тот солнечный радостный день, когда Буяна выпроваживали из дома. Он уже научился пить пойло самостоятельно и вполне мог жить в сарае. Теленок бурно радовался вновь обретенному миру. Прыгал, взбрыкивая тонкими, худыми ногами, носился по весенним лужам, отражавшим ослепительный солнечный свет, знакомился со всем животным миром, окружавшим его. Пес Карай, спокойно наблюдавший его буйство, сдержанно рычал и отворачивал морду, когда Буян с детской любознательностью принюхивался к нему. Все живое: люди, животные, птицы, весенняя капель и золотые ручейки, воздух, несущий дыхание дня и ярко-голубое небо – участвовали в этой радостной песне и танце жизни! В эти минуты единства сладостно ощущались полнота и совершенство Божьего мира.

Очень мешала мне жить застенчивость, скорее даже более, чем просто застенчивость – комплекс собственной неполноценности. Я мог первым решить задачу, и когда меня вызывали к доске – путаться, не в состоянии сосредоточиться. Как-то после подобного эпизода я, садясь на место, прихватил с собой тряпку. Учительница «раскудахталась»:

– Куда девалась тряпка!? Только что была! Кто взял?

Я не сразу осознал, что сжимаю в руке эту пыльную взлохмаченную гадость. Думал, как-то все обойдется, не желая вызвать смех в классе. Сидел и молчал. Но учительница, не по-женски логичная, быстро вычислила меня и предъявила требование. Класс «ржал», когда я позорно возвращал «заныканное». Казалось бы, чепуха. Забыл – вернул! Для меня же это было непросто и стоило переживаний!

На физкультуре, в шеренге мальчиков, в пятом-шестом классах, я стоял третьим с конца. Это положение сильно удручало мое самолюбие, хотя я был сильнее многих стоящих впереди, так как дома выполнял обязанности по хозяйству деревенского уклада: рубил дрова, топил печь, носил воду из колонки, убирал в сарае за скотиной. Летом к моим обязанностям добавлялось ездить на велосипеде в поле за молочаем и встречать корову из стада. На вольном степном воздухе, в ожидании стада, мы с пацанами носились, как угорелые. Посоленная краюха хлеба, предназначенная для Ночки, при этом быстро убывала, так как я по-птичьи отщипывал от нее незаметно для самого себя. Для встречи с коровой, частенько, оставался лишь скромный кусочек, который стыдливо подавался ей на ладошке. Ночка, оскорбленная таким неуважением к себе, отвечала мне тем же, и я долго носился за ней с вицей по окраинам поселка, пока не пригонял домой.

Я рано начал чувствовать лживость окружающей социалистической действительности. И, хотя, в наше время уже не было этой трагической дури тридцатых годов, где неосторожное слово могло сделать из тебя злонамеренного агента империалистических разведок, однако естественное стремление каждого человека жить свободно, без оглядок и поступать так, как говорит совесть – все более входило в противоречие с «кодексом строителя коммунизма» Ложь, словно метастазы, расползалась по больному телу империи. Ложь исторгали репродукторы, она змеилась строками всяческих «Советских» и «Красных» газет, украшенная красными лентами и полотнищами, под шум и грохот духовых оркестров, она лилась с трибун и постаментов. Помпезный ее лик особенно был ярок в дни государственных праздников.

Мы уже десять минут стоим с одноклассницей Катькой у ниши с головой вождя. Мы в белых рубашках и пионерских галстуках и строго выполняем приказ учительницы: «Не переминаться с ноги на ногу и стоять, как вкопанные! Людей, которые будут заходить, приветствовать отданием чести!» Сегодня выборы. Гремят динамики, и мы преисполнены важностью осуществляемой миссии. В школьный буфет завезли дефицитные продукты, и народ целеустремленно ломится со входа сразу в буфет. Сырой мартовский холод тянет из постоянно хлопающих дверей, и мы с Катькой, не то от холода, не то от усердия, судорожно дергаемся, не поспевая отдавать честь. Полнокровная и раскрасневшаяся напарница отдает ее с большей охотой, нежели я, продрогший и посиневший на сквозняке, в пять минут сникший, как мимоза. Безмолвный идол, уставленный бумажными цветами, безучастно глядит мимо нас в светлое коммунистическое «далеко». Мне десять лет, и это первый пятнадцатиминутный срок «соучастия во лжи» – первая репетиция приятия «соцлагеря».

