скачать книгу бесплатно
В храме Казанской иконы Божией Матери
По дороге на ночлег в скит, проходя мимо разрушенного храма Казанской иконы Божией Матери, мы заходили в него и какое-то время просто стояли в тишине. Изумительное это было чувство. Разрушенный храм, без потолка, без пола даже. Вместо пола здесь была земля, причем перепаханная колесами тракторов и прочей техники, потому что, как я узнал позже, здесь был чуть ли не ангар для техники… В храме! Вообще эта тема – осквернения храмов в советское время – особенная, ведь в самом этом озлобленном стремлении осквернить святыню именно заключена определенная нарочитость. Бесовская. Речь идет не о простом запустении вследствие заброшенности и действия времени, а о каком-то показательном надругательстве над святыней, точно учинявшие его сами себя старались убедить, что ничего им не будет, даже если они осквернят святыню, сделают нечто за грань выходящее. Словно сметая уже все нравственные пределы, совершенно отметая совесть и веру, идя до конца и не видя мгновенной кары, дают себе еще один повод усомниться в существовании Бога. Психология преступника… Но никогда еще такая психология не приводила человека к добру и чистоте, к безмятежности жизни. Потому что «отгрестись» от истины не то, чтобы сложно, а попросту невозможно. Это как если бы поставить себе целью доказать всем, что можно жить не дыша. Умучаешь себя, да так и помрешь без воздуха – вот и весь итог будет, несмотря на все амбиции, решимость и упрямство…
Словом, Казанский храм стоял тогда в совершенном и крайнем разорении. Вход, а точнее какой-то пролом в стене – был со стороны алтаря. Но понять, где именно здесь алтарь, где солея и основная часть храма – можно было только приблизительно. Земля вместо пола, как я уже сказал, была изрыта колесами техники, но в тот момент, когда мы жили в Оптиной, конечно, уже никакой техники в храме не было, а напротив, появлялись первые признаки начинающегося возрождения, а именно – вдоль стен внутри пространства храма можно было увидеть несколько холмиков на месте могил уж не помню кого, но конечно особенно почитаемых игуменов и архимандритов монастыря. Как эти могилки нашли, я не знаю, должно быть, по описаниям, а может быть, и какие-то остатки надгробных плит сохранились, в советское время ведь и с надгробными плитами не сильно церемонились и могли прямо по ним ходить и ездить. Увы, но такая психология культивировалась…
И вот стоишь посреди разрушенного собора, лампадки горят на могилках, ветерок набегает по времени, и такая особенная, благодатная царит тишина. Стоишь, смотришь в небо, усыпанное мириадами звезд, и точно чувствуешь неоспоримую близость вечности, близость явственную до слез… Необыкновенное чувство! Постоишь так с минуту и уже идешь быстрым шагом, догоняя всех, в скит на ночлег.
По дороге в скит
К слову, в скит ходили через лес. Небольшой такой переход. Может быть, метров триста, не больше. Росли там сосны и дубы, высокие и стройные, что особенно странно и непривычно было для крымчанина. У нас дубки в основном невысокие, выросшие на каменистых склонах, перекрученные ветрами, да и сосны такие. А в Оптиной именно удивляла эта высота и стройность деревьев. И когда ветер шумел – в соснах, в вершинах их, слышался шум прибоя – это, конечно, чисто крымская ассоциация, но запомнилось. А дубы удивляли вот чем. Идешь по дорожке в скит и вдруг слышишь короткий свист и стук падающего рядом с тобой желудя. Тоже чудно?, непривычно. А еще, если уж заговорили про этот лесок между монастырем и скитом, здесь я впервые услышал, как во время сильных морозов среди ночи лопается кора на деревьях с громким звуком, как будто выстрелил кто-нибудь. Я в первый раз так и подумал, что где-то стреляют, но мне потом объяснили…
Но ходить через этот лесок ночью, в одиночестве было жутковато, прямо скажу. А ходить приходилось. Особенно когда я стал нести послушание в паломнической трапезной и возвращался в скит довольно поздно, когда вся работа на кухне уже была переделана. Старались ходить по несколько человек, но иногда приходилось и самому идти. Вот уж когда молишься… А чаще даже не про себя молишься, а идешь и поешь вслух: «Христос воскресе из мертвых…», приободряясь этим радостным пасхальным гимном победы Христовой.
В лес за грибами
Одним из самых ярких событий той осени был для меня поход в лес за грибами с мальчонкой, имя которого я забыл. Вообще в Оптиной в то время обитало несколько таких мальцов лет по 10–12. Не помню уже точно, были ли у них родители, кажется, у кого-то были, у кого-то нет. Но мальчишек этих все знали, и они в Оптине были между всеми свои. Покладистые и славные ребята. Один из них как-то предложил мне сходить в лес за грибами. У меня выдался выходной, и мы пошли. Взяли с собой, кажется, полиэтиленовые пакеты побольше, хоть я и знал уже, что за грибами положено ходить с ведрами, корзинами или коробами, чтобы грибы не давились. Но ничего такого у нас не нашлось тогда и мы пошли с пакетами.
Мальчишка этот, как оказалось, был настоящий старожил и абориген. Вел меня довольно долго лесными дорогами, на развилках точно зная, куда идти дальше. Мы шли с ним и разговаривали… Ну а красоту русского леса в пору срединной осени, когда еще не холодно, но уже листья поменяли свой цвет, – эту красоту, этот воздух необыкновенный, запахи лесные – все это передать, конечно, невозможно. Кто бывал – сам поймет, кто не бывал – тому и не объяснишь. И вот мы идем, я наслаждаюсь всем этим осенним пиршеством, а мальчонка мне без устали чего-то рассказывает. Не помню уже, что именно, но поразило меня и врезалось в память то, что он сказал о наших кульках для грибов: «Да, жаль маловато у нас куда класть… В прошлый раз с тележкой строительной ходили – вот это было нормально». Я тогда подумал, что он приврал маленько, потому что все-таки привык, что в Крыму грибы надо еще сильно поискать и спину погнуть, чтобы набрать одно ведерко, хоть и бывают иногда исключения, но все-таки не со строительной же тележкой за грибами ходить… Так я думал, а мы все шли, шли… мимо какого-то озера… Словом, довольно долго и целенаправленно, как я понимаю. Я еще думал: что ж мы все идем и идем, а собирать-то когда будем? Нужно же будет еще и обратно потом идти.
Но вот мы пришли на какую-то поляну, и мальчишка этот остановился и сказал буднично: «Все, пришли». Я огляделся и, что называется, «прозрел». Чего-чего, а такого я в Крыму никогда не видал. То есть вся поляна, довольно большая – со школьный стадион, не меньше, была сплошь покрыта грибами, так что в прямом смысле их можно было бы косить. Это были свинушки. Грибы не сильно благородные, но съедобные. И насобирали мы грибов этих каждый по два полных кулька с горой, наверное, минут за двадцать. Не дольше. Насобирали и еще там осталось столько, что как будто мы и не собирали вовсе. Собрали и пошли обратно, и вот такой, действительно, поход за грибами произвел на меня сильное впечатление. А ходили мы, к слову сказать, по благословению. Тогда священноначалие благословляло и монахов, и трудников – тех, кто знает окрестности – ходить и собирать для монастыря всякие лесные дары. Кто по ягоды ходил, кто по грибы, кто за травами. И мы отвары из этих трав потом пили зимой вместо чая в паломнической трапезной. Правда, что за трава была там, я или не помню уже, или не знал вовсе.
