banner banner banner
Внучка
Внучка
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Внучка

скачать книгу бесплатно

– Спасибо.

– Рост у нее метр семьдесят четыре, глаза карие.

Она обняла его. Каспар почувствовал ее тело и тоже хотел обнять ее, но не успел.

– Береги ее! – сказала Хельга и, отстранившись от него, открыла ему дверь.

9

За время всех этих приготовлений было еще кое-что, что произвело на Каспара сильное впечатление: женщина с желтым шарфом.

Они с Биргит хотели вместе отпраздновать Рождество в Берлине. Подруга Биргит уехала в Гарц[9 - Гарц – горы в Германии, расположенные на территории земель Нижняя Саксония, Саксония-Анхальт и Тюрингия.] и оставила Биргит свою квартиру. Каспару пришлось бы каждый день въезжать в Восточный Берлин и выезжать из него, зато у них целую неделю была бы своя квартира! Но ему нужно было домой, чтобы одолжить у друзей недостающую сумму, необходимую для побега. Друзья не подвели – один дал пятьсот, другой триста марок. В начале января Каспар вручил своим гангстерам в пальто из верблюжьей шерсти конверт с пятью тысячами марок.

Две недели спустя они выдали ему документы для Биргит. И не только для нее. Через два дня должна была бежать еще одна женщина, и они попросили Каспара передать ей документы. С ней нужно встретиться завтра в два часа перед входом в оперный театр. На шее у нее будет желтый шарф, и, когда он заговорит с ней, она спросит: «Вы и в самом деле из Венеции?»

На пограничном КПП на Фридрихштрассе его уже несколько раз просили пройти в заднюю комнату и раздеться до трусов. Если проверка будет и завтра, сказал он себе, то уже не важно, сколько фальшивых паспортов при нем найдут, один или два, и, сразу успокоившись, благополучно прошел контроль.

Женщина с желтым шарфом стояла у подножия лестницы перед оперным театром, в углу между ступенями и основанием колоннады, вжавшись в стену, словно желая в ней раствориться.

– Вы и в самом деле из Венеции?

Она была высокая, плотная, с красивым настороженным лицом и решительным голосом. «Почему эта решительность в голосе кажется такой нарочитой?» – подумал Каспар и кивнул.

– Я не возьму паспорт, – произнесла она, понизив голос. – Я не поеду. Не могу.

– Я вас не понимаю. Все готово. Деньги уплачены, иначе бы эти люди не отдали мне документы. Ведь ваш…

– Жених.

Каспар подождал несколько секунд, но она не стала продолжать.

– А почему вы не можете?

Она смотрела в сторону.

– Праздник в среду не состоялся. Его перенесли на завтра. А мы рассчитывали, что он пройдет в среду.

– Какой праздник?

– Мы готовились к нему целый месяц. Дети так ждут его! Я подготовила с ними спектакль. Без меня они не смогут… – Голос ее пресекся, она достала носовой платок и отвернулась.

Каспар растерянно молчал. Она что, плачет? Что ему делать? Погладить ее по плечу? Или обнять?

– Детский праздник… – Она опять повернулась к нему и заговорила с той же фальшивой решительностью в голосе. – Я работаю заведующей в детском саду. Я не могу сорвать этот праздник. Я понимаю, что вам трудно это понять, и не осуждаю вас, я не осуждаю и Александра…

– Вы решили остаться?

– Остаться, бежать… Оставьте меня в покое! Завтра я не могу, вот и все. Не могу! – Она посмотрела на него отсутствующим взглядом, как упрямый ребенок. – Я пошла.

И, не сказав больше ни слова, она пошла прочь, перешла на другую сторону Унтер-ден-Линден. Каспар смотрел ей вслед, пока она не скрылась между Нойе Вахе[10 - Нойе Вахе – мемориал жертвам Наполеоновских войн, построенный в 1816–1818 гг. как караульное помещение для королевской гвардии.] и Цейхгаузом. Ему хотелось понять, как такое возможно. «Когда вы решили бежать, вы ведь знали, что здесь для вас все кончится – и детский сад, и дети, и праздники, и все остальное? – думал он. – Как же можно перечеркнуть такое серьезное решение одним лишь нежеланием сорвать чей-то праздник?» Может, некоторым людям просто трудно перешагнуть порог своего будущего? Может, они способны принять его умом и душой, только когда оно еще далеко, когда, скажем, еще лето, а бегство запланировано на январь и воспринимается пока как нечто абстрактное? А когда оно приближается и обретает конкретные черты, они испуганно шарахаются от этой реальности. Может, именно так многие французские дворяне во время революции упустили возможность бегства, хотя им грозила гильотина? А этой заведующей детского сада грозит не гильотина, а всего-навсего лишение шанса на жизнь вместе с Александром в Западной Германии, которая, возможно, всегда была для нее некой абстракцией.