В актовом зале концерт, и я исполняю «Город над вольной Невой». Пою без аккомпанемента, и перед выходом на сцену со стороны видно, как пульсирует рубашка над сердцем. На грани срыва, я вывожу тенорком первый куплет, а вот после слов «здесь проходила, друзья, юность комсомольская моя» – как отшибло. В голове полный туман. Безжалостный хохоток школьников в зале. Сочувственные взоры взрослых. И, наконец, спасительные аплодисменты. Я убегаю со сцены. Быстрей домой! Ну вас всех!

Дома, за обеденным столом, я спрашиваю отца:

– Пап, а вы с мамой тоже ходили на выборы? Голосовали?

– Ходили.

– А голосовать, это как?

– Да, бумажки нужно бросить в урну.

– И все?

– Все, – неохотно и, как всегда, немногословно отвечает отец.

– А почему тогда называются «выборы»? Из кого выбирают-то?

– В этом-то вся и штука! – с грустью отвечает он, явно о чем-то умалчивая.

К Рождеству и Пасхе в доме всегда проводилась генеральная уборка. Отец с матерью белили потолки мочальными кистями. Краской подводились «рубчики». Все стиралось, мылось, скреблось и гладилось.

Накануне сочельника семья трудилась особенно активно. Как последний аккорд в симфонии чистоты и порядка – домывался дверной порог. На дворе установилась волшебная «Stille Nacht. Heilige Nacht». Снег шел огромными хлопьями. Снежная пустыня внимала величественной Божественной пустоте… И вдруг – сказочная лошадка с мужичком, покрытые снегом, как два кочующих холма. Остановились у дома. Залаявший пес заставил выскочить на крыльцо и обомлеть от восторга. На мгновенье пронеслась мысль о реальности Деда Мороза, когда мужичок с огромной заснеженной бородой приподнял с саней елку и вопросил:

– А Марта Иосифовна здесь проживает? Она сосенку заказывала.

Я бросился к деду, утопая в снегу в наскоро надетых «пантофлях».

В этот вечер все было волшебным! Всей семьей мы с наслаждением наряжали пахучую красавицу, доставленную маме ее «родителем» (так она называла родителей своих сорванцов). Вот стеклянный серый дирижабль, вот плоские картонные лошадки с плюмажем… Грецкие орехи, обернутые в фольгу. Конфета «Школьная» в серо-голубом фантике в клеточку и с глобусом. Все орехи и конфеты – в точно посчитанном количестве. И уже дано строгое мамино предупреждение мне, как самому неблагонадежному, от преждевременных посягательств.

Уже ночью, когда от трудов праведных все крепко спали, я тихо поднялся с кровати, в которой восторженно лежал с открытыми глазами, вспоминая пережитые чудеса, и, тихо ступая, вошел в зал, где стояла наряженная лесная гостья. Включив гирлянду, я присел на край дивана и, вдыхая ароматы чистоты и хвои, в высоком томлении и теплой благодарности кому-то, продолжал сидеть еще долго…

Обильный рождественский стол радовал не меньше, и почти все на нем были плоды трудов моих родителей. Начиная от домашней колбасы и буженины и заканчивая мочеными яблоками, всевозможными компотами из груш, слив, вишен, пирогами и «хворостом»

Как и обычно, в такие праздники мама предупреждала, чтобы никто из нас, детей, не болтал лишнего: что у нас в семье отмечается Рождество и, особенно, Пасха. Чтобы крашеные яйца употреблялись только дома, и цветная скорлупа от них нигде не разбрасывалась. Все же мама была советской учительницей и не могла идти против «партийной линии», запрещавшей всяческое «мракобесие». Уроки лжи мы получали регулярно, как ложку рыбьего жира.

Лет с тринадцати я начал заниматься спортом. Секция вольной борьбы. Мосты и захваты. Успехи и поражения. Физически я значительно окреп, а для борьбы с застенчивостью, по примеру великого оратора Демосфена, убегал в лес и там, в тишине, громко читал стихи, подавляя в себе тревогу быть кем-то случайно услышанным. Как-то, дабы побороть в себе боязнь темноты, ровно в полночь, я пошел в наш сад и, несмотря на волны страха, бегущие по всему телу, отстоял ровно столько, сколько потребовалось, чтобы угомонить в себе воображение и «ужасы» ночи.