Об одном замечательном человеке
К тем же, скитским воспоминаниям относятся воспоминания об одном замечательном человеке. Почему-то в памяти сохранилось только его имя, хоть по возрасту (а было ему тогда уже за пятьдесят) я – мальчишка, юнец – должен бы был называть его по имени-отчеству. Но, очевидно, он сам этого не хотел, так что и запомнился как Саша… Ни отчества, ни фамилии не сохранилось. Зато сам человек остался в доброй памяти навсегда. Знаете, я не то чтобы никогда до него не видел русских мужиков, видел и немало, но он был точно сошедший со страниц классиков, из каких-нибудь «Записок охотника» Тургенева, или, если уж прямо говорить, с самого начала мне казалось, что именно таким должен был быть тот мужик, который сумел «двух генералов прокормить». То есть вот просто «в ноль», хоть в кино снимай, как будто он сошел со страниц книг, материализовался и пришел в Оптину пожить. Точно, до изумления! Он был невысокого роста, рыжий и коренастый, а еще сметливый, бойкий и добродушный. Настоящий русский мужик из сказок. Он спал на соседней койке, и потому мы с ним сразу познакомились. Но я вообще-то не сильно общительный был, все больше пребывал в своих переживаниях и «экзистенциальных» заботах, зато Саша этот был в меру словоохотлив, радушен и прост, но никогда не навязчив, вот что я еще хочу отметить. Он как-то очень точно чувствовал, когда нужно говорить, а когда действовать. Последнее изумило меня в нем больше всего.
Я уже сказал, что кровати в нашем общежитии были обычные, панцирные с растянутыми, провисающими сетками и спать на них было, мягко говоря, не слишком удобно. И вот я как-то обмолвился об этом в разговоре с Сашей. То есть даже не то чтобы пожаловался, а просто упомянул мимоходом, не больше того. Сказал и забыл. И вдруг прихожу вечером с послушания и вижу, что на кровати у меня лежит добротный такой, сколоченный из досок щит, очень удобный и накрытый уже, как положено, матрасом, заправленным в белье, и одеялом… Я просто опешил.
Оказалось, Саша взял благословение у кого-то из батюшек, пошел на хоздвор, нашел там какие-то обрезки на пилораме, тут же их подогнал, обстрогал в столярке, сколотил щит и на себе притащил его в наш барак. Просто так… потому что услышал, что мне неудобно спать. Сказать, что я одеревенел от такого поступка – это не сказать ничего.
Но и это еще было не все. Я приехал в Оптину совсем налегке, даже куртки у меня не было, так что я долгое время ходил в кофте, подаренной отцом Ферапонтом. Ну и обуви у меня тоже не было соответствующей. Чуть ли не сандалии какие-то крымские, а ведь была уже настоящая глубокая русская осень. Саша узнал, что по соседству с монастырем есть военная часть и «списанные» сапоги там просто режут ножом вдоль голенища и выбрасывают на свалку.
И вот Саша почесал за ухом, спросил, какой у меня размер ноги, пошел на эту свалку, нашел кирзовые, кажется даже неношеные, но списанные «по времени» и разрезанные сапоги. Потом он достал где-то шило, цыганскую иглу, капроновую нить и добротно, на совесть эти разрезанные сапоги прошил, причем, когда он мне их вручал, то пояснил, что швы обработаны каким-то специальным водонепроницаемым раствором и теперь эти сапоги носить – не сносить. Он их еще и начистил до блеска и вечером после работы вручил мне запросто, радуясь, что я больше не буду ходить по осенней распутице в сандалиях. И он, вы понимаете, действительно радовался и больше ничего ему нужно не было. Сделал доброе дело и радовался… Вот такой был человечище этот Саша! А по сути, если разобраться, самый обычный, нормальный русский мужик. Побольше бы было таких, а то на беду мы все больше утрачиваем представление о христианской этой и естественной нормальности.
Как-то мы с ним разговорились, и он рассказал мне историю, подробности которой я спустя двадцать пять лет, конечно, не помню, но которая как будто лишний раз подтверждала, что Саша сошел со страниц русской классики или даже прямо шагнул из фольклора. В общем, так: у него была семья, дом, ну и работа, естественно, – словом все, что нужно для жизни. Но и «русская болезнь» тяготила его, накатывала периодически. Саша запивал иногда, хоть ненадолго, но крепко. А от церковной жизни он был, в общем, далек, как я понял. И вот (что примечательно, это было даже не спьяну, а в трезвое время) приходит Саша домой, а на кухне у него сидит… черт. И Саша с этим чертом сидел и с час примерно беседовал. То есть совершенно реально и обыкновенно, как с неприятным и каверзным гостем. Причем я хочу заметить, что Саша не был каким-нибудь балагуром или любителем приврать. За все время нашего с ним общения я ничего подобного за ним не замечал, а напротив – он производил впечатление сметливого, доброго и честного мужика. И вдруг – параллельно с какими-то повседневно житейскими рассказами – это сидение и беседа с бесом на кухне. Ужас! Ну кому расскажи – скажут «белочка». А он это рассказывал, как хоть и печальную, но совершенно реальную историю, произошедшую притом в трезвый период жизни. Я уж не помню суть того разговора, только Саша черту чем-то не угодил и, кажется, даже на него плюнул в конце концов. И вот с этого самого дня начались в Сашиной жизни неисчислимые беды, подробностей которых я тоже не помню. Но помню только, что он в результате остался без всего: без дома, без семьи, без работы, без вещей даже. И тогда он, как за последнюю соломинку, ухватился за Оптину. Пришел сюда, как и я – что называется, в чем нужда застала, да и остался здесь. На момент, когда мы с ним познакомились, Саша жил здесь уже около года. Был, как я уже сказал, крепок, жизнерадостен, бодр и трезв, так что трудно было и представить его в каком-то другом состоянии.
Вот и все, собственно, что я о нем могу рассказать. Больше ничего не помню, но знаю, что есть где-то на земле, если не помер, такой замечательный русский мужик. И хочется верить, что много еще есть и будет таких самородков, и это как-то радостно осознавать, честное слово. Если жив Саша – дай ему Бог здоровья и сил, а если помер – Царствие ему Небесное!
«Высокие гости»
Я стал рассказывать про наше общежитие и тогда уж сразу расскажу все, что так или иначе с ним связанно, потому что довольно много времени мы в нем проводили, а особенно в выходные дни и в перерывах между работой.
Итак, в нашем бараке жило человек тридцать или около того. Недавно… Хо… Вот что значит «годы летят»… Подумалось, что недавно, а по ближайшем рассмотрении оказалось 14 лет назад. Ужас! Ну так вот, побывав здесь «недавно», то есть 14 лет назад, и попав в этот же «отсек», я обнаружил, что теперь он разделен поперек на две части, а тогда это просто был довольно просторный зал, как я уже сказал, по обеим сторонам которого стояли в два яруса койки. Были еще какие-то тумбочки. А в торце зала – импровизированный иконостас с аналоем, где по утрам и вечерам читали общее правило. Вот и все нехитрое описание нашего общежития. Общий умывальник был в коридоре, а уборная и вовсе – во дворе за стенами скита. Да, я уже говорил, что рядом с монастырем располагалась военная часть, так вот, судя по тому, что у нас было штампованное, с синими звездами и номерами постельное белье, а также простые, «солдатские» одеяла, а еще теплые, ватные штаны и телогрейки зимнего военного образца, которые выдавали тем, кто работал на холоде, – по всему этому можно предположить, что отношения руководства монастыря с руководством военной части были… хотел бы я сказать хорошие, но все-таки, вспоминая гору порезанных сапог и некоторые другие нюансы, скажем так, что отношения были сдержанными, а местами и настороженными. И вот примечательный эпизод, иллюстрирующий эту неоднозначность.