Времени у него было много: они с Биргит договорились встретиться в пять часов у церкви Святой Марии, неподалеку от здания экономического факультета, на котором училась Биргит. Она как ни в чем не бывало ходила в университет, словно и не собиралась никуда бежать. Каспар не мог даже представить себе, что и она в последний момент вдруг возьмет и передумает. Но Биргит считала, что бегство еще не повод прогуливать лекции и семинары.

«А что бы делал я, если бы знал, что завтра мне предстоит оставить позади старую жизнь и начать новую?» – думал Каспар. За день до смерти посадить дерево, жить так, словно ничего не случилось, – он тоже не знал более разумной программы. Если, конечно, эта программа не грозила перечеркнуть твои планы на новую жизнь.

Он бесцельно бродил по улицам. Восточный Берлин он знал уже хорошо и не боялся заблудиться и опоздать к пяти. Небо опять висело над городом серой пеленой. Время от времени накрапывал дождь. В теплом воздухе Каспару чувствовалось дыхание весны. Со дня его первого приезда в Восточный Берлин ему здесь многое стало уже почти родным: булыжные мостовые, невзрачные старые дома, незастроенные участки, маленькие неказистые парки, немногочисленные вонючие автомобили. Теперь ему предстояла долгая разлука с Восточным Берлином. После побега Биргит служба госбезопасности основательно займется изучением ее друзей и знакомых, ее связь с ним, Каспаром, скоро обнаружится, и он станет в глазах властей главным организатором ее побега.

Он до сих пор так и не собрался посетить Доротеенштадтское кладбище. Сегодня была последняя возможность это сделать. Он бродил среди могил знаменитых философов и писателей, актеров и политиков. Когда-то при жизни многие из них были врагами, а теперь покоились рядом, в тесном соседстве друг с другом. Каспар представил себе множество книг, стоящих на полках библиотек и магазинов в таком же тесном соседстве – Гегель рядом с Кантом, Маркс рядом с Фейербахом, Гейне рядом с Платеном. «Книготорговец – вот кем ты должен стать!» – мелькнуло у него в голове.

Потом они встретились с Биргит. Он передал ей документы, дорожную сумку, косынку, пачку «Мальборо» и объяснил, как она должна была действовать. Оба чувствовали себя неловко. Каспар с того дня, когда прождал ее целую вечность, не мог избавиться от мысли, что вторгся в ее жизнь. Он чувствовал, что ей страшно, что она боится даже думать о последствиях, которые ждут ее в случае неудачи, но старается не показать виду. Они обнялись и долго молча стояли так, не в силах оторваться друг от друга. Пока не услышали смех и свист каких-то проходивших мимо юнцов.

– Я люблю тебя, Биргит.

– Я тебя тоже.

– Увидимся в субботу в Темпельхофе.

Она кивнула, поцеловала его и пошла к станции городской электрички. Ему хотелось еще немного побыть с ней, погулять, может, выпить кофе или пива. Но она ушла. Что ж, если ей так легче… В субботу он снова обнимет ее в Темпельхофе.

10

Так и случилось. Шестнадцатого января 1965 года Биргит прилетела в аэропорт Темпельхоф, и с этого момента не просто началась их совместная жизнь. До того Каспар принимал жизнь такой, какой она была, подчинялся ее требованиям. То, что он забрал Биргит в Западную Германию, тоже было лишь следствием их взаимной любви. Но поиски и аренда маленькой квартиры, отказ от учебы, курсы книготорговцев, ответственность за книжный магазин, налаживание успешной торговли, приобретение большой квартиры – это уже было не покорное подчинение требованиям жизни, а управление ею. Это была его жизнь, и началась она шестнадцатого января 1965 года. 1611965… Если бы ему понадобилось какое-нибудь заветное число для лотереи, он бы воспользовался именно этой датой и наверняка выиграл бы.