В старших классах все, кто хорошо учился, пытались определиться с выбором будущей профессии. В институты, тем более из поселковой школы, тогда поступали немногие, выпускника три-четыре из класса, так как конкурс был очень высокий. Мое некоторое увлечение радиотехникой – повальное увлечение конца шестидесятых – иллюзорно повлияло на собственную самооценку и подтолкнуло к поступлению в один из самых престижных вузов на Урале – Челябинский политехнический институт.

В начале сентября я покидал свой родительский дом. Нагруженный рюкзаком и большим старомодным чемоданом, я вышел за ворота, попрощался с мамой и пошел на автобусную остановку. Мама со слезами долго смотрела мне вслед, пока я не скрылся за углом.

Трудно найти двух столь непохожих и противоположных по складу людей, какими были мои родители. Единственное, что было развито у обоих – это трудолюбие. «Сошлись» они довольно поздно, имея уже опыт супружеской жизни, и я был поздним ребенком.

Отец был из глухой казацкой станицы на границе с теперешним Казахстаном и всех людей с узким разрезом глаз, вполне искренне, как и было принято в Уральском казачестве, называл киргизами. Физически крепкий и стройный, приятной внешности и со спокойным, даже кротким взором голубых глаз, в молодости он пользовался большим уважением среди молодых парней, а, испив самогона, частенько бывал и драчлив, хотя не задирист и справедлив. Немногословный и твердый в обещаниях, он не терпел в людях лживости и пустой болтовни, а будучи сам трудолюбив и обстоятелен в делах – не уважал людей праздных и хвастливых. Имея легкий нрав, он частенько что-то напевал из своих казацких песен или из несложной тематики «Красной кавалерии», где в начале тридцатых служил «срочную». Стесненный и диковатый в обществе незнакомых людей, отец расцветал на природе или за крестьянскими трудами. Видно было, что его тяготила работа на заводе, бездушная и чуждая его натуре, хотя всегда он был «передовиком производства», принося домой грамоты, расцвеченные красными стягами и головами вождей, и «ценные подарки». «Выполняя и перевыполняя», ему и в голову не приходило поехать куда-нибудь в санаторий или на курорт – все это успешно проделывала за него многочисленная армия советских чиновников и «тружеников» партаппарата. В отпуске его ждали многочисленные работы по хозяйству, и он искренне не понимал, как это можно целый день ничего не делать. Он мог выпить с товарищами, и выпить крепко, как и заведено у рабочего люда после зарплаты или в праздник, однако это событие никогда не имело длительного продолжения. Природная ответственность не позволяла безудержно расслабляться и потворствовать слабостям.

– Николай, куда ты засобирался? Посидим еще.

– Нет, пойду я ребята, мне еще скотину накормить надо.

– Да не пропадет твоя скотина, если и не накормишь!

– Нет. Если не ухаживать – нечего и заводить было!

Благодаря отцу, хозяйство наше всегда было крепким, а его плоды – обильными, и соседи по улице за глаза называли нас «кулаками», очевидно, не представляя себе, каких трудов стоит это кулачество. Психология бедного пролетария жива еще и поныне. В те же времена бдительному советскому гражданину видеть успешное домашнее хозяйство было просто оскорбительно. И на заводе, у вращающейся обжиговой печи, и дома по хозяйству, он всегда был в работе. При этом ухаживал ли он за скотиной, или подшивал валенки, слышались его бравые казацкие и кавалерийские песни.

Был у него товарищ, худосочный фронтовик, с тремя ранениями, дядя Коля, он же «Ек макарек» или попросту «Макарек». Такое уничижительное прозвище он получил за частое упоминание в разговоре оного неблагозвучия. Любил он выпить, как многие из спасшихся фронтовиков, и не рвать жилы ни на работе, ни дома, тем более, что сил-то этих уже и не было. С детства оторванный от своих корней, раздавленный безжалостной советской системой, он, словно играл с государством: ага, ты меня так, а я вот так! Все равно не буду работать на тебя! Дураков нет! Где он только ни работал, но всегда выкраивал и заботился о семье, сам тоже оставаясь при деньгах. Обида на советскую власть, прикрытая шутками-прибаутками, всегда оставалась при нем. Сколько таких, как он, во время войны, решали для себя: стоит ли защищать постылую власть? И как при этом Родину не предать? Умный и душевный от природы, он являл собой одну из миллионов изломанных советской властью судеб. Огромную его зажиточную семью раскулачили в тридцатых. Продотряд выгреб все. Наутро, несмотря на лютый мороз, было назначено выселение. Униженный отец, причитания женщин, плач детей, а их шесть душ, с замыкающим, девятилетним Коленькой-поскребышем. Повезли, как узналось, на северный Урал. Путь лежал через Реж, где жили дальние родственники матери. На свой страх и риск, наскоро благословив, заставив запомнить адрес и фамилию родственников, мальчишку со слезами выпихнули с розвальней. Что потом – известно: попреки и без того не жировавших родственников куском, голод, бродяжничество, унижения.