Однажды, когда выдался теплый и солнечный день, всех нас, кто был тогда в общежитии и не занят на послушании, мобилизовали на переноску дров. Эти дрова привезли и свалили во дворе, а мы уже носили их, куда было нужно, и кто-то из знающих складывал их в громадные поленницы. К слову, эти поленницы метров до четырех высотой в виде такой аккуратной горки я в Оптиной увидел впервые и они меня удивили. Почему я говорю, что их надо было еще уметь уложить? Да именно потому, что дрова были здесь не просто свалены в кучу, а именно сложены по кругу в огромную поленницу, и хоть я понимаю, что для человека знающего – это, наверное, дело неудивительное и несложное, но для крымчанина такое было в диковинку.
Итак, солнечным теплым днем мы таскали дрова и укладывали их в поленницу, когда на скитском дворе показалась небольшая делегация во главе с игуменом Мелхисидеком (Артюхиным). Не помню, кто еще входил в состав этой делегации, но самой примечательной была фигура какого-то военного, надо понимать большого чина, может быть, генерала, к которому главным образом и было обращено внимание отца Мелхиседека. Батюшка с доброжелательной улыбкой показывал «высоким гостям» строения и хозяйственное устройство скита, пруд с карасями, но вот что нас всех неприятно поразило – это довольно развязное и даже вызывающее поведение этого самого генерала. Я уже не помню всех его реплик, но помню, что говорил он их нарочито громко, так, чтобы слышали все окружающие, в том числе и мы – трудники, с каким-то неуместным сарказмом. Помню отчетливое чувство неловкости за этого генерала и обиды за отца Мелхисидека, которого мы все уважали и искренне любили за его простоту и отзывчивость. Генерал этот, помню, по-барски (забавно, но именно по-барски) снисходительно и с кривой усмешкой обводил рукой монастырские владения и отпускал какие-то грубоватые и неуклюжие реплики. После чего сопровождающие военные дружно смеялись, а монахи несколько смущенно и вежливо улыбались. А что им оставалось делать? Думаю, от этих «высоких чинов» зависело на тот момент снабжение монастыря и решение других хозяйственных вопросов.
Вечером один из наших братьев-паломников стал невольным свидетелем завершающей части этого посещения. Паломник как раз возвращался из монастыря в скит, когда отец игумен радушно попрощался с генералом, тот отошел уже на несколько метров от монахов, грузно сел в свою служебную «Волгу», крякнул и беззлобно так, но с ностальгией произнес негромко: «Эх, расстрелять бы вас всех! Поехали…» Думаю, человеку, который это рассказал, можно верить, потому что никакого резона выдумывать что-нибудь ему не было. Таковы были реалии первых лет «постсоветской» действительности.
«Рецидивист»
…В дальнем углу у окна собиралась у нас целая компания «темных людей», как я понимаю, из бывших заключенных. Держались они несколько особняком, вполголоса решали какие-то свои дела, варили чифирь, играли «на интерес» в карты, а случалось, и пьяны бывали, но посматривали друг за другом, чтобы кто излишней бузой не привлек к себе внимание начальства. Словом, по отношению к прочей братии – это были такие «тихие блатные», если можно так сказать. С одним из них произошла любопытная история. Он в приличном подпитии во время какой-то торжественной службы, при большом стечении народа, затесался в храме в толпу и стоял на службе. А в это время уже был в монастыре отец Илий. Я уж не знаю, что там этот подвыпивший человек думал, но отец Илий, стоявший в тот момент к нему спиной, вдруг подозвал к себе одного из послушников и, точно описав этого человека, попросил, чтобы его вывели из храма. Что и было исполнено.
Но были и иные люди, хотя, казалось бы, из того же самого «контингента». Мне запомнился один человек… я и имени его не помню. Но я знал уже тогда, что он сидел и даже не один раз, одно слово – рецидивист. Уж не знаю, по какой статье он сидел, но на меня он произвел глубокое впечатление и вот почему. От него исходил особенный, глубокий и ясный свет покаяния… Думаю, многие поймут, о чем я говорю. Это непостижимые умом вещи, но явные, ощутимые, когда человек действительно кается, меняется не только весь уклад его жизни, но и сам он меняется, все его существо. Это так видно бывает и так явственно, пусть даже человек ничего не говорит. Таким был и этот мужик.
Он жил с нами в одном «бараке», но как-то почти совсем не общался с «блатными», да и с другими был не слишком общителен, но и нельзя было сказать о нем, что он как-то особенно замкнут. То есть просто молчит человек, но от молчания его исходит тишина и душевное умиротворение, так что не хочется и вторгаться в эту тишину со своими расспросами.
Мне вот еще какой эпизод запомнился в связи с этим человеком. В сторожке, где я дежурил как-то, кроме меня и сменщика оказался уж не помню почему этот мужик и мальчонка, кажется тот самый, что водил меня по грибы и который свободно перемещался по монастырю и появлялся то там, то тут. Помню, мальчишка этот щебечет, что-то рассказывает с горящими глазами и вдруг этот «рецидивист» протянул руку и с тихой улыбкой погладил его по рыжей, вихрастой голове. Просто погладил и все, но если бы вы видели, сколько в этом было всего… больше чем в романах иных. И любовь отцовская, и ласка, и покаяние, и молитва, и покров, и радость, и тишина светлого познания Бога и красоты душевной…
Изумительные иногда случаются вещи как бы мимоходом и даже без лишних слов. Удивительные бывают моменты, когда правда духовной жизни открывается помимо нашего участия и сил, как солнце пробивается из-за туч, озаряя и освещая землю, согревая своим теплом и благодатью… И сколько таких встреч было, сколько таких людей, о которых и тогда не знал почти ничего и теперь не знаешь, но от которых осталось в душе ясное и чистое чувство тайны Божественного Промысла, тайны сокровенной человеческой жизни.
Наши страхования
С жизнью в скиту связано и одно почти мистическое воспоминание. Но начать этот рассказ придется с предмета весьма прозаического. Дело в том, что туалет – обычный дощатый нужник – находился тогда за оградой скита, за северными воротами и идти до него от общежития нужно было через весь довольно длинный двор. А теперь представьте себе глухую зимнюю ночь, завывание вьюги за окном, снег по щиколотку и трудника, проснувшегося вдруг по естественной необходимости. Ну это была целая мука – вылезать из теплой постели, натягивать на себя одежду: фуфайку, шапку, заматываться шарфом, обувать сапоги и выбираться в лютую стынь. Да еще и фонариков тогда ни у кого не было, редкостью почему-то были фонарики, так что если по скитскому двору, кое-как освещенному, еще можно было пройти по вытоптанной и частично заметенной уже снегом тропе, то за скитской оградой ты оказывался лицом к дремучему лесу и практически в кромешной темноте… Словом, поход этот по естественной нужде превращался в целое испытание.