Но и эти цифры не открыли ему доступ к компьютеру Биргит. Паролем в конце концов оказалась комбинация букв «кбаисрпгаирт», их имена, перемешанные друг с другом: Каспар и Биргит. Это его обрадовало. Монитор был поврежден; на компьютере можно было писать, но прочесть написанное не представлялось возможным. Неужели Биргит это не мешало и она продолжала работать на неисправном компьютере?

Каспар попросил распечатать ему файлы. Все? Да, все, независимо от их количества, объема, краткости и степени банальности текстов. Он хотел знать, что собирала, хранила, писала и думала Биргит, что было в ее мозгу, а потом вошло в память компьютера, воплотившись в тексты.

Но когда он, получив внушительную стопку бумаги, поднялся в комнату Биргит и сел за ее стол, ему стало страшно. У него было такое чувство, как будто он, чтобы заглянуть в ее мозг, срезал верхнюю часть черепа и снял ее, как крышку, он пренебрег ее желанием защитить свой мозг и разрушил эту защиту. Он вспомнил, как, придя за ее фото и сидя в подворотне школы напротив ее дома в ожидании ее возвращения, чувствовал себя пришельцем, хотя она пригласила и впустила его в свою жизнь. Теперь он собирался прочесть то, что было сохранено в памяти компьютера и защищено кодом. Код удалось расшифровать, но это не давало ему права вторгаться в чужое хранилище. Даже поддавшись злости, поднимавшейся в нем при мысли о стихах и почти законченном романе, которые она от него утаила.

Взгляд его упал на первый лист – это была распечатка электронного письма, в котором Биргит полгода назад подтверждала получение из ремонта часов, – и он принялся за чтение. В мейлах не было тайн; в них разворачивалась картина их будней последних лет, будней Биргит и их общих будней. Приглашения, согласия, отказы, поздравления с днем рождения, пожелания здоровья или скорейшего выздоровления, заказы билетов на концерт, в театр, в оперу, его письма, в которых он, будучи на Лейпцигской книжной ярмарке и не дозвонившись до нее, желал ей спокойной ночи, письма, в которых они обсуждали какие-то житейские мелочи или обменивались предложениями и проспектами по поводу предстоящего отпуска. Южный Тироль, винодельческая усадьба и пансион на склонах холма в Больцано, где они собирались отдыхать, путешествуя по окрестностям, Венеция и Триест, куда хотели отправиться в последние дни отпуска. Он любил каникулы с Биргит. Она мало пила, у нее была ясная голова и веселое, горячее сердце. Они много гуляли, плавали, читали вслух, лежа в постели.

Без Биргит он не поедет в отпуск. Он теперь вообще никогда не поедет в отпуск. Не пойдет на концерт, в театр. Без нее он не сможет даже просто радоваться будничной жизни с ее ритмичным чередованием дома и работы, утренних и вечерних прогулок, с ее привычными ритуалами и манипуляциями, с новыми книгами; жизни, в которой ему было так хорошо и покойно. Привычки «функционировать» он не утратил со смертью Биргит и никогда не утратит. Это было единственное, что у него еще осталось.

Он смотрел в ночную тьму, и эта тьма была не только за окном, но и в нем самом. Ему вспомнился Орфей, который спустился в царство теней и нашел Эвридику, потому что был исполнен света. Благодаря этому свету он своим пением и игрой на кифаре очаровал перевозчика Харона, который перевез его на своей ладье на другой берег Стикса, а потом Цербера, охранявшего врата Аида. «Интересно, смог бы я найти Биргит, если бы и во мне был такой же свет, как в Орфее, если бы моя любовь к ней сияла так же, как его песни?» – подумал Каспар. Он на мгновение словно в зеркале увидел себя и Биргит в свете своей любви. «Пошла бы она за мной и за светом? Хватило бы у меня веры не оглядываться на обратном пути в жизнь? Или я малодушно захотел бы удостовериться в том, что она идет за мной? А может, возмущенный и обиженный ее скрытностью, сразу же призвал бы ее к ответу?»

