banner banner banner
Угрюм-река. Книга 2
Угрюм-река. Книга 2
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Угрюм-река. Книга 2

скачать книгу бесплатно


У Прохора Петровича деловые дни и вечера в заботах. Заседания, совещания, хлопоты – то в железнодорожном департаменте, то в учреждениях горного ведомства. Он присматривался к инженерам, к техникам. У него должны начаться большие работы по постройке крупных мастерских и оборудованию нового прииска. Помимо того – исполнение взятого подряда: прокладка двух шоссейных дорог в тайге и железнодорожного пути к магистрали. Эта последняя миллионная работа – пополам с казной. С тремя инженерами и шестью техниками он заключил договоры. Чрез месяц они должны быть у него на месте. Путиловский завод заканчивал нужные Прохору механизмы, завод Сан-Галли – чугунные отливки.

Прохор приказал Иннокентию Филатычу собираться в путь-дорогу.

– А ты?

– Я через неделю следом. В Москву заехать надо. Механический завод в купеческом банке заложу.

– Зачем?

– Не знаешь? А еще коммерсантом себя мнишь… Балда!

Все втроем они два дня ходили по магазинам, выбирали подарки домашним. Прохор заказал у фабриканта Мельцера на десять комнат дорогую обстановку ампир, рококо, жакоб – карельской березы, птичьего глаза и красного дерева с бронзой. Иннокентий же Филатыч приобрел в дар Анне Иннокентьевне небольшое колечко с бирюзой и для украшения зальца – оригинальную никчемушку: на каменном пьедестале бронзовая собачонка; в ее бок вделаны часы, вместо маятника – виляющий хвост, а в такт хвосту собачонка выбрасывает из пасти красный язычок. Старик мог бы накупить себе всякого добра, но он не при деньгах, а Прохор наотрез отказал ему выдать даже сотню, справедливо опасаясь, что Иннокентий Филатыч может на прощанье закрутить. Поэтому старик – большой любитель зрелищ – последний раз пошел в Александринский театр не в партер, а на балкон. Здесь с ним едва не приключилась большая неприятность. В антракте, перегнувшись чрез барьер, он наблюдал публику внизу. Вдруг:

– Миша! – закричал он. – Миша! Слышь, Миша… Вот глушня…

Миша в сером клетчатом пиджаке сидел с краешку, в местах за креслами, и читал газету. Иннокентий Филатыч попросил у соседа бинокль, и когда оптические стекла поднесли Мишу почти вплотную, старик заулыбался и тихо поприветствовал:

– Здравствуй, Миша! А я наверху.

Но тот – как истукан. Тогда Иннокентий Филатыч достал из кармана надкушенное крымское яблоко и пустил Мише в спину. Но рука пронесла, яблоко ударилось в шиньон рядом сидевшей с Мишей дамы. Старик быстро наставил бинокль, и его улыбчивое лицо вдруг вытянулось: вскочившие дама и Миша с негодованием глядели вверх. Отцы родные! Да ведь это совсем не Миша, не друг-приятель из Апраксина, у которого старик был вчера в гостях; ведь это какой-то бритый дед в очках.

– Ваша фамилия! Пойдемте.

И на плечо Иннокентия Филатыча легла рука квартального.

И там, на лестнице, после строгого замечания, старик за трешку был с честью отпущен на свободу.

– Вот история! Кого же это я огрел? – бранил себя огорченный Иннокентий Филатыч, не успевший досмотреть двух актов «Не в свои сани не садись».

XI

Встреча была торжественная, неожиданная даже для самого Прохора. Встречали с колокольным трезвоном, как архиерея, с пушечной пальбой, как царя. День был праздничный. Несколько сот рабочих спозаранок стояли на площади возле дома Громовых: пригнали их сюда окрики стражников, поощрительное уверенье пристава, что будет выкачена бочка водки, а главное – укрепившаяся в народе басня, что у Прохора выбит правый глаз и по самое плечо вырвана левая рука.

С башни «Гляди в оба» видны все концы. И лишь одноногий бомбардир ахнул в пушку, из церкви, с толпой старух и баб, повалил к месту встречи крестный ход. Отец Александр придумал этот ловкий номер для укрепления в рабочих религиозно-нравственных чувств к своему хозяину.

После первого выстрела и колокольного трезвона сбежался почти весь народ. К общему разочарованию рабочих, Прохор вылез из кибитки цел и невредим. Приложился наскоро к иконе, ко кресту, поздоровался с женой, встретившей мужа по-холодному, поздоровался с дочуркой, со служащими.