Представьте себе, одним из вечеров читаем мы в общежитии какую-то старую, репринтного издания книжку с рассказами из оптинской жизни. Читаем вслух, как это было у нас в общежитии принято. И вот в одном из рассказов говорится о том, что некий монах в скиту заметил однажды ночью, что в северные ворота заходит торопливо женщина, молодая по виду и, пройдя по двору, быстро оглядевшись, заходит в келью одного из монахов, который жил один. Монах, свидетель этого беззакония, возмутился духом, возревновал о Господе и оскорбился. Но на первый раз ничего не предпринял. Другой раз ночью он снова увидел ту же картину и еще больше воспылал не только уже гневом, но даже отчасти и ненавистью, презрением к «падшему» своему собрату. А уж когда в третий раз он увидел эту женщину – поднял переполох, разбудил начальство и пришел с братией к «падшему» брату требовать справедливого возмездия… Но когда к тому решительно постучали и заспанный брат открыл – всем как-то сразу стало ясно, что он действительно ни при чем и ни сном ни духом, что называется, не ведает о причинах такого шумного явления братии в неурочный час. По строгом рассмотрении этого дела, неприятном, но тщательном обыске и после всех необходимых расспросов настоятель скита вынес вердикт: «Не доверяйте своим помыслам, осуждающим брата, и даже глазам своим не верьте. И уж тем более не таите свои подозрения, а сразу же выносите их на исповедь». И назначив сконфуженному «обличителю» законную епитимью, увещал его в духе святых отцов: «Зри в себя и довольно с тебя».
Вспоминаются по этому поводу слова преподобного старца Амвросия: «Подозрительности берегись как огня, потому что враг рода человеческого тем и уловляет людей в свою сеть, что все старается представить в извращенном виде – белое черным и черное белым, как поступил он с прародителями Адамом и Евою в раю».
В общем, такая нравоучительная история. Общий смысл ее я передал, как думаю, верно. Прочитали мы эту историю, подивились, пообсуждали и вдруг кто-то из наших говорит:
– Братушки… а та женщина… ну или бес, а ведь он это… северными вратами входил. Теми самыми, через которые мы ночами в туалет ходим…
И тут мы все, что называется, призадумались. И на несколько дней, а точнее ночей, в общежитии нашем воцарилось повальное страхование. Доходило до смешного: глухая, вьюжная ночь и вдруг сдавленный полушепот:
– Степан, а, Степан, ты это… в туалет не хочешь сходить?».
– А, чего? – всполошенно и не понимая еще ничего, отзывается несчастный Степан.
– В туалет, говорю, не хочешь сходить?..
– А, ну да… – понимающе отвечает Степан, протирая глаза, и начинает молча натягивать штаны и свитер…
Полунощницы
Отдельная история – это наше «паломническое» хождение ранним, предрассветным утром на полунощницу в монастырь. Все, кто побывали на этой службе, отзывались о ней с каким-то особенным трепетным благоговением.
Вот и я собирался очень долго на полунощницу, но, может быть, именно в силу необязательности ее посещения и в силу осознания драгоценности тех немногих минут сна, которые оставались до общего и обязательного подъема – я все не мог себя заставить подняться и пойти. Просыпался каким-то образом (точно ангел меня будил) в назначенный час, кажется, в пять утра. И томился, мучился в кромешной, но такой уютной темноте общежительного тепла мыслью о том, что нужно вот прямо сейчас вытаскивать себя, как Мюнхгаузен за волосы, из теплой постели, одеваться, выходить в непроглядную зимнюю стынь, брести через лес по колено в снегу, чтобы поспеть к службе. Осознание всего этого просто сваливалось на мою несчастную голову и неумолимо опрокидывало обратно в сон. А когда я просыпался на рассвете вместе со всеми, со звоном колокольчика – то мучился горьким осознанием очередного провала, упущенного случая, приходил в самое расстроенное и унылое состояние по причине своего безволия и никчемной ущербности. И стоило потом немалого труда, чтобы это настроение довольно неприятное как-то преодолеть и рассеять. Тогда я исполнялся решимости в следующий раз уж непременно сходить на полунощницу, но и в следующий раз все повторялось, так что создавался уже какой-то замкнутый круг, до слез обидный, который неведомо было, как разорвать…
Я уж не помню, как мне удалось все-таки из этого порочного круга вырваться, но смутно припоминаю, что это произошло с помощью кого-то из моих товарищей по общежитию, кто не бросил меня засыпающего во время очередной «попытки», а растормошил, поднял, заставил одеться и выйти из скита. И вот тут у меня отложилось отчетливо в памяти… даже не ума, а сердца, души, какая-то совершенно необъяснимая, небесная радость от этой самой полунощной службы.
Помню, каким событием было само вхождение в храм. После лютой стужи, часто с ветром и секущей снежной крупой ты оказывался вдруг в теплой и уютной тишине храма. В темноте тихо и кротко мерцали разноцветными огоньками теплящиеся лампады. Людей было еще совсем мало, и сама эта пустынность, какое-то совершенно необыкновенное чувство пребывания на грани глухой ночи и зарождающегося дня, чувство духовной сокровенной тишины – всецело покоряло и очаровывало душу. Потом раздавался негромкий и торжественный возглас, и монахи, вся братия со свечами в руках выходили на середину и начинали петь: «Се, Жених грядет в полунощи и блажен раб, егоже обрящет бдяща…» Какими словами передать эту атмосферу сдержанной и святой простоты, чистоты и неотмирной радости, всецелой устремленности к Богу? Вот именно, что описывать тут особо нечего, но впечатление от этих пусть редких, но всегда таких значительных посещений полунощницы в Оптиной пустыни осталось у меня самое глубокое и светлое на всю жизнь. А напев тропаря «Се, Жених грядет в полунощи…» со времен Оптиной стал для меня одним из самых любимых напевов.