Ему вдруг стало страшно, что Биргит при всей его тоске и скорби по ней ускользнет, исчезнет, как исчезла Эвридика на обратном пути в жизнь. Хотя она и умерла, она все еще была здесь, с ним, но, если он перестанет верить в нее и начнет злиться и обижаться на нее, она, возможно, умрет еще раз и уже навсегда.

11

Следующие несколько дней Каспар читал электронные письма Биргит. В них были не только будни последних лет, но и дружеские связи в ее литературном объединении, ее участие в охране окружающей среды, переговоры по поводу предстоящих акций. На следующее лето она на несколько дней забронировала какую-то хижину на дереве в лесу, который должны были выкорчевать, чтобы на его месте построить трассу. Об этом она тоже ничего ему не говорила.

После электронных писем пошли уже знакомые ему тексты; распечатки лежали в папках. Один большой текст он видел впервые. В отличие от других, он был озаглавлен: «Суровый Бог». Начинался он с вопроса о том, как сложилась бы судьба Биргит, если бы она осталась в ГДР, и, судя по всему, представлял собой фрагмент романа или воспоминаний, а может, автобиографического очерка. Во всяком случае, это не было чем-то будничным, нейтральным, изучением чего он мог заняться с легким сердцем. Если он сейчас продолжит чтение, он вторгнется во внутреннюю жизнь Биргит против ее воли, откажется от той проникнутой любовью деликатности, с которой относился к ее решениям внести в жизнь те или иные коррективы и к той тайне, которой она окружила свое литературное творчество.

Поскольку Эвридика в царстве мертвых была тенью, Орфей по дороге назад в жизнь не мог слышать звук ее шагов. Шла она за ним или нет, оставалось для Орфея мучительной тайной. Каспар знал, что вырвать у Биргит тайну ее текста означало оглянуться на нее. Сколько нового бы он о ней ни узнал, какие бы новые стороны ее души ни открыл, – она будет все больше отдаляться от него.

Он не стал читать дальше. И снова несколько недель не заходил в комнату Биргит. Он ждал, когда время заживит рану, нанесенную ее смертью, но рана не заживала. Утром он уходил в магазин, а вечером возвращался домой, ел обычно либо все тот же рис с курицей из микроволновки, либо, когда забывал его купить, пиццу у итальянца на углу, по воскресеньям заставлял себя выходить на прогулку, а если шел дождь, отсиживался в кинотеатре, несколько раз принимал приглашения своих озабоченных его состоянием сотрудников на семейный ужин, по вечерам, за чтением очередной новинки, пил больше, чем прежде. Кончилась весна, наступило грозовое лето. Ему нравилось смотреть из окон магазина на черные тучи, на взметаемые ветром клубы пыли вперемешку с листьями и бумажками, бежать домой под проливным дождем, сквозь гром и молнии, промокнуть до костей, продрогнуть, а потом согреться под горячим душем – все это оказывало на него благотворное действие. А когда, вытершись после душа и надев махровый халат, он ходил по квартире, в голове у него мелькало: «Еще не погасла в тебе, старый мерин, искра жизни!»

Как-то раз вечером он вдруг почувствовал полное безразличие к судьбе Эвридики. Он много выпил, и в нем вдруг вскипел гнев на Биргит, гнев, в который превращается скорбь, которая больше не может терпеть свое бессилие. Этот эгоцентризм, эта беспощадность, это ослиное упрямство, это вечное нытье! Почему он всегда должен был ей угождать, терпеть все эти ее порывы и взрывы, убирать ее блевотину?

Качаясь и держась за стену, он поднялся по лестнице в комнату Биргит, грузно опустился на стул перед письменным столом и принялся читать. Но он был пьян, а текст оказался сложным, у него стали слипаться глаза. Взяв рукопись с собой, он пошел вниз, споткнулся на лестнице, с трудом удержался на ногах, но выронил бумаги, и они разлетелись во все стороны, усыпав ступени и пол в прихожей.

Утром он собрал их. Эвридика была потеряна. Но теперь это уже не имело значения. Он опять поднялся с рукописью в комнату Биргит, сел за стол и начал читать.