На фронте он шоферил, получив два тяжелых и одно легкое ранение, оставшись с изуродованным плечом, на котором как-то еще держалась рука, дырявыми легкими и колодкой зубов во рту, прикрытой изувеченной щекой. Когда напившись, он чихал или кашлял, его непослушные зубы стремительно выскакивали изо рта. Тогда дядя Коля, ничуть не смутившись, шепеляво произносил незабвенное «Ек макарек!» и лез доставать их из какого-нибудь угла. Потом, слегка отряхнув их замызганным платочком, водружал на свое место.

Отец часто помогал своему приятелю, понимая и сочувствуя ему, державшему небольшое хозяйство для прокорма семьи. Здоровому и сильному, привыкшему к крестьянскому труду, отцу не составляло это большого труда. Дядя Коля же, кроме основной своей шоферской службы в пожарке, подрабатывал в школе, где работала моя мама, на стареньком «ЗИСке», который, несмотря на свою ветхость, исправно вывозил заготовленное сено из леса. Я частенько бывал за его фанерными дверями, восхищаясь, как можно было на такой «деревянной» машинке везти огромный воз сена по непролазным лесным дорогам, при этом, не останавливаясь, пить самогонку с отцом, курить и шутить.

Дядя Коля брал у нас молоко, появляясь на своем красном «пожарном» велосипеде через день. Как сейчас, вижу ясное утро, слышу притормаживающий его велосипед у ворот моего отчего дома. Средь деревенских звуков, заполняющих начало дня, ласковый голос дяди Коли, треплющего виляющего хвостом пса Карая, естественно вплетен в эту Божественную симфонию… «Караюшка, милый ты мой, нет у меня никого роднее тебя…» Их разговор с матерью, вынесшею трехлитровую банку «утрешника» мягок и, под стать летнему утру, прост и красив.

На другой картине вижу отца, расположившегося с дядей Колей в тени сада. Незатейливая закуска, внушительные объемы самогонки и мирная беседа друзей. «Коленька, милый ты мой! Ведь куда я иду, когда мне плохо – к Клинцовым!» Умиротворение иногда плавно переходит в более резкие формы. В темах, касающихся несправедливости и унижений «трудящего» человека, доминирует отец. Он скрежещет зубами и бьет огромным кулаком по импровизированному столу, желая немедленного восстановления справедливости и демонстрируя готовность к встрече с врагами человечества. Дядя Коля дипломатично сглаживает возникшие пароксизмы и, переведя беседу в тихую гавань, заключает: «Коленька, милый ты мой, а если я тебя не понимаю, скажи «Ек, макарек! И все!»

Трудолюбие отца гармонично сливалось с предприимчивостью матери: у нас был самый большой и разнообразный сад в округе; первая газовая плита, первые же холодильник и телевизор. Бывало, ребятня заполняла полкомнаты, чтобы посмотреть детский фильм или что-то фантастическое, вроде «Человека-амфибии». Одним словом, дом был «полная чаша». Не хватало одного: мира, духовного единения и любви.

Поселок, в котором мы проживали, не имел поблизости ни реки, ни озера. Точнее, озеро, притом красивое, было, однако изначально использовалось для нужд воздвигнутого завода, и купаться в нем запрещали. Взамен него, проявляя трогательную заботу о трудящихся, власти на другом краю поселка вырыли котлован, который, недолго думая, заполнили водой. Жалкое человеческое творение, созданное рабами без души и здравого смысла, природа брезгливо отторгла: рукотворное озеро на второй год своего существования обнажилось до бесстыдства, а запущенная в него рыба – подохла. Посему люди ездили отдыхать за пару десятков километров, на речку, не глубокую, но душевную.

Страна «семимильными шагами» шла к окончательной победе социализма и окончательной же победе над человеком, создавая из него серого, невежественного и безразличного «строителя коммунизма». «Рабочий коллектив» обязан был не только совершать ежедневные производственные подвиги, но и, время от времени, «культурно отдыхать», пребывая в полной гармонии с партийной нравственностью и честью. А так как выделяемой профсоюзом техникой (мотоциклы, автомобили) народ не баловали, самым ходовым транспортом были грузовики с деревянными бортами.

– Быстрей собирайся! Папина бригада, с семьями, едут на речку отдыхать! – приказала мне взволнованная мама. Собирать мне было нечего, все при себе, и я, в ожидании нахлынувшего счастья, выскочил за ворота, обнаружив стоявший грузовик, заполненный «семьями». Пролетариям, к числу которых относился мой отец, не чужд и поныне пикничок на природе!

Я, восьмилетний «дохлик-зяблик», выросший в убогом, неустоявшемся мире строек и разрушений, впервые в жизни увидел речку, неспешно бегущую меж изумрудных берегов. На крутом берегу, где мы расположились, я стоял, зачарованный и неподвижный, жадно вбирая в свою душу истинный мир Божий. Дети, приехавшие вместе со мной, были мне не знакомы, и, по своему обыкновению, я дичился их. Застолье на природе было бурным и, как обычно, не в меру обильным. Мужики, с нарастающими оборотами, говорили о работе и своих обидах на начальство и нерадивых товарищей. Женщины вполголоса поближе знакомились друг с другом, обменивались опытом борьбы с бытовыми проблемами и потихоньку начинали «перемывать косточки» общим знакомым. Наконец, сбив охотку, все подались к реке.

Не зная дна, кинулся купаться и я. Бултыхался отчаянно, но, тем не менее, довольно быстро пошел ко дну. Плавно, как падающий осенний лист, на ходу конвульсивно глотая воду… Очнулся я на берегу, щенком выброшенный из реки мускулистой мужской рукой. Заботливо укрытый маминой курткой, я сидел, по-воробьиному нахохлившись, изрыгая нескончаемую речную воду.

В это время на живописный обрыв над берегом взошел молодой, высокий и красивый парень. Гордо задрав свою пьяную и, очевидно, не отягощенную мозгами, голову, приняв позу Аполлона, дернул за тесемки плавок, обнажив то, что почитал за свое достоинство… Женщины, вначале наблюдавшие за его ужимками, стыдливо отвернулись. Мне стало совсем тошно от таких демонстраций, и я робко запросился домой. Но отдых еще только входил в свой апогей, и ряды «белого» в сумках уже ждали своих орлов.

Второй заход был не столь мирным, и драка, к ужасу женщин, приняла грандиозные масштабы. Дамы визжали и, верные долгу, отчаянно разнимали мужей. Мужи грязно матерились и бесстрашно кидались в атаку друг на друга. Отца уважали, но и ему, чтобы восстановить «status quo», потребовалось приложиться не к одной челюсти. Для меня подобные бои не были в новинку и приводили к безвольному оцепенению. Я стоял в сторонке бледный и полуживой, заполненный до краев «незабываемыми впечатлениями» дня, а вот со старшим мальчиком из нашего «благородного собрания» случился истерический припадок. Он упал на землю и, страшно хохоча, судорожно дергался всем телом, ударяя по земле руками и ногами, словно участвовал в драке.

На обратном пути пошел дождь. Открытый кузов заливало водой и она, смешиваясь с грязью и кровью раненых бойцов, уходила в щели деревянного борта. Люди молчали. Женщины, прикрывая прорезиненными плащами себя и прижавшихся детей, скорбно сидели с мокрыми усталыми глазами. Были это слезы унижения или капли дождя? Валявшийся на голых досках кузова молодой мужик, в изодранной окровавленной рубахе, с нелепой шиной из двух толстых веток, на перевязанной переломанной левой руке, пьяно бубнил:

– Ты, дядь Коль, правильно меня ударил! Я на тебя не в обиде, а вот Генка, подлюга, у меня еще получит добавку! Щас, приедем…

Никто, кроме детей, не обращал внимания на его болтовню. В душах было пусто и грязно.