Но и в этих «полунощных» походах на службу из скита в монастырь не обходилось порой без курьезов. У нас за монастырской оградой, возле паломнической трапезной околачивался постоянно бродячий пес. Впрочем, хоть он был ничей, но бродячим его в собственном смысле нельзя было назвать, потому что он как-то уже принюхался и приспособился к жизни паломнической трапезой и стал здесь вроде как своим. Я не помню его кличку, но кличка была, все этого пса знали, относились к нему большей частью добродушно, подкармливали, и пес отвечал взаимностью, был малым покладистым и смирным, позволял потрепать себя за ухом, попрыгивал, поигрывал, вилял хвостом, встречая трудников и паломников, и вот так жил себе. Как-то глубокой ночью, под утро я собрался в очередной раз на полунощницу. Очевидно, это было еще до того, как у меня появились сапоги, вероятно, средней осенью, потому что я, собираясь в потемках общежития, надел туфли, которые не помню уже где достал и которые сменили в свое время сандалии. Собрался, вышел и бойко пошел через лес в монастырь. Прохожу в потемках мимо паломнической трапезной, и вдруг откуда ни возьмись появляется этот самый пес, беззлобно так, но настойчиво и уверенно хватает меня за штанину и начинает тянуть, оттягивать от входа в монастырь. Мне это не показалось, а очень даже конкретно и настойчиво пес меня оттягивал от входа. Кое-как я от него отделался и удивленный, даже как-то немного встревоженный, пришел в храм на полунощницу. Стою себе, молюсь, но когда в какой-то момент в храме включили свет и я взглянул на свои ноги, оказалось, что они обуты в разные туфли. Одна – черная, моя, а другая – коричневая, неизвестно чья. Вот тебе и псина неразумная, подумал я тогда с изумлением. Пришлось возвращаться в скит, чтобы какой-нибудь человек, проснувшись по звонку, не оказался без обуви…
Отец Феофил
Вот всплыло еще одно мимолетное, но важное, как мне кажется, воспоминание, относящееся к жизни в скиту. Даже совершенно конкретная зарисовка. Это стоящий посреди двора, оживленно жестикулирующий и разговаривающий с паломниками келейник отца Илия – иеродьякон Феофил. Он сейчас уже убеленный сединами архидиакон и зовут его Илиодором. Но тогда он был еще достаточно молод, думаю лет около сорока, с характерными, восточными чертами смуглого лица, с черной густой бородой, но самым главным в отце Феофиле была его изумительная манера говорить о духовной жизни так просто, уверенно и задушевно, точно он сам был свидетелем всего, о чем он рассказывал, начиная от событий ветхозаветной давности и заканчивая историями из жизни новозаветных святых отцов. Как будто он только что после дружеской, теплой беседы проводил за ворота апостола Павла, Иоанна Дамаскина или Григория Паламу и, возвращаясь, встретил паломников, с которыми решил поделиться содержанием недавней беседы. Поверьте, другого такого человека я не встречал. Причем рассказы его начинались всегда внезапно и очень просто.
Скажем, приехали в воскресный день на автобусах паломники, вошли пестрой гурьбой на скитской двор (тогда такое было возможно), а тут им случайно встречается отец Феофил, который безо всяких экивоков и предисловий просто и задушевно начинает рассказывать о духовной жизни, и эти паломники стоят, что называется, раскрыв рот, и слушают отца Феофила, потому что рассказывать и говорить с людьми он действительно умел.
Вообще он был (да и остается, я думаю) личностью яркой, неординарной и в моей судьбе сыграл значительную роль. Он по благословению старца занимался тем, что непрестанно распределял и раздавал всякие приносимые отцу Илию гостинцы, подарки и продукты… Причем распределял по разным адресам, то есть в прямом смысле отправлял бандероли, посылки и письма, но за всей этой видимостью суеты он каким-то непостижимым образом сам никогда не бывал суетлив. Порывист и скор – пожалуй, энергичен – да, но суетлив – никогда. Про него говорили, что в мирской жизни он был директором довольно крупного армянского ресторана, и если об этом можно было догадываться, то только по его решительному и деятельному характеру, а в отношении личной, монашеской жизни…
Приведу один случай. Я тогда проходил послушание в паломнической трапезной. Обед закончился, паломники ушли, столы еще хаотично заставлены множеством грязных тарелок с остатками трапезы, и тут порывисто с какими-то попутными бодрыми репликами появляется отец Феофил. Он заходит в зал, где трапезничали паломники, что-то рассказывает и – о ужас – на ходу хватает чуть ли не с тарелок и ест какие-то объедки. Похватал, подкрепился, лег на лавку прямо возле стола, накрыл лицо мантией и моментально уснул. Через пятнадцать минут встал как ни в чем не бывало и так же с прибаутками и шуточными сентенциями отправился дальше. Вот это я видел сам. Позже, когда я узнал, что он был директором ресторана, понял, что отец Феофил, во?первых, сознательно смирялся, ведя себя таким «странным» образом, во?вторых, спал урывками и очевидно уставал страшно, просто не показывал этого никому.
С отцом Феофилом связано еще одно воспоминание… А точнее, даже не с одним только отцом Феофилом, но и с монахом, имя которого я, увы, не помню. Этот старенький монах был без ног и в храме всегда сидел на тележке. Именно не на коляске, а на тележке. Старшее поколение эти тележки помнит, конечно: тогда, лет 30–40 назад колясок инвалидных не было или почти не было, и инвалиды без ног, в основном ветераны войны, которых тогда еще было очень много, передвигались на таких тележках. Они представляли собой небольшую деревянную доску на колесиках, а в руках у инвалидов были обитые резиной бруски, которыми они отталкивались от пола. Этот монах-инвалид в храме всегда сидел и молился на такой платформе-тележке.
И вот я собрался в баню… Как-то, я помню, попадал туда в неурочные дни, может быть, это было связано с моими послушаниями. Когда я оказался в бане – туда же пришел отец Феофил, а вернее, он прикатил на тележке помыть этого монаха. И когда он стал его раздевать, оказалось, что под множеством одежд у этого монаха – самые настоящие свинцовые или просто железные вериги. Помню большой тяжелый крест на цепях и что-то еще, какой-то пояс… Я просто опешил, честно говоря, ничего такого я никогда не видел. Отец Феофил попросил меня (конечно так, чтобы сам монах об этом не слышал) никому об этом не рассказывать, а потом еще пояснил, что вот-де, монаха этого тяготила мысль, что все на службах стоят, труд какой-то приносят Господу, а он – монах, вроде как не трудится совсем, а сидит на своей тележке… Поэтому он взял благословение носить вериги, чтобы хоть как-то «отяготить» плоть… Рассказываю я об этом добром монахе, так как с тех пор прошло уже 25 лет, и если учесть, что монаху тому было под семьдесят, то не думаю, что он сейчас жив.
Впрочем, если жив – дай Бог ему здоровья и сил, а если почил – Царствие Небесное и вечный покой!
Но вернусь к отцу Феофилу. Он бывал иногда и строг, причем строгостью такой – восточной, я бы сказал, горячей, порывистой, так что многие его и побаивались даже. Был такой эпизод. У нас в общежитии появился паренек, что называется «замолившийся». Бывает такое, особенно в начале, когда человек от безбожия приходит к православной жизни и его осеняет такая благодать, такая ревность возгорается в сердце, такое желание жить строго по правилам, что эта ревность, как ее еще называют «неофитская», порой вредит человеку. Вот таков был этот паренек: лохматый, неопрятный, «смиренно» согбенный, сосредоточенно погруженный в себя, он ни с кем не общался, зато непрестанно молился и по ночам в общежитии иногда можно было услышать стук его лба об пол и увидеть в смутном свете лампады, как он перед нашим «иконостасом» истово кладет земные поклоны. Позже я узнал, что такое состояние может быть, как это ни странно, признаком гордости, так что святые отцы говаривали: «Если видишь юношу, восходящего на небо, – сдерни его за ногу на землю». Вот пример такого «сдергивания» (думаю, сознательного со стороны отца Феофила) я и наблюдал однажды из окошка сторожки на центральном входе, где в то время нес послушание.
Итак, сижу я перед окошком, смотрю во двор и вижу, как отец Феофил на центральной дорожке крошит хлеб и кормит голубей. А в это время идет, «смиренно» склонив лохматую голову, весь погруженный в себя тот самый паренек. И вот, ничего не замечая вокруг, он проходит прямиком по этим крошкам. И тут отец Феофил хватает его и начинает трясти со словами: «Ты что, не видишь, куда идешь? Здесь птичек кормят! Балда стоеросовая…» Ну и все в таком роде. Словом, трясет его, ругает и, как я понимаю теперь, «выводит из себя» – из того опасного состояния самообольщения, вывести из которого порой действительно может только какая-то встряска… Вообще глубинная, монашеская жизнь очень сложна и непонятна большинству обывателей, а в то время, когда народ наш только начинал воцерковляться, это было особенно очевидно. Поэтому эта трепка ни в чем не повинного человека, крик на него и даже как бы гнев – все это могло вызвать смущение у постороннего вроде меня. Но я как-то интуитивно понимал, что отец Феофил не просто разошелся, а пытается привести паренька в чувство, а позже мне это прямо объяснили и другие, более опытные братия.
Был и другой случай. Когда отец Феофил задал трепку другому человеку, но уже совсем по другому случаю. Если в случае с пареньком он попросту выводил его из состояния прелестного «созерцания», то в этом, втором случае отец Феофил боролся с таким довольно распространенным, но трудно распознаваемым явлением, как «духовное» тунеядство, паразитизм под видом «высокодуховного» бродяжничества. Был у нас в монастыре такой человек. То есть он был не один, такие люди появлялись периодически, но этот задержался как-то дольше других. Был он одет в какие-то лохмотья, вел себя странно, общим правилам общежития не подчинялся и все это, как я уже сказал, облекалось в тогу высокой, непонятной многим и «непостижимой» духовности. К слову, я сам несколько раз попадался на такие уловки и, думая, что имею дело с особыми, «божьими» людьми, оказывался в неприятных и смутных, расстраивающих душу обстоятельствах и ситуациях.
Вот отец Феофил каким-то непостижимым образом умел отличать подлинных странников, юродивых и Божиих людей, о которых он заботился с какой-то просто материнской нежностью, от всяких проходимцев, кликуш и дармоедов. И я, как уже сказал, был однажды свидетелем разноса, который он учинил одному из таких «юродивых». Когда тот в неурочный час, по заведенному им правилу пришел в трапезную пообедать по особому «юродивому» распорядку и попал на отца Феофила. Тот его за грудки не тряс, как того юношу, топтавшего голубиные крошки, но речь его была прямой и разящей. И все, о чем я мог только робко догадываться в отношении нашего «юродивого», отец Феофил выдавал с прямодушием и простотой, на которые совершенно нечего было возразить.
– Почему не работаешь как все? – громогласно и гневно вопрошал отец. – Почему не обедаешь в положенное время со всеми паломниками? Почему не подчиняешься монастырскому распорядку?
Ну и так далее…
Признаться, уважая отца Феофила, я сам его маленько побаивался в первое время, думая, а вдруг он и мне такую трепку задаст! И ведь можно было найти, за что… Тем более изумительным оказалось для меня его отношение, когда я сошелся с ним волею обстоятельств чуть ближе.
Надо сказать, что семья моя тогда была неверующей и даже некрещеной, только я принял крещение самостоятельно в 1988 году, да и то не по глубокому религиозному убеждению, а скорее по интуитивному влечению к истине и без особых, увы, перемен в своей жизни. Но вот теперь – в Оптиной та перемена со мной случилась столь явственно, что я непременно хотел, чтобы и мои родные тоже пришли к православию. В монастыре была церковная лавка и вот я вы?резал вручную четки из можжевеловых и кипарисовых веточек, привезенных из Крыма, сдал эти четки в церковную лавку, а на вырученные деньги купил какую-то книжицу о православии и решил ее отправить домой.
Вот в этот момент я и разговорился, уж не помню каким образом, с отцом Феофилом. Помню только, что у меня не было денег на бандероль и отец Феофил повел меня с этой книжицей в храм, зашел в алтарь, где в это время молился отец Илий, посоветовался с ним и, выйдя, попросил у меня книжицу и домашний адрес. А через неделю мои родители получили посылку, где кроме множества православной литературы и сопроводительного, очень теплого и доброжелательного письма, написанного самим отцом Феофилом, оказались рушник и две венчальные иконы, пригодившиеся нам через полгода, когда мы с Аленкой – будущей моей женой, которую я тогда еще не знал – венчались в Одессе. Вот я сейчас, почти двадцать пять лет спустя пишу эти строки, а иконы эти из той посылки стоят рядом со мной в святом углу и перед ними теплится лампада – во многом как знак неизреченной благодарности и отцу Феофилу, и его духовнику – схиархимандриту Илию.
Батюшка Илий
Знаете, так бывает – человек о тебе не помнит и не узна?ет при случае, но ты сам считаешь его дорогим, родным человеком. Не по разуму только, но по чувству глубокой духовной благодарности. Тогда – четверть века назад было гибельное время, когда все рушилось в жизни моей страны, моей семьи, да и в моей лично, и сдержать этот крах было никак невозможно. Я убежал тогда в Оптину пустынь именно потому, что совершенно уже ничего не мог изменить и просто «бросился» в объятия Божии. И вот – впервые встретил отца Илия, который меня утешил и поддержал.
За те несколько месяцев, что я прожил тогда в Оптиной, трудился, молился как мог, я несколько раз подходил посоветоваться со старцем. И всегда меня удивляло, как просто он говорит о самых сокровенных и важных вещах… как бы между прочим. А позже я узнал, что вот так же просто, совершенно безпафосно старец говорит слова прямо пророческие. Кроме того, батюшка обладал и обладает редчайшим в наше время даром утешения скорбящего и мятежного сердца. И за это ему глубокий поклон. Но главное, отец Илий молился тогда, я это знаю, о нашей семье, о ее спасении. И теперь я не понаслышке знаю, что значит: «Много может молитва праведного». Потому что вскоре после моего возвращения из Оптиной пустыни окрестились мои родители, брат, жизнь как-то стала налаживаться, а еще через десять лет я непостижимыми путями стал священником и опять же не без участия отца Илия.
А случилось это так. После первого моего посещения Оптиной прошло десять лет. О священстве я и не помышлял. Но зимой 2002 года материальное положение нашей семьи стало особенно трудным, накопились долги за ЖКХ, и я поехал по приглашению знакомого в Москву на заработки. Между тем начались новогодние праздники, и в самом начале января я совершенно спонтанно, что называется «по наитию», сел на автобус и поехал в Оптину. Приехал вечером, устроился в гостинице, а утром в храме попал на исповедь к отцу Илию. И вот он мне как бы между делом говорит: «Езжай-ка ты домой… Придешь к своему архиерею правящему и скажешь: “Хочу послужить Богу”. Будешь дьяконом… Рукоположишься…» Вот так просто. И я сделал точно так, как сказал отец Илий. Через пять месяцев меня рукоположили в дьяконский сан, а еще через полтора года – в священнический…
Мне приходилось слышать мнение, что отец Илий на самом деле никакой не старец, а просто старенький, добрый монах… Что на это сказать? Уже в том, что бытует такое мнение, несомненно, есть заслуга и самого отца Илия, который сам себя, конечно, никаким старцем не считает и являет образец подлинного смирения. Но по плодам общения с ним и по рассказам множества других людей – могу сказать одно: «По вере вашей да будет вам…»
К слову, директор издательства «Родное Слово» Володя Шпатаков, духовное чадо отца Илия, рассказывал мне о нем истории практически «хрестоматийные», так что мы с Володей снова и снова удивлялись величию Промысла Божия и радовались, что у нас, в наше время есть такой удивительный старец.