Суровый Бог

Что было бы со мной, если бы я осталась? Если бы не встретила Каспара, не влюбилась в него, не решила связать с ним свою жизнь? Если бы мне не пришла эта мысль, это понятие – «уйти», если бы я знала только его антоним – «остаться»?

На комоде стояло фото отца в серебряной рамке с черной траурной полосой над нижним правым углом. На петлице мундира – череп и кости. Маленькая девочка смотрела снизу вверх на фото, на это приветливое крепкое лицо, на добрые, излучающие тепло глаза, и с болью думала об отце, не вернувшемся с войны. Не вернувшемся с войны? Нет, он был здесь и каждый день требовал самодисциплины, верности долгу и выдержки. Так говорила мать. Еще она говорила, что он был героем, о чем сейчас лучше помалкивать, хорошим мужем и хорошим отцом. Это лицо грозно возвышалось над маленькой девочкой, оно возвышалось над ней, когда она выросла. Где бы она ни была, оно стояло у нее за спиной, куда бы ни пошла, оно следовало за ней по пятам, бросало на нее свою тень. Тень смерти.

Девочка переворачивала фото лицом вниз, но отец снова поднимался, снова вставал за ее спиной, снова бросал на нее свою тень. Тень мрачного прошлого. Девочка хотела стать частью новой эры. В которой люди, боровшиеся с ее отцом и освободившие страну, создавали новую страну и нового человека. Заслуживала ли эта девочка, окутанная тенью прошлого, быть новым человеком в новой стране? Может быть. Если она выдержит испытание, если станет кроткой и послушной.

Я старалась. Если бы я осталась, продолжала бы я стараться и дальше? А если бы мои старания не принесли результата? Я обвинила бы в этом себя? Потому что носила на себе печать прошлого? Потому что новая эра не могла быть виновна в моей неудаче? Потому что новая эра – это добрая эра?

Если бы в один прекрасный день я окончательно убедилась, что наш корабль идет неверным курсом, что задачи, которые нужно решать, ложны, а все старания бессмысленны, – я и тогда не восстала бы против этой «новой эры»? И она так и осталась бы для меня «доброй эрой»? И я бы вместе с другими продолжила ткать этот мягкий, заглушающий все звуки ковер лживых надежд? Экономика новой страны в упадке, зато в ней покончено с ненавистным игом частной собственности, она обеспечивает каждого всем необходимым, гарантирует каждому работу и никого не эксплуатирует. Культура новой страны застыла, окаменела – вожди поседели в борьбе со злом, не согнулись перед врагами, а то, что не гнется, должно застыть, окаменеть. Вожди новой страны не доверяют гражданам; недоверию их научила борьба, а научившись ему однажды, они уже не могут от него освободиться. Если они не могут привести нас в светлое будущее так быстро, как нам бы этого хотелось, то мы обязаны проявить по отношению к ним как минимум уважение и терпение. Мы не имеем права вырывать у них из рук факел. Наш долг – помочь им нести его, пока они, обессилев, сами не отдадут его в наши руки. И тогда все будет зависеть от нас – пойдем ли мы дальше, достигнем ли цели, завершим ли строительство.

А мое чувство вины, связанное с тенью отца, не позволявшее мне противиться всему этому? Неужели оно не позволило бы мне и элементарного честолюбия? Неужели я удовольствовалась бы малым – работой библиотекарши или делопроизводителя? А если бы эта библиотека, или контора, или фабрика выжила после объединения, я бы адаптировалась к новым законам, к новой технике и к новому начальству и в то же время продолжала скорбеть о старых несбывшихся надеждах? О моей прежней маленькой стране, которая хотела стать новой страной для новых людей? Обо всем, что могло бы свершиться, если бы… не знаю что, но что-то ведь должно было быть, ведь должно же было все получиться как-то иначе, лучше…

Нет, не так. Я была не такой уж маленькой, глупой и послушной. Я не осталась девочкой, окутанной тенью прошлого. Я избавилась от власти фото с траурной лентой, оставила позади тень отца и слова матери. Я поверила в новую эру, которая рождает новую страну и нового человека, и в свое право быть этим новым человеком в новой стране. Я старалась всячески способствовать тому, чтобы новая эра стала светлой эрой. Я всегда была кроткой. Но не всегда послушной.

Если бы я поняла, что экономика в упадке, что инициативу и творческую фантазию душат, что руководство страны строго контролирует граждан, что корабль идет неверным курсом, что поставленные задачи ложны, а все старания бессмысленны, я бы не восстала против новой эры. Но я бы надеялась, что факел вырвут из рук старых вождей и отдадут в молодые руки. Я бы по-прежнему верила в цель, но искала бы другой путь. Весной 1968 года я бы решила, что пражские события и есть тот самый путь, в 1985–1986 годах приняла бы за него перестройку Горбачева в Москве. Наконец, в ноябре 1989 года приветствовала бы Берлинскую весну и немецкую надежду на гласность и перестройку.

Как бы я жила при всех этих перипетиях? Сделала бы карьеру – в какой-нибудь школе, в каком-нибудь издательстве или культурном, а может, научном учреждении? Потом встала бы им поперек горла, нажила себе кучу проблем, загремела на два-три года на производство? Нашла бы в конце концов свою нишу, как это сделали многие? Мне нравились иностранные языки, девочкой я переписывалась с казахским школьником. Я могла бы выучить казахский язык и переводить казахскую литературу на немецкий, а параллельно писать стихи. Неплохая жизнь? Вполне возможно, я благополучно жила бы в своей нише, в спокойствии и печали, а в ноябре 1989 года даже смогла бы стать счастливой.

Но в 1990 году и Берлинская весна, и гласность, и перестройка в Германии тоже кончились. И про «нишу» в 1990 году тоже пришлось бы забыть. Казахская литература в немецком переводе никому была бы уже не нужна, маленькое издательство, которое печатало бы мои стихи, обанкротилось бы, а дом в Пренцлауерберге, в котором я снимала бы дешевую квартиру, купил и превратил бы в элитарное жилье какой-нибудь инвестор. Что бы я тогда делала? Перебралась бы в Марцан[11 - Марцан – спальный район в бывшем Восточном Берлине.] и стала бы жить на социальную помощь?

Или стала бы в 1990 году очень востребованной переводчицей, работающей на немецкую фирму, которая сотрудничала бы с Казахстаном? И хорошо зарабатывала бы. Настолько хорошо, что смогла бы взять ссуду и выкупить свою квартиру, воспользовавшись преимущественным правом приобретения? И, бросив писать стихи, перешла бы на шлягеры или рекламные тексты? И умножила бы число тех, для кого объединение стало счастливым билетом в новую, сытую жизнь?

Или все сложилось бы совершенно иначе? Может, после любви к Лео, после его обмана и рождения дочери я стала бы совсем другой? Разочарованной, раздавленной, озлобленной? Внебрачный ребенок в то время не был такой уж проблемой, если мать сама была морально готова к этой ситуации. А была ли я морально готова к этой ситуации? Или в фальши Лео я бы увидела фальшивость системы, а в цинизме, с которым он хотел меня использовать в своих целях, цинизм, с которым использовала людей система? Порвала бы я с этой системой, оспорила бы права того мира, в котором мы жили, на меня и на моего ребенка? Поняла бы я свою мать – не ее любовь к человеку со зловещей эмблемой на петлице, а ее жизнь вне и против этого мира? Осталась бы я с дочерью под одной крышей с ней и бабушкой?

Мне было бы безразлично, как я зарабатываю себе на жизнь в нелюбимой эре в нелюбимой стране. Уж я, наверное, что-нибудь придумала бы, нашла бы что-нибудь.

Я как-нибудь продержалась бы на плаву, ничего не ожидая и потому не боясь разочарований, даже от своей дочери. С объединением ничего бы не изменилось. Да и что могло измениться? Я по-прежнему жила бы вне и против мира, упорно топая вперед и чертыхаясь себе под нос. Обрадовалась бы я тому, что алкоголь стал лучше? Или уже не заметила бы этого?

Я рада, что не осталась. Рада, что уехала. Я не хочу ни одной из этих непрожитых жизней. Но я не могу от них избавиться. Мои непрожитые, как и прожитые жизни всегда со мной. Они печальны, и я несу эту печаль жизни с чувством вины, печаль жизни в нише, печаль жизни вне и против мира.

Источник моей печали – ГДР. Восторг перед новой эрой, надежда на новую жизнь и нового человека, былая готовность к действию и к самопожертвованию… Пусть от начала ничего не осталось, но оно было. Пусть ничего не осталось от попыток развивать страну, несмотря на систему и вопреки системе, от уверенности, что социализм и свобода неотделимы друг от друга и что будущее за ними, – это было, и это была реальность, добрая реальность как антипод злой реальности реального социализма. Ее исчезновение наполняет меня печалью, хотя я и знаю, что добрая реальность могла существовать лишь как антипод злой реальности и без нее должна была исчезнуть.

Когда живешь в стране со злым режимом, то надеешься на перемены, и однажды эти перемены наступают. Злой режим сменяется добрым. Если ты был против этого, теперь можно быть за. Если тебе пришлось отправиться в изгнание, теперь ты можешь вернуться. Эта страна будет и для тех, кто уехал, и для тех, кто остался, это будет страна, о которой они мечтали. ГДР никогда не будет страной, о которой мечтали. Ее больше нет. Те, что остались, не могут больше радоваться за нее, те, что уехали, не могут больше в нее вернуться. Их изгнание не будет иметь конца. Отсюда эта пустота. И страна, и мечта утрачены навсегда.

Меня печалит не невосполнимость утраты. Меня печалит пустота. Пустота, боль, пустота, боль…

* * *

Январь. Субботняя прогулка к плотине Квитцдорф. С утра была мягкая погода, к обеду похолодало, и мы развели костер. Когда появился Лео, мы подумали, что сейчас будет скандал. Но он рассмеялся. И посоветовал в следующий раз получить разрешение на разведение огня, а когда будем уходить, как следует залить костер и все убрать. Сказал, что пришел вовсе не для того, чтобы контролировать нас; просто хотел узнать, как мы поживаем. Мы его первая студенческая бригада. Он всего лишь год как секретарь районного комитета. Потом он подсел к костру. Ел и пил и пел с нами.

Интересно, он и в самом деле намеренно подошел ко мне, как потом мне сказал? Или это все же была случайность? И он просто решил пройтись, размять ноги, когда я села у воды, в стороне от компании? Сначала он остановился рядом, потом присел на корточки, предложил мне сигарету и, щелкнув зажигалкой, дал мне прикурить. Я хорошо запомнила, как он встряхнул пачку, чтобы выскочили две сигареты; одну взяла я, вторую он вытащил губами.

У костра мы говорили о собаках, и он продолжил эту тему.

– У моего брата была собака, помесь овчарки с фокстерьером, жутко некрасивый, но милейший и преданнейший пес. Настоящий товарищ. А товарищ – это ведь значит, что у него такие же права, как у тебя, верно? И мы иногда шли в лесу налево, а не направо, потому что Като хотел налево, и покорно смотрели, как он плавает в вонючем болоте, зная, что потом придется его мыть, а это, прямо скажем, не самое наше любимое занятие. И все же мы распоряжались его жизнью. Когда ему хотелось гулять, а у нас не было желания тащиться на улицу, ему приходилось сидеть дома. Когда ему нужно было изучить все «записки» на деревьях и столбах, а нам нужно было торопиться, мы тащили его за собой на поводке. Мы решали, что ему есть. А потом мой брат решил, что его нужно усыпить. Я бы не смог иметь собаку. Иметь товарища и распоряжаться его жизнью…

– А разве секретарь районного комитета не похож в этом плане на собачника? Ведь его подчиненные и граждане – тоже в какой-то мере товарищи, а он распоряжается их жизнью.

Он рассмеялся, и мне понравился его смех. Идущий не из горла, а из живота. Он сел рядом со мной на землю.

– Я надеюсь, что я их увлекаю. Я говорю с ними. Я их убеждаю.

– А если их не удается убедить?

– Тогда их жизнью распоряжаюсь не я, а партия.

– А подчиненные и граждане – собаки…

– Когда я тороплюсь и тащу собаку на поводке, я думаю о себе. Партия думает не о себе. Она думает о нас.

Он говорил это каким-то особенным, серьезным и в то же время приветливым тоном, не вызывающим сомнений в его искренности. Мне было немного холодно. Я зябко поежилась, и он положил мне руку на плечо, как бы желая согреть. Ненавязчиво, ненахально. К тому же он сразу сказал:

– Идемте к огню.

Но я продолжала сидеть. И даже прислонилась к нему. Именно так мне хотелось, чтобы меня любили – как равноправного товарища.

Тогда я в него и влюбилась.

* * *

То, что от себя никуда не скроешься, что приходится всегда и везде носить с собой свое «я», я знала. Но я не знала, что приходится всегда и везде носить с собой других.

Бабушка. Как она сидела в нашей гостиной, так она сидит и в моей голове. В кресле, с открытыми глазами и сложенными на коленях руками; ноги и живот укрыты пледом; ни книги, ни радио, ни телевизор ей были не нужны; и всегда во всеоружии каких-нибудь злых замечаний или комментариев.

Мать. Зажатая, запуганная, воспитывающая своих трех дочерей в той же строгости, в какой воспитывал ее отец, – суровые увещевания, угрозы, упреки; любая мелочь – прекрасный повод для гневной проповеди.

Гизела. Которая всегда все делала правильно, выбрала правильную профессию, правильного мужа, родила правильных детей, мальчика и девочку. Которая после развода потеряла почву под ногами и которая неустанно заклинала меня никому и ничему не верить.

Хельга. Отгородившаяся от всех – от бабушки, от матери, от Гизелы и от меня – и на примере своей собственной жизни показавшая мне, что, если хочешь сохранить себя как личность, нужно наглухо закрыться.

Они не остались где-то позади, как наша общая квартира и фото отца на комоде. Они уехали вместе со мной и продолжают меня мучить – бабушкино злопыхательство, ругань матери, ожесточенность Гизелы, пример Хельги. Они со мной, хотя бабушка умерла вскоре после моего бегства, и матери тоже давно уже нет в живых. Если бы я сама ожесточилась, это были бы ростки ожесточения Гизелы. Но я не ожесточилась. Я впала в глубокое уныние. Пример Хельги не пошел мне на пользу: я слишком усердно ему следовала.

Как сбросить с себя это бремя чужих жизней? Решительно жить своей собственной жизнью. Может, я недостаточно решительно жила своей собственной жизнью?

Потому что и бабушка, и мать, и ГДР, и ССНМ учили меня угождать другим? Потому что я не научилась угождать самой себе, искать свое счастье? Но я освободилась от того, чему меня учили. Я начала искать свое счастье. За счет дочери, за счет Каспара. Я предала их и бросила на произвол судьбы, предоставила Каспару одному тащить наше общее ярмо – магазин, занялась тем, что мне было по душе, поехала в Индию, потом пошла на курсы ювелиров, потом поваров и в конце концов начала писать. Когда пишешь, совсем не думаешь о том, как бы угодить другим. Думаешь только о себе. Нельзя писать для других – для читателей, или критиков, или издателей, для матери или бабушки. Пишешь для себя. Поэтому у меня ничего не получается с романом? Потому что другие не отстают от меня и продолжают меня мучить? Потому что я все же не смогла освободиться от того, чему меня научили? Потому что я до сих пор так и не научилась этому «для себя»?

Поэтому я и должна писать роман. Потому что должна научиться этому «для себя». И еще я должна бросить пить. Когда я пью, у меня такое чувство, как будто я пью для себя, как будто я уже – у себя. Как будто завтра или прямо сейчас я сяду за стол – и роман сам хлынет из меня, а может, этого вообще не понадобится, потому что я уже – у себя.

* * *

Интересно, нашла бы я кого-нибудь, кто помог бы мне избавиться от ребенка? Или я сама смогла бы это сделать? Пока такая возможность существовала, мне это не приходило в голову.

Вернее, приходило, но Лео не хотел об этом и слышать. Ему нужна она, говорил он, нужен ребенок; нужно только подождать. Они с женой давно уже чужие люди. Оба готовы к разводу. Но из-за его высокого положения развод должен быть безупречным, без копания в грязном белье, без риска, что его обвинят в непростительно легкомысленном отношении к браку. Если он сейчас бросит жену и сойдется со мной, это будет в глазах партии и судьи поступком, противоречащим моральным принципам строителя социализма. Он взял мое лицо в ладони, поцеловал меня и улыбнулся.