Мама была из немок, урожденная Лерхе. Корни по этой линии нисходили в судетскую область северо-западной Чехии, откуда в 1914 году был призван на Восточный фронт мой дед Йозеф. Обаятельный молодой человек, только что окончивший «сельскохозяйственную школу», предполагал, как и большинство его предков, быть управляющим в каком-нибудь богатом имении, но… началась война, и он, попрощавшись с невестой Мартой, ушел из родных мест навсегда. Рослому, жизнерадостному и любвеобильному Йозефу, красовавшемуся в голубой армейской форме (вспомните Швейка!) – подданному Австро-Венгерской империи, было уготовано место в конной разведке, и ожидала нелегкая судьба. Не знаю его военных приключений, но доподлинно известно, что в шестнадцатом году, в Киеве, он сошелся с обрусевшей немкой, девицей Иреной Остенберг, моей будущей бабушкой. В сумасшедшем водовороте событий, чем отмечены те годы, Лерхе тем не менее женился и остался на Украине, рассчитывая присмотреться к весьма привлекательным обещаниям большевиков: «Земля тому, кто ее обрабатывает!» В 1917 году родилась моя мать. В начале тридцатых, спасаясь от голода и наглядно замечая, как большевики все больше входили в раж в борьбе с «контрой», семейство, уже отягощенное тремя детьми, срочно двинуло за Урал: к чернозему поближе и от начальства подальше. Это решение и спасло семью.

Деда я почти не помню. Он приезжал к нам помогать строить дом. Он не любил меня и, как все дети, я хорошо это чувствовал. Для него я был, вероятно, слишком замкнут и робок. С его приездом в доме начинались назидания и наведение «Ordnung muss sein».[5 - (нем.) Должен быть порядок] То стекла окон недостаточно прозрачны, то на гребнях, хранящихся в узорчатой «выбивке», мирно висевшей на стене, обнаруживались волосы… Старик очень страдал от отсутствия в советских магазинах настоящего кофе и всякий раз, глотая «дешевый эрзац», грустил об этом, вспоминая далекую Родину. Мать побаивалась своего отца и старалась всячески угодить ему, что было непросто.

Она часто пекла пироги и затейливую выпечку, а уж к приезду отца… Привлеченный тонким ароматом, я появился у растворенного окна кухни и запросил у мамы пышущую жаром ватрушку. Мама, предвидя возможные последствия, постаралась незаметно сунуть мне благоухающее чудо, но старик заметил жест. Что здесь началось! Дед был очень гневлив и чуть не по-детски капризен: как она посмела в необеденное время развращать ребенка такими подачками, отучая от дисциплины?!

Однажды, сидя за столом, он приказал мне принести сыворотку из чулана. Тон приказа и сильный акцент привели меня в замешательство. Йозеф взорвался сразу, видя, как я заметался, не понимая, что ему нужно. Он орал, брызгая слюной, пока я, шестилетний мальчишка, со слезами на глазах, наконец, не принес ему сыворотку. В эту минуту я получил еще один импринт: страх не исполнить того, что требуют.

Как – то в палисаднике я посадил березку, выкопав ее в лесу и благоговейно прикопав ее корешки у забора. Дед заметил мои труды и, подойдя, равнодушно выдернув саженец и перебросив его через забор, сентенциозно заметил:

– Здесь нужно расти, что дает плод или красота! Rose, Flieder… [6 - (нем.) розы, сирень…]

Березка для деда, очевидно, не входила в список растений, даривших красоту. Я ретировался, но, отыскав выброшенную березку, втайне от деда посадил ее у соседского забора.

При всей суровости, Иосиф, как его называли на русский манер, был весьма сентиментален.

Мы встретились с дедом у ворот моего дома, когда я возвращался из школы. Он прибивал к воротам напиленные рифленые дощечки, источавшие острый сосновый дух. Я весь сжался, увидев его. Очевидно, он приехал утренним поездом. Дед, увидев меня, вдруг страшно заплакал:

– Иди, иди! Посмотри что твой папа!

Я забежал домой и увидел страшную картину: отец лежал на кровати с забинтованной головой, промакивая запятнанной кровью тряпкой разбитое лицо. На полу стоял таз, на дно которого были брошены остатки бинта и ваты, застывшие и жуткие в зеркале загустевшей крови. Отца, ехавшего на велосипеде с ночной смены, сбил самосвал, всей своей грязной многотонной мощью ударив по лицу. У бедного моего отца были выбиты передние зубы, разбито лицо и голова, поранены руки.