Как-то Володя оказался в Оптиной и стал свидетелем того, как к отцу Илию прибыла делегация серьезных коммерсантов откуда-то из Сибири. Кто-то им сказал, что для того, чтобы дела шли «фортово», надо делиться с «церковным авторитетом». В качестве последнего посоветовали отца Илия. Коммерсы прикатили на своем «Ленд Ровере» и от всей души предложили батюшке, по выражению Володи, не «котлету» даже, а «пакован» – объемистый и увесистый пакет с деньгами.
– А-а… ну, хорошо, хорошо… – пробормотал батюшка по своему обыкновению, как будто рассеянно. – Володя, возьми, пожалуйста…
И вот, ходит Володя за батюшкой по монастырю с этим увесистым «пакованом». Между тем подходит к отцу Илию игуменья какого-то монастыря. Подходит и расстроено просит:
– Батюшка, помолитесь, пожалуйста… Купили медные листы крышу на храме крыть, а рабочим заплатить нечем. Рабочие с Украины, бригада хорошая и если их сейчас отпустить, то они уже только следующей весной приедут. Да и то еще неизвестно… Помолитесь, батюшка…
– А, да, да… – забормотал смиренно батюшка и добавил:
– Володенька, а ну, где там тот пакет, что коммерсанты оставили?..
Любопытно, что через полгода Володя снова оказался свидетелем разговора между батюшкой и той же игуменьей.
– Ну что, родная, хватило тебе денежек?..
– Хватило, хватило, батюшка! Спаси Господи! Не только крышу покрыли, но и окна в храме вставили. И все равно еще деньги остались. Хотим, вот, два трактора прикупить… небольших таких.
– А, да, да… хорошо! Вы «Беларусь», «Беларусь» берите. Есть такие небольшие трактора, вот их и берите…
А вот еще одна история, свидетелем которой был Володя. Тоже с коммерсантами, но с другими. Этих батюшка никак не хотел отпускать на «стрелку». То лобик им помажет, то на службочку позовет, то на трапезу… Володя смотрит – те перемигиваются уже между собой. Мол, сейчас из кельи батюшки выйдем, люди его окружат, мы втихаря и свалим. Володя их в сторонку отвел и говорит: «Даже не вздумайте! Благословит отец, тогда и поедете». Словом, коммерсанты на «стрелку» безнадежно опоздали. А через три дня один из них звонит Володе и рассказывает, что на той «стрелке» его подставили, разгромили офис, и попадись он сам, может быть, его уже и в живых бы не было…
Да укрепит Господь дорогого батюшку, дарует ему силы, терпение и ту особую, духовную радость, которой он с такой чуткой любовью и щедростью делится со страждущими людьми!
Послушник Стефан
Из монастырской братии вспоминается мне послушник Стефан, который был очень юн, а еще как-то особенно, отчаянно неказист. Почему-то мне представляется, что он хромал, как известный горбун из «Собора Парижской Богоматери» Виктора Гюго. Когда он начинал читать вслух в храме, было ощущение какого-то невероятного издевательства на грани кощунства. Так он читал: неимоверно коряво, но притом громко, и ничуть не пытаясь эту свою корявость как-то скрыть или сгладить. Он как бы говорил всем своим видом: ну вот я такой и что теперь, убить меня, что ли… О Стефане было известно, что он из неблагополучной семьи и мать привезла его и оставила в Оптиной пустыни на иждивении монахов. Фактически бросила. Было ему тогда лет двенадцать, не больше. На момент нашего знакомства он прожил в монастыре около пяти лет.
Никакого рвения к монашеству Стефан не обнаруживал, все ему казалось здесь скучно и пусто. Было даже ощущение, что он точно по краю ходит русского нашего надрыва и может в любой момент что-нибудь такое отчебучить, от чего всем станет не по себе. В общем, его было жалко. Но и не было ощущения, что он что-то делает нарочно, назло, а скорее «по естеству», никак, впрочем, не пытаясь это свое естество обуздать или исправить. Видимо, в силу этой крайней расхлябанности, как признавался сам Стефан, было у него «послушание» от Оптинских духовников: есть, пить и спать в любое время и в любом количестве.
Это как в Патерике: «Брат сказал авве Арсению: что мне делать? меня возмущают помыслы, внушая: ты не можешь ни поститься, ни трудиться; посещай хотя бы больных, ибо и это – дело любви. Но старец, зная козни демонов, говорил ему: ешь, пей, спи, только кельи своей не оставляй. Ибо он знал, что терпение в келье приводит монаха в должный порядок». И Стефан, надо полагать, хоть в этом «снисходительном послушании» находил для себя утешение в «подневольно-каторжной» монастырской жизни.
Он действительно день-деньской слонялся по кухням и трапезным. Причем он везде проходил совершенно свободно, все знали о его чудаковатости, о чудесном «благословении» и ни в чем ему не отказывали. Сначала в монастырскую трапезную зайдет, съест чего-нибудь или с собой прихватит. Послонявшись по монастырской трапезной и кухне, поковыляет в паломническую трапезную и кухню и там еще проведет какое-то время таким же образом, а потом – и вот здесь уже ближе к теме рассказа – Стефан проходил по всем монастырским службам с «инспекцией». То есть опять же, как он утверждал, ему было поручено проверять во всех сторожках, подсобках и каптерках – нет ли где запрещенных электроприборов. А конкретнее – самодельных кипятильников. В случае обнаружения таковых, как он сам утверждал, было у него предписание эти электроприборы изымать. Параллельно (и что меня особенно веселило) с совершенно серьезным и деловитым лицом он «изымал» излишки сахару, чаю, сгущенки, печенья и прочего съестного, аргументируя тем, что если кипятильника нету, так зачем и чай. А без чаю и сахар зачем со сгущенкой и печеньем. Одно искушение… Удивительно, что при всем том Стефан не вызывал какой-то неприязни и отвращения. Просто он был вот такой странный оптинский человек с непростой судьбой и особенным «щадящим» послушанием.
Наш рассказ относится ко времени глубокой осени 1992 года. Я тогда часто дежурил в утлой каморке возле северных, «дальних» ворот монастыря. Это были ворота из хоздвора, а вернее, из хоззакутка на территории монастыря, потому что собственно хоздвор находился в другом месте. Целый день время от времени через эти ворота въезжала и выезжала строительная техника, трактора, но главное, от этих ворот начинался тот самый «хоззакуток», где стояла вся эта техника, а также цистерны с солярой, и надо было периодически выходить и прогуливаться по двору, чтобы никто ничего не свинтил, не слил и не утащил. Время было такое – простое и вместе с тем шальное. В монастыре и вокруг него обитала масса самого разного люда: и бродяги, и работяги, и казачки? сомнительные, и люди, недавно освободившиеся из мест заключения… Словом, нужен был этот присмотр, хоть на деле толку от меня было мало, и в случае чего я мало чем мог быть полезен. Но сидел с напарником больше так… для порядку. Ну и для того чтобы, если уж действительно что серьезное – сообщить начальству. Помню, один мужичок, называющий себя казаком, а на деле просто лихой, отчаянный забияка и матерщинник, решил увести со двора для каких-то своих нужд трактор. Увести на время, разумеется, например, где-то подшабашить, а потом вернуть. Конечно, это было чистой воды самоуправство, и когда он подъехал к воротам – я вышел и спросил: кто его благословил? Ах, жаль словами не передать, как он на меня посмотрел… Странно только, что в морду сразу не дал. Просто «испепелил» взглядом, прошел мимо, открыл ворота и выехал… А я постоял, подумал и… не стал жаловаться. Решил, что все равно он через час или два вернется. Да так оно и случилось… Вот такая у меня была служба.
В каморке мы сидели по двое, причем устроена она была таким образом, что один мог лежать на тахте, а второй вынужденно должен был сидеть на стуле перед маленьким столом с телефоном на нем и крохотным оконцем над ним. Сидеть и смотреть на двор, где бо?льшую часть дня в шуме бетономешалок, меся грязь, сновали рабочие с лопатами в стеганых армейских штанах и ватниках, шла какая-то строительная работа, и в общем-то так мы и коротали время – один лежал на кушетке, второй сидел на стуле и мы разговаривали, как водится, о судьбах мира… Или ночью один спал, а второму приходилось несладко, потому что всякая деятельность и разговоры прекращались и нужно было просто в ночной тишине сидеть и смотреть в это оконце на небольшой, освещаемый прожектором участок хоздвора. А это было мучительно, просто невыносимо до того, что глаза отказывались смотреть и даже если оставались открытыми, то видеть уже не могли. Спать хотелось так неимоверно и отчаянно, что все расплывалось перед глазами и просто титанические усилия приходилось прилагать к тому, чтобы сконцентрировать зрение. Но через пять минут оно опять «расплывалось»… И так продолжалось час или два, не помню уже сколько длилась «смена» и через сколько мы менялись. Но борьба со сном была в самом деле мучительной.
В одну из таких ночей я как раз сидел у окошка, вдруг в сторожку громко и настойчиво постучали. Это был Стефан. Он всегда старался появляться неожиданно и шумно, пытаясь произвести эффект внезапно нагрянувшей «инспекции». Я открыл, и Стефан ввалился в сторожку с большим недовольством и со словами: «Что, дрыхните… а там, между прочим, кто-то ворует что-то. А вам все нипочем».
Я надел фуфайку, и мы вышли со Стефаном из сторожки. Он ковылял впереди, я за ним. Стефан шел, старясь ступать неслышно, видимо желая застать вора врасплох. Тут надо пояснить, что прожектором освещалась только часть хоздвора, ближайшая к воротам, а дальняя его часть оставалась ночью во тьме, и ходить туда, честно говоря, не очень хотелось. Но на этот раз мы шли именно туда. И вот, еще издали послышался какой-то странный, довольно громкий и однообразный шум. Как будто кто-то шебуршит в листве дерева, причем открыто и ничуть не таясь. Шебуршит шумно и дерзко. Но для чего, зачем? Кто и для чего забрался на дерево ночью? Понять, что там происходит, было никак невозможно. И только когда мы подошли вплотную к деревьям, стало все понятно. Причем настолько, что не было никакого смысла что-то объяснять или оправдываться. С деревьев сплошным потоком сыпалась и сыпалась листва. Это была ночь, когда впервые ударил крепкий мороз…
Так мы и стояли молча с послушником Стефаном, созерцая, как сыплется с деревьев листва. А в черном морозном небе мерцали звезды. Вот и все. Ничего особенного. Только почему-то осталось в памяти сердца навсегда: морозная ночь октября. Темный монастырский двор с какими-то тракторами, цистернами и уставшей, отработавшей свое техникой, тишина и непрестанный шум падающей листвы. И непривычно долго молчащий, неподвижный Стефан. О чем он думал тогда? Где он сейчас, что с ним?..
Корабль спасения
Вспомнился еще один эпизод, по-видимому ни с чем не связанный, но четко запечатлевшийся в душе. Это был сумрачный, дождливый день и праздник иконы… Вот только я не запомнил какой. Иконы Богородицы, кажется, Калужской, которую привезли в Козельск. Из монастыря автобус с паломниками должен был отправиться на поклонение этой иконе. Почему-то запомнил имя главного организатора этой поездки. Ее звали матушка Илария. Думаю, она была игуменьей какого-то монастыря. Да это и не важно теперь. Помню, мы собрались на территории монастыря, сели в автобус и поехали. За окном было как-то особенно сумрачно, дождливо, неприютно, а мы все ехали и ехали. И вот произошел эпизод, в общем, не очень-то понятный для меня, но натолкнувший тогда на определенные размышления. А именно…
Уж не помню, где мы добрали еще каких-то паломников, отъехали, едем, и один какой-то человек, по-видимому опоздавший, бежит, кричит и просит, чтобы автобус остановился и его взял, кажется, и паломники кричали водителю, но не помню сейчас по какой причине – автобус не остановился, а все ехал и ехал, пока этот человек не отстал окончательно. И вот опять тишина, но уже какая-то иная, огорченная и недоуменная, что ли… Шум мотора, стук дождя в окно, а мы все едем и едем, и я думаю о том, что автобус наш похож на Церковь. На корабль Церкви Христовой, в который каждому дается время и возможность сесть и поплыть. Но если человек беспечен, если он опаздывает… то, как это не покажется жестоким, – корабль отчаливает и плывет без него и невозможно тогда уже что-то исправить… Думаю, это в первую очередь относится к тем, кто имел возможность на протяжении всей своей земной жизни прийти к вере, принять крещение, сделаться членом Церкви, но так и не сделал этого. Кто-то сознательно, по ожесточенному убеждению, кто-то по беспечности, но факт остается фактом – после смерти попасть на корабль будет уже невозможно. На такие грустные размышления натолкнуло меня это событие.
Но вскоре мы приехали. И вот, старенький, уютно-ветхий храм. Почему-то кажется, что службы не было уже, мы приложились к иконе и потом просто сидели в благословенной тишине храма. Я даже задремал. Ну а потом – поехали обратно… Вот и вся история, но этот случай запомнился именно как образ Церкви и нашего отношения к Ней.
Взлеты, падения и покаяние
Почему-то я не помню имени того паренька, хоть мы с ним и общались довольно много и по-приятельски.
История его такова. Он возлюбил христианскую жизнь и пришел в какой-то монастырь (не помню уже в какой) с твердым намерением стать монахом. Стал жить и строго исполнять все правила, приличествующие его положению сначала паломника, затем трудника и, наконец, послушника. И все это время его осеняла такая неизреченная благодать, что он буквально летал на крыльях, как он и сам об этом рассказывал. Все ему было в необычайную радость, в охотку: и слезы молитвенные, и покаяние, и долгое стояние на службах, и послушания, пусть даже самые суровые, вроде чистки коровника – все ему доставляло необыкновенную духовную радость. Может быть, это была та самая «призывающая благодать», которая действительно осеняет с необычайной силой неофитов, искренне желающих жить по-христиански. Это вроде восшествия Иисуса Христа на гору с учениками, когда Господь показал им славу Свою «якоже можаху», дал вкусить неизреченную благодать, настолько, насколько им это было возможно. Открыл и показал во многом для того, чтобы они в страшную минуту распятия и смерти Учителя на кресте укреплялись и воодушевлялись воспоминанием о Его Божественной славе.