скачать книгу бесплатно
– Скоро.
Она попыталась приготовиться. Держать слишком короткое горлышко было неудобно, особенно в шелковых перчатках, и бутылка, выскользнув из руки, с глухим звуком упала в опасной близости от края помоста. Матильда подняла бутылку, и тут кто-то тронул ее за плечо. Эддисон Грейвз. Аккуратно взяв виски, он дал совет:
– Лучше снять перчатки.
Она сняла, и он, обернув одну ее руку вокруг горлышка, ладонь другой приложил к пробке.
– Вот так. – Капитан провел рукой дугу. – Не бойтесь, размахнитесь как следует, потому что, если бутылка не разобьется, это плохой знак.
– Спасибо, – пробормотала Матильда.
Стоя на краю помоста, она ждала сигнала, но ничего не происходило. Передняя часть корабля – огромный вздернутый нос горделивого, надменного существа – не двигалась. Мужчины взволнованно переговаривались. Корабельный инженер куда-то исчез. Она ждала. Бутылка стала тяжелее. Заболели пальцы. Внизу, в толпе, двое мужчин принялись пихать друг друга, поднялся гул. Один ударил другого по лицу.
– Тильди, ради бога!
Ллойд тянул ее за рукав. Нос ускользал. Как быстро. Она не ожидала, что подобная громадина может двигаться с такой скоростью.
Матильда наклонилась и швырнула бутылку вслед удаляющейся стальной стене. Неловко, через руку. Та ударилась о корпус, но не разбилась, а лишь отскочила и упала на стапель, выпустив от соприкосновения с бетоном фонтан осколков и янтарной жидкости. «Джозефина» удалялась. Река за кормой, сначала поднявшись зеленым пузырем, разбилась в пену.
Северная Атлантика
Январь 1914 г.
Четыре года и девять месяцев спустя
Ночь, «Джозефина Этерна», курс на восток. Бриллиантовая брошь на черном атласе. Одинокий кристалл в стене темной пещеры. Величественная комета в пустом небе.
Под огнями и ульем кают, под людьми, надрывающимися в красном жару и черной пыли, под обросшим ракушками килем, в темноте проплывала стая трески, сбитое множество изгибающихся тел с выпученными глазами, хотя кругом царил сплошной мрак. Под рыбой – холод, давление, пустые черные мили, странные светящиеся создания, выискивающие крупинки пищи. Затем песчаное дно, голое, за исключением еле заметных следов, оставленных глубоководными креветками, слепыми червями и существами, которые никогда не узнают, что существует такой феномен, как свет.
Вечер, когда Эддисон Грейвз, явившись на ужин, обнаружил, что Аннабел сидит рядом с ним, был вторым по выходе из Нью-Йорка. Он неохотно покинул мужскую тишину мостика и спустился в вибрирующий, искрящийся гвалт кают-компании. В жарком, влажном воздухе пахло едой и духами. Холод океана, прилипший к шерстяной форме, испарился; тут же выступили капли пота. У стола, зажав фуражку под мышкой, он ссутулился в поклоне. Лица пассажиров лучились жадным желанием завладеть его вниманием.
– Добрый вечер, – сказал он, садясь и расправляя салфетку.
Он редко находил удовольствие в беседе, и, уж конечно, не в самовлюбленной болтовне, которой от него ждали пассажиры, достаточно состоятельные или важные, чтобы получить место за капитанским столиком. Сперва он заметил лишь бледно-зеленое платье Аннабел. С другой стороны от него сидела пожилая дама в коричневом. Официанты в ливреях принесли с кухни первое из длинной вереницы вычурных блюд.
Ллойд Файфер сделал Эддисона капитаном, едва вступив в права наследства L&O, когда еще не осела на могиле отца потревоженная земля. За ужином в «Дельмонико», дождавшись стейка, Ллойд вручил ему корабль, и Эддисон лишь кивнул, стараясь не выдать восторга. Капитан Грейвз! Наконец-то бывший оборвыш с фермы в Иллинойсе исчезнет навсегда, будет растоптан каблуками начищенных ботинок, выброшен за борт.
Но Ллойд поставил условие:
– Тебе придется быть обходительным, Грейвз. Придется преобразиться. Платят, в частности, и за это. Не смотри на меня так. Не так страшно. – Он помолчал, глядя на друга тревожным взглядом. – Справишься?
– Да, – ответил Эддисон, поскольку самолюбие пересилило страх в сердце. – Конечно.