– Папочка, а что мне привез? Папочка, волченька запертый сидит…

Ахнула вторая, за нею третья пушка, начался краткий молебен тут же, на лугу. Меж тем волк, поняв, в чем дело, с налету вышиб раму, выскочил на улицу и – прямо в толпу. Внезапным прыжком на грудь он сразу опрокинул молящегося Прохора и с радостным визгом, взлаиваньем, ревом бросился дружески лизать своему любимому владыке лицо, руки, волосы. Он мгновенно обсосал его всего, как пьяный плачущий мужик обсасывает своего друга. Минута замешательства прервала молебен. Толпа смешливо фыркала; многие, приседая, хватались за живот. Дьякон Ферапонт, бросив на полуслове ектенью, тихонько хохотал в рукав.

Волк пойман, уведен. Прохор отряхнулся, встал на свое место, на ковер, рядом с пасмурной своей женой, и укорчиво, углами глаз, взглянул в ее лицо. Нина покраснела. Проклятый этот волк!..

Потом пошло все своим чередом: дела, дела, дела. По Угрюм-реке зашумела шуга, и вскоре запорхали по всему простору белые снежинки.

Прохор и слушать не хотел Иннокентия Филатыча и Нину насчет возвращения Петра Данилыча на свободу. Настанет время, он сам поедет в психиатрическую лечебницу и посмотрит, чем дышит батька. А там видно будет.

Но вот до Прохора докатились слухи, что Парчевский многим лицам, даже десятникам и мастерам, показывал какое-то петербургское письмо, где описывалось, как Прохор попал в ловушку и был бит. Он понимал, что теперь по всем предприятиям идет тысячеустая молва о скандальном позорище его. Молчат пред ним как мертвые, а знают, мерзавцы, знают все, даже больше, наверное, чем было.

Будь проклят Питер, этот анафема Парчевский, будь проклята вся жизнь!

Такая уйма дела – голова идет кругом, в волосах Прохора стали появляться ранние сединки. Нина заявляет какие-то там свои права, тихомолком фордыбачат рабочие, а тут еще эта дьявольская неприятность.

Что ж делать? Мигнуть Фильке Шкворню, чтоб раздробил в тайге Парчевскому череп? Рискованно и, значит, глупо. Пережитые Прохором позор, побои клещами ущемили душу, принизили его в своих собственных глазах. Но там, в Петербурге, выше головы заваленный делами, с нервами, взвинченными до предела, он так устал и замотался, что бессильно махнул на все рукой. Неотвязные вопросы: кто был генерал, кто жандармы? – день и ночь мучили его. Дуньку, тварь, Авдотью Фоминишну, ударившую Прохора в лицо, он будет помнить век. А вот кто те? Кто самый главный прощелыга – поджигатель?

Как-то пригласил Наденьку на башню «Гляди в оба». Лицемерные ласки, перстенек, туманные обещанья вновь приблизить ее к себе – и через три дня нужное петербургское письмо в руках Прохора Петровича. Со смертельной злобой, кусая губы, несколько раз прочел, сказал: «Эге, молодчики!.. Так, так…» – и спрятал в несгораемый шкаф, в тайный ящик.

На званом обеде были все. Был пристав, Парчевский, Наденька и Груздев.

Прохор, как всегда, гостеприимен, старался казаться беспечным, даже веселым. Но это ему плохо удавалось:

какие-то тени скользили по лицу. Наконец из неустойчивого равновесия вывел его Протасов, заявивший, что здесь глушь, здесь царство медведей и духовной тьмы.

– Я завидую вам, Прохор Петрович, что вы окунулись, хоть ненадолго, в культуру, побывали в таком блестящем городе, как Петербург.

– Я ненавижу город вообще, а Питер в особенности, – нахмурился Прохор.

– Почему?

– Нахальства в нем много, хамства, какой-то паршивой самоуверенности.

– Город всю жизнь оседлать хочет. Я про столицу говорю. Город, по-вашему, это все: разум, культура, закон?

– Ну да, культура, цивилизация…

– А остальная земля – болото! Да?

– Ну, не совсем так. – Протасов сбросил пенсне и вытер губы салфеткой, готовясь к спору.

– А я вот нарочно! – запальчиво крикнул Прохор. – На тебе, на тебе, сукин ты сын! Не ты – главное на земле, а сила, воля, природный крепкий ум…

На вспышку хозяина Протасов подчеркнуто тихо ответил:

– Все, что вы создали здесь, дал город.

– Плюю я на город! – еще запальчивей возразил Прохор; кожа на его висках пожелтела. – Я не хочу быть его рабом. В городе что осталось? Песок и камень. Мысли его – песок, жизнь его – песок. Город – это каменный нужник, от которого…

Нина постучала в тарелку вилкой.

– Виноват, – принудил себя извиниться Прохор, провел по лохматым волосам рукой и – к Протасову: – А где там, в вашем городе, спрошу вас, натуральная поэзия? – как бы стараясь угодить нахмурившейся Нине, воскликнул он. – Где религия, воздух, горы, леса, искренние люди? Да ведь они, черти, изолгались там все. Взятка, мошенничество, подвох, обжорство! Сплошной вертеп… Зависть, драка, состязание в подлости, кто кого скорей обманет… Да они готовы друг другу в морды плевать!

Глаза Прохора стали красны. Он залпом выпил стакан холодного вина и как-то растерянно осмотрелся.

– О да, о да! – воскликнул мистер Кук. – Я вполне разделяю ваши мысли. Даже более того… Я…

– Нет, вы не спорьте, Прохор Петрович, – перебил его Протасов. – Вы знаете, что такое большой европейский город?

– Город – это я. Где хочу, там и построю город.

Протасов опустил взор в тарелку и надел пенсне.

– Выпьем за город! – перебила неловкое молчание Нина. – Прохор, налей всем. За город, за Пушкина и… за тайгу!

Все улыбнулись, улыбнулся и Прохор.

– Люблю женскую логику, – сказал он. – Ну что ж, я готов и за город и за Пушкина. Ваше здоровье, господа!

Он вновь повеселел или, вернее, заставил себя сделать это, желтизна на висках стала сдавать, складка меж бровями распрямилась. Подали глинтвейн. Нина разлила по бокалам. Пристав нетерпеливо отхлебнул, ожегся и с обидой посмотрел на всех. Парчевский подчеркнуто кашлянул и подмигнул приставу: мол, так тебе, пся крев, и надо. Прохор шуточным тоном стал рассказывать кое-что из своей жизни в Питере; в самых невинных, конечно, красках рассказал и о том, как с ним однажды случился обморок и что из этого вышло впоследствии, какой неприятный для него казус. Иннокентий Филатыч, ведя тонкую политику, во всем ему поддакивал. Прохор принес из кабинета пачку газет.

– Вот, видите: здесь о моей смерти. А здесь – о воскресении. Ха-ха!.. Вот вам город…

Гости, краснея, смущенно засмеялись.

– Я думаю, что вся эта история в самом искаженном виде докатилась и до наших мест. Есть кое-какие слушки, есть… Вот. Поэтому… Я просил бы вас всех взять эти газеты и раздать их по баракам. Пусть рабочие похохочут, как ловко газеты врут. Берите, берите… У меня газет много: Иннокентий Филатыч, спасибо, постарался, пуда два купил.

Прохор со всеми очень любезно попрощался. Но наутро пан Парчевский получил расчет. Огорошенный, однако догадываясь, за что уволен, он не пожелал объясниться с Громовым, а в тот же день, захватив свою полученную от пристава тысячу, поехал в уездный город, за триста верст.

Там живут-поживают толстосумы, есть золотопромышленник. Да и картежная азартная игра теперь проникла и в эту глушь. Значит, все в порядке. Парчевский отведет душу и, чего доброго, станет богачом. Он поместился в тех же самых «Сибирских номерах», где когда-то жил Петр Данилыч Громов, купил двадцать колод карт и восстановил в ловких пальцах утраченную память игрока. Однако прежде всего Парчевский покорился сердцу.

Сердце дано человеку, чтоб всю жизнь, от начала дней до смерти, в непрерывном спасающем себя труде, день и ночь и каждую секунду точными сильными ударами проталкивать живую кровь по всему беспредельному государству-телу. В сердце трепет жизни. В нем, как в неусыпном центре бытия, – все добродетели и все пороки. В нем мрак и свет. Оно все во взлетах и падениях. Но над всем в порочном сердце человека главенствует месть.

Парчевский всю дорогу обдумывал план мести Прохору. То же самое распаляющее настроение гнездилось и в подсознании Прохора Петровича: бодрствующий разум весь в неотложной суете, а черный паучок непрестанно точит сердце, вьет черную паутину, – вьет, вьет, вьет, но сети рвутся: столичный враг далек, неуязвим.

«…И вот тебе расшифровка этого спектакля с переодеванием: генерал – это управляющий богача Алтынова, П. С. Усачев, хват, каких мало. Жандармы – два приказчика. А дама в черном – любовница Алтынова, известная тебе Дуся Прахова. Главный режиссер и автор пьесы – сам Лукьян Миронович Алтынов».

Прохор весь трясется и горит. Волк поблескивает зелено-желтыми огнями глаз. За окнами башни крутит снег. Холодно.

И, с жадностью напившись горячего чаю, Парчевский раскрывает свой кованый сундук. Вот оно, письмо, в тайном, скрытом на дне, ящичке. А где же копия, которую он хотел отправить дяде-губернатору? Она, кажется, в портфеле. Перетряс портфель, перетряс все вещи – нет. «О, Матка Бозка… Кто-нибудь украл…» Обескураженный Парчевский перечел петербургское письмо, с минуту подумал и решил послать Нине Яковлевне засвидетельствованную у нотариуса копию.

«Глубокочтимая Нина Яковлевна.

Обращаюсь к Вашему ласковому, обильному правдой и милостию, сердцу. Я совершенно отказываюсь нащупать причины, вызвавшие несправедливый гнев ко мне Вашего супруга. Я никогда не осмелился бы вторгаться в Вашу личную жизнь, глубокочтимая Нина Яковлевна, но та симпатия, даже, скажу больше, та неистребимая в моей одинокой душе родственная привязанность к Вам заставила меня приподнять тайную завесу над кусочком нечистоплотной жизни того, кого Вы, может быть, считаете гениальным человеком и, по незнанию штрихов его характера, любите. Совершенно доверительно и тайно посылаю Вам копию письма столичного друга моего, поручика Приперентьева. Прочтите, перестрадайте молча, и пусть Господь Бог поможет Вам выйти из тяжелого, ниспосланного Вам, испытания, выйти тропою, может быть, и тернистою, но на широкую дорогу свободной жизни. Если б Вам потребовалась дружеская крепкая рука помощи, то я, клянусь Девой Марией, готов сложить голову у Ваших прекрасных ног. Вечно, глубоко и безраздельно преданный Вам, несправедливо поруганный и горестно одинокий инженер

    В. Парчевский».

Тучи надвигаются над башней. Тучи понадвинулись на Прохора – скоро-скоро он перекочует в свой теплый кабинет, в остывший дом, ближе к ледяному сердцу Нины.

Угрюм-реку по всему ее пространству в минувшую ночь сковало прочным льдом. Холодно кругом. Сердцу Прохора тоже неимоверно зябко: какое-то странное предчувствие гнетет его.

XII

Прошли недолгие сроки, а тайга на аршин покрылась снегом.

За это время Парчевский вдребезги проигрался, дважды слегка был бит и с посыпанной пеплом головой явился к Прохору Петровичу. Чуть ли не на коленях, унижая сам себя, втоптав в грязь былое чванство, он наконец вымолил у Прохора прощение. Разумеется, Прохор вновь выгнал бы его, но тут в судьбу Парчевского, тайно от него, вмешалась Нина.

– Ежели не примешь Владислава Викентьича, наживешь в губернаторе большого врага.

Призвав Парчевского, Прохор с глазу на глаз сказал ему:

– Хотите, я вас командирую в Петербург?

На этот раз у Парчевского заулыбалось все лицо и жесткие глаза обмякли. Над переносицей Прохора врезалась глубокая складка, а правая бровь приподнялась.

– Мне письмо Приперентьева известно. Что, что? Пожалуйста, без возражений. Да. Итак, вы получите от инженера Протасова инструкцию по командировке, – он схватил телефон. – Алло! Протасов? Будьте добры, ко мне! – и вновь к Парчевскому: – Вместо полутораста, вам назначается жалованье в двести рублей. (Парчевский изогнулся в нижайшем поклоне.) Ну, вот. Теперь ваш друг поручик Приперентьев, купец Алтынов и управитель его Усачев… Еще Дунька, любовница Алтынова. – Прохор пожевал кривившиеся губы, и голос его стал криклив. – Ежели вы представите неопровержимые доказательства, что все они как-нибудь опозорены: тюрьма, битье по зубам в публичном месте, – вы получите от меня… Ну… ну, сколько? Десять тысяч. А ежели Алтынов и Усачев – в особенности Усачев – будут спущены в Неву под лед, получите вдвое больше. Не стройте изумленных глаз и не тряситесь. Вы не девушка. Надо делать свою жизнь. Ну-с, дальше. В письме все наврано. Ни о каких жандармах не может быть и речи. Будьте уверены, что я поднял бы тогда на ноги весь Петербург. Мне министры знакомы. И вся эта сволочь торчала бы теперь на каторге. А просто заманили меня в свой притон, обыграли на большую сумму, а Дунька действительно дала мне, пьяному, невменяемому, по физиономии. Ну-с, жду ответа. Мне нужны преданные люди. Я вас оценю. Будьте смелы!..

Прохор почувствовал, как прокатился по его спине мгновенный озноб и черный опаляющий огонь охватил всю грудь. Кровь ударила в голову, глаза вспыхнули, как угли. Парчевский попятился от этих глаз.

– Согласны?

– Не имею возможности отказаться, – продрожал голосом побелевший инженер.

– Итак, до свиданья, Владислав Викентьевич.

Парчевский вышел.

Руки Прохора тряслись. Скрученная в его душе пружина – после разговора с Парчевским – вдруг стала выпрямляться. Неутолимая жажда мести жгла его. Он уже видел, как «генерал» ныряет вслед за своим хозяином в черный омут, как крутится Дунька, вся ошпаренная серной кислотой. Взгляд его стал жесток и холоден, все сознание переместилось в Питер.

У Прохора стучали зубы. Сжал кулаки и несколько раз выбросил руки вверх и в стороны. Но лихорадка не унималась. Пропала отчетливость соображения, и одна мысль: «Лечь, лечь в кровать, укрыться» – владела им.

…Пан Парчевский сразу же от Прохора отправился к Нине. Шел как автомат, весь в кошмаре. Старался очнуться от ошеломивших его слов хозяина и не мог этого сделать. Огненные глаза Прохора все еще преследовали его, стояли в сердце; черт его сунул так легкомысленно разболтать содержание письма! Но что же ему делать, и зачем он, в сущности, хотел видеть Нину? Нет, он должен ее видеть. Командировка в Питер, повышение жалованья и это безумное поручение. Кому? Ему, инженеру Парчевскому… Черт знает что!

Нина просматривала письменные работы школьников. Она одна. Парчевский, припав на колено, поцеловал ей руку. От его подобострастного поцелуя пошел какой-то неприятный ток к сердцу Нины. Она смутилась. Она не знала, как вести себя с этим до крайности взволнованным человеком.

– Сядьте.

Он, запинаясь и потупляя глаза в пол, рассказал ей, что между ним и Прохором Петровичем восстановился «статус-кво», что он командирован хозяином в Петербург. Он говорил ей, что письмо Приперентьева – наполовину ложное письмо, Прохор Петрович его опровергает. Приперентьев же человек ненормальный, пьяница.

– Тогда как же вы…

– Но мое личное письмо к вам есть крик моего сердца! В Петербурге я выясню истину всю и напишу вам.

– Ради Бога, не пишите, нет, нет… Достаточно того, что мне известно. Я очень страдаю, очень страдаю…

– Я глубоко сочувствую вам… Но, дорогая Нина Яковлевна! Надо делать свою жизнь… Ведь вы не девушка…

Приоткрылась дверь, просунулась голова Прохора и снова спряталась.

– Прохор, ты?

– Нет, не я, – послышалось сквозь крепко захлопнутую дверь.

Вечером помчались за доктором. Прохор слег.

Но время ли Прохору Петровичу хворать? Дела не ждут, надо кипеть в котле беспрерывного труда, надо огребать лопатой барыши. Прохор через полторы недели был уже в седле, в санях, на лыжах. Он звякает золотом, спешит во все места; он здесь, он там, он не спит ночи, вновь надрывает силы, всех тиранит, всех терзает – и сам не существует по-людски и не дает вздохнуть другим. Ему от жизни взять нужно все. И, заглушая в себе совесть, он все берет.

Больших трудов стоило уговорить доктора перейти на службу в резиденцию Громова. Он все-таки сдался на приветливые убеждения Нины, ну, само собой, и на кругленький окладец.

Вот, может быть, теперь рабочим будет легче умирать и выздоравливать. А смерть действительно валила рабочих без всякого стыда, без сожаления; смерть любит помахать косой, побренчать костями, где холод, мрак и нищета. Люди мрут, как на войне, кладбище в лесу растет.