Бабушка Ирина была куда более мягкого нрава. Очевидно, сказалось то, что она родилась и выросла среди славян и рано познала нужду. Предки ее имели сахарный завод в Киевской губернии, однако давно разорились, и «преданья старины глубокой» передавались из поколения в поколение. Рассказывали, что наш предок, владелец завода, был чрезвычайно безнравственен: кутежи, страсти, насилия… Прабабушка же Ирины, по одной из линий, была колдуньей и могла проделывать разные чудеса от «огненного колеса» до жутких воплощений…

Она рано осталась без отца, занимавшегося оптовой торговлей, которого как-то ограбили и убили разбойники. Семейство, мать да сестра, влачило довольно жалкое существование, подрабатывая рукодельем и уроками немецкого.

Те редкие эпизоды, когда она жила у нас, всегда были полны тепла и любви. Будучи глубоко верующей и остро чувствуя антихристово время, она не навязывала нам религию, дабы не навредить, но и не скрывала своей преданности Богу. Что можно за неделю проживания в гостях? Оказывается, можно многое: осветить твою жизнь светом любви; разбудить в человеке дремлющее Я; растворить серость существования и возвестить о вере, оставшись навек весенним солнышком, заглянувшим в холодные мрачные чертоги. Я жадно слушал ее сказки и записывал в тетрадку немецкие и украинские слова. Так, из любопытства. Бабушка ни минуты не сидела без дела, удивляя своей расторопностью и мастерством и, когда наступало время отъезда, я всегда провожал ее на станцию. Черный огромный паровоз, грохоча и вращая страшными красными колесами, весь в клубах пара, подходил к перрону и, вместе с прощальным поцелуем, я расставался с мгновенно промелькнувшим миром света и добра. Бабушка уезжала. Как всегда надолго. Хотелось плакать.

Моя мама родилась за полгода до большевистского переворота и сполна вкусила весь драматизм не вовремя, несуразно и не в том месте зародившейся семьи. Кто был ее отец? Пленный австрияк, воспринимаемый в стране, как человек безродный, замешкавшийся в сумасшедшей, закипавшей России. Мать – несчастная голодная немка, потерявшая последний кусок в круговороте нарастающих событий. Очевидно, нам не понять этого. Как в ситуации, когда все возвышенные и низменные чувства людей вскипают, рвутся наружу, когда вокруг все сходят с ума, среди выстрелов, насилия и кровавой бойни; когда в беспросветной жестокости и тьме находится вдруг место для любви и зарождения новой жизни? Как?

Жизнь Марты началась в убогой землянке, в селе под Киевом, куда перебралось семейство, чтобы не опухнуть с голоду. Вплоть до уральского периода жизни голод, как мистический монстр, будет преследовать семью.

И на Украине, и на Урале новое время требовало от вступивших волей-неволей в советскую эпоху новых качеств, новых принципов и нового мировоззрения, и они родились. Закаленная голодом и холодом, рано осознавшая, что от нее требует советская власть; что это действительно «всерьез и надолго» и, одаренная талантами и кипучей жизненной энергией, легко, как первый английский танк, сметавший сопротивление варварских рогаток на своем пути – Марта энергично, по-немецки, принялась за освоение жизненного пространства.

Нужны преданные советской власти комсомольцы? – Я!

Чтобы никаких там буржуазных корней и интеллигентской слякоти? – Боже упаси! Более пролетарских и не сыскать!

Религия? – Обижаете! Не веруем и не тянет!

Коммунизм? – Непременно построим!

Враги народа? – Заклеймим!

Она была старшая в семье, и жизнь торопила ее. Пятерых братьев и сестер, стоявших позади нее, нужно было поднимать, и она обязана была принести себя в жертву, с деланным воодушевлением принимая всю нелепость совдепии. Отрекаясь и подстраиваясь, она не заметила, или не захотела понять, как приобрела ярко выраженные черты человека тоталитарного режима…

При всем этом, дух первенства был неотделим от нее. Первой Марта была везде: в труде, спорте, самодеятельности, учебе с ее пресловутым «бригадным методом». «Даже группа крови у меня – первая», – не без гордости говорила она, показывая большой палец, как знак собственного качества.

На нашем знаменитом обширном болоте произошло очередное происшествие: один из мальчишек, игравших в «войнушку» угодил в трясину и начал тонуть. Его брат, оглашая округу диким криком, понесся домой и позвал отца. Когда подоспевшие люди по ходившей волнами трясине подбежали к болотной полынье, мальчишки уже не было видно, и только жуткие воздушные пузыри напоминали о случившемся. Отец бедолаги, опоясав себя веревкой, кинулся в полынью… Со второго раза ему удалось вытащить бездыханного сына, страшно обмотанного водорослями и тиной.