Официанты лавировали между столами, разнося чашки с консоме. Справа от Эддисона миссис имярек в коричневом платье во множестве подробностей излагала историю жизни своих сыновей, выговаривая каждое слово так медленно и четко, будто зачитывала условия договора. Появился и исчез ягненок с мятным желе. Затем жареные цыплята. За салатом, во время небольшой паузы в рассказе соседки Эддисон наконец обернулся к женщине в бледно-зеленом платье. Та представилась Аннабел и показалась совсем молоденькой. Грейвз спросил, впервые ли она едет в Британию.
– Нет, – покачала головой соседка, – была уже несколько раз.
– Значит, вам понравилось?
Она помолчала, а потом безразлично ответила:
– Не особенно, но мы с отцом решили, что мне на какое-то время лучше уехать из Нью-Йорка.
Любопытное признание. Он пристальнее всмотрелся в нее. Девушка опустила голову и вроде бы полностью сосредоточилась на еде. Аннабел была старше, чем он сначала решил, к тридцати, и очень привлекательна, хотя неаккуратно нанесенные румяна и губная помада придавали ей расхристанный, воспаленный вид. Молочного оттенка волосы, как грива у лошади соловой масти, а ресницы и брови такие светлые, что их почти не видно. Она резко подняла голову и встретилась взглядом с капитаном.
Голубую радужку глаз прочертили светлые, бледные, как солнечные блики, пересекающиеся круги, и в этих глазах он увидел явное, бесстыдное предложение. Грейвз помнил такой взгляд у женщин на берегах Южного океана, лениво лежавших в тени с обнаженной грудью, у проституток, наполовину прикрытых мраком портовых городов, у караюки-сан, указывавших ему дорогу в освещенные фонарями комнаты. Он бросил взгляд на ее сидевшего напротив отца, цветущего, поджарого мужчину, разглагольствовавшего на публику и, очевидно, забывшего про дочь.
– Вы брезгуете, – тихо сказала Аннабел. – Говорить с ними. Вижу, поскольку я тоже.
Извинившись, Эддисон отказался от десерта. Кое-что требует его внимания, прошу простить. Он вышел из кают-компании и, поднявшись два марша по трапу, резко распахнул дверь с надписью «Служебный вход», очутившись на пятачке открытой палубы за мостиком.
Облокотился на леера. Вокруг никого не было. Море слегка пенилось. По ясному безлунному небу выгнулся мраморный поток Млечного Пути.
Грейвз брезгливо, вежливо отказался, отвернулся от молодой женщины и спросил другую соседку, что еще интересного та может рассказать о детях. Но Аннабел по-прежнему пылала в поле бокового зрения. Зеленое платье, бледные ресницы. Взгляд. Такой неожиданный. Голубое пламя, неподвижное, чужое.
Некоторое облегчение пришло в рабочей атмосфере мостика и потом, когда ему в полночь принесли кружку кофе, но она все пылала. В ванной – из воды торчали костлявые колени – он позволил руке опуститься к чреслам, думая о ее раскрасневшихся щеках, выбившейся на затылке пряди бледных волос.
Когда Аннабел постучалась к нему в дверь, было далеко за полночь. Она так и не сняла зеленое платье-видение. Эддисон не знал, как пассажирка отыскала его каюту, но зашла она энергично, как будто ей приходилось видеть его уже множество раз. Девушка, оказавшаяся меньше ростом, чем он считал, доходила ему до середины груди и сильно дрожала. Первые несколько минут он не мог заставить себя дотронуться до нее – от холода кожа у нее посинела и заледенела.
Нью-Йорк
Сентябрь 1914 г.
Девять месяцев спустя
Дети плакали.
Аннабел неподвижно стояла у окна спальни в принадлежавшем Эддисону доме красного кирпича (черная отделка, черная дверь с латунным молоточком, у реки) и смотрела через улицу на черную кошку, спящую на окне третьего этажа. Она часто видела эту кошку. Иногда та, водя хвостом, следила за голубями, клюющими что-то на нижней решетке. Когда кошка водила хвостом, Аннабел тянуло погрозить ей пальцем. Когда кошка замирала, замирала и она. Ночью, лежа без сна, она водила пальцем, пока тот не начинал болезненно ныть и неметь. Бранчливый жест. Тик-так.
Непереносимый, перекрывающий друг друга рев близнецов достиг апогея.
Лучше оставаться у окна, чем подвергаться риску, что опять вспенятся и запахнут пемзой видения, как бывало всякий раз, когда она подходила к люльке. Не надо идти на кухню, там ножи. Не надо приближаться к подушкам и тазам с водой. Не надо брать детей на руки, поскольку можно поднести их к окну и выбросить. «Дрянь», – послышался голос матери. «Дрянь, дрянь, дрянь».
Во время одной из тюремных отсидок в интернате, наутро после нешуточной грозы она сделала несколько неуверенных шагов с крыльца дортуара в слепящий, хрупкий, скользкий мир. Все клены на центральной лужайке заключили в тесные стеклянные коробы, как зубами, усеянные сосульками. Когда дети начинали плакать, Аннабел становилась похожа на те деревья: сначала пустила корни, а потом замерзла. Детский плач казался таким же далеким и безответным, как крики птиц, кружащих над заполненными льдом гнездами.
Когда они родились, Эддисон находился в море на «Джозефине». Схватки у Аннабел начались четвертого сентября, на три недели раньше срока, и прошло больше суток, целая вечность, прежде чем затемно шестого сентября, в первый день сражения на Марне, близнецы были наконец изринуты. Она не могла придумать никаких имен и махнула рукой в знак согласия, когда акушерка предложила Мэриен, а врач Джеймса, чтобы звать мальчика Джейми.
Теперь, когда она знала, что значит кричать, истекать кровью, ужас родов граничил для Аннабел с ужасом войны. Роды стали еще одним кошмаром, к которому обращался рассудок, когда она ослабляла бдительность. Опять являлся таз с красной водой, врачебные ножи, щипцы. Опять перед ней были лиловые дети, перемазанные кровью и чем-то вроде заварного крема, маленькие, как щенята, и опять возвращался дикий страх, испытанный ею, когда она впервые увидела их, мимолетная, безумная уверенность, что врач держит в руках ее органы, что ее выпотрошили. Акушерка говорила, роды – тяжкое испытание, но потом придет радость. Или эта женщина говорила неправду, или, что более вероятно, Аннабел не нормальная мать.
Когда детям было пять дней, вернулся Эддисон. Он озадаченно посмотрел в колыбель, а потом перевел взгляд на Аннабел. Та со спутанными волосами, провоняв потом, лежала на кровати. Она отказывалась мыться, поскольку врач утверждал, что теплая вода стимулирует выработку молока, а молодая мать твердо решила пересохнуть.
– Тогда в холодной воде, – предложила дневная кормилица. – Чтобы смягчить раздражение.
Аннабел ответила, что скорее умрет, чем примет холодную ванну.
– Ваше дело – дети, а не я, – сказала она. – Оставьте меня в покое.
В молчании она не уступала Эддисону. На следующий день тот опять уехал.
– Всего-навсего приступ меланхолии, – объяснила кормилица. – Я уже такое видела. Скоро вы придете в себя.
В себя.
Воспоминания о мраке ее первых лет. Синие от луны занавески детской, рядом отец, он обнимает ее. Больше никто ее не обнимал. Тепло другого тела пьянит. Она рефлекторно хватается за ворот его шелкового халата и чувствует, как он дрожит. На этом воспоминания заканчивались.
Семь лет. Она стоит в кладовке дома в Мюррей Хилле, задрав платье, а в ногах у нее сидит сын кухарки, мальчик лет одиннадцати. С порога рваный крик, и влетает что-то огромное, заполошное. Шумная няня с большой грудью и черным подолом заполняет небольшое пространство, как сорока, залезшая в воробьиное гнездо. Кухаркин сын вопит, пока его лупят. Няня крикнула всего один раз, вначале, а потом, таща Аннабел вверх по лестнице и запирая ее в кладовке, молчала и только возбужденно сопела.
В кладовке темно, но через замочную скважину через коридор видно ее детскую, желтое одеяло на кровати и куклу, брошенную на пол лицом вниз.
– Я плохо себя вела? – спрашивает она у няни через дверь.
– Сама знаешь, – отвечает та. – Хуже девочек не бывает. Тебе должно быть больше, чем стыдно.
«А что там, за стыдом?» – думает Аннабел, скрючившись между совками и банками с лаком для мебели. Если ее поступок так ужасен, почему отцу, богу этого дома, у кого куда больше власти, чем даже у матери или няни, можно трогать место, за которое сын повара предложил ей лимонный леденец, только чтобы посмотреть, место, которое няня называла капусткой? «Наш с тобой секрет, – говорит ей отец, имея в виду свои посещения, – мама ничего не должна знать, поскольку ей будет завидно, как сильно он любит Аннабел, как Аннабел любит папу и как им тепло вдвоем».
В тот день, когда она показала капустку кухаркиному сыну, мать избила ее по голым ногам и по попе, называя «дрянью, дрянью, дрянью».
Первый врач прописывает ежедневные холодные ванны и вегетарианскую диету.
Няня отказывается отвечать на любые вопросы о том, что значит «дрянь».
– Такие разговоры лишь подстегнут тебя.
Хотя однажды, когда Аннабел спрашивает, плохая ли капустка и у мальчиков, няня выпаливает:
– Глупый ребенок, у мальчиков нет капустки, у них морковка.
Создается впечатление, что «дрянь» как-то связана с овощами.
С чувством неловкости, вины, по причинам, которые она не может объяснить, Аннабел, когда за ней никто не смотрит, в детской или в ванной начинает трогать свою капустку. Ощущения мягко притупляют разум, погружают в приятную атмосферу и даже имеют свойство прогонять нежелательные воспоминания, например освежеванного ягненка, виденного ею на кухне с высунутым языком, или мать, называющую ее дрянью. Они приглушают даже мысли об отце. Отец уверяет, что старается делать нечто приятное. Значит, если от его посещений ей становится страшно, с ней что-то не так. Она должна попытаться исправиться.
Девять лет. Аннабел просыпается от порыва холодного воздуха, утреннего света; желтое одеяло сдернуто. Мать стоит над ней, держа одеяло, как матадор – капоте. Слишком поздно. Аннабел понимает, что во сне ее руки забрались под ночную рубашку.
– Дрянь, – выплевывает мать, склонившись над ней, будто готовый упасть топор.
На следующую ночь няня связывает ей руки, и она спит с переплетенными, как на молитве, пальцами.
– Твоя мать прекрасная женщина, – говорит отец, гладя веревки на запястьях, но не развязывая их. – Но она не понимает, мы просто хотим, чтобы нам вместе было тепло.
– Я дрянь? – спрашивает Аннабел.
– Все мы немного дрянь, – отвечает отец.
Второй врач стар и похож на собаку, у него отеки под глазами, пятнистая кожа и длинные мочки ушей. Щипцами он извлекает из стеклянной банки одну-единственную пиявку. Раздвигает ей ноги.
Звон закладывает уши. Затемняющий все белый свет вихрится метелью, потом его разрывает резкая струя нюхательной соли. Врач выходит побеседовать с матерью, оставив дверь открытой.
– Перевозбуждение, – объясняет он. – Очень серьезно… Но пока нет оснований отчаиваться.
Еще больше холодных ванн и раз в неделю тетраборат натрия. Ей не позволяют никаких приправ, ярких красок, быстрой музыки, ничего живого, возбуждающего. Перед сном полная ложка сиропа из бутылочки янтарного цвета, погружающая ее в бездонный сон. Несколько раз утром она чувствует у себя на подушке слабый запах табака, но ничего не помнит.
В день, когда она с ужасом просыпается на окровавленной простыне – ей двенадцать, – мать говорит, что она не умрет, но кровь будет каждый месяц, как напоминание: нельзя – да, опять, всегда, – быть дрянью.
Примерно в то же время еще два события: во-первых, она обращает внимание, что не слышит больше на подушке запаха табака, и, во-вторых, ее отправляют в интернат. Жизнерадостный щебет других девочек, их книжки, молитвы на сон грядущий, тоска по дому, письма мамам, радостные танцы по парам, возня с волосами, пощипывание щек, чтобы разрумяниться, – ото всего этого она чувствует себя мрачным пауком, шныряющим среди веселых туфелек. В приступе ярости понимает, что ничего не знает о мире. Ее держали вдали от него.
Как избавиться от ужасающего невежества?
Быть внимательной. Подслушивать. Просеивать информацию и усиленно искать зацепки. Наугад брать книги из библиотеки, другие воровать у девочек, особенно запрещенные, которые те прячут. Прочесть «Грозовой перевал», «Остров сокровищ», «Двадцать тысяч лье под водой» и «Лунный камень». Прочесть «Дракулу» и пережить ужас ночных кошмаров про Ренфилда, безумного зоофага в сумасшедшем доме, скармливающего мух паукам, пауков – птицам, поедающего птиц и мечтающего употребить в пищу как можно больше жизней. Стащить «Пробуждение» и мечтать о том, как зайдешь в море, хотя ты никогда не заходила ни в какую воду, кроме ванны. (Даже в интернате ванны у нее холодные.) Из книг постепенно набрать путаных сведений: существуют и другие представления о стыде и «дряни», чем у матери. Догадаться: оказывается, иногда женщины хотят, чтобы их трогали мужчины. (Над некоторыми книгами девочки вздыхали и откидывались на подушки. «Как романтично», – говорили они, но не ей, Аннабел считалась странной.) Уверившись, что все уснули, она опять начинает трогать штучку; та уже не капустка, а заветный орган, уже не по-детски бездвижная, а живая, животная. Ощущения становятся резче, как будто остренький рыболовный крючок, цепанув за нервы, куда-то ее тащит. Ей открылись мерцание, звон, пульсация, вспышка.
Раз в неделю в интернат приходит молодой человек учить девочек играть на пианино. Он наклоняется над сидящей на скамейке Аннабел и длинными пальцами берет низкие, гулкие ноты. Он почти такой же белокурый, с изогнутыми, удивленными бровями и заметными следами расчески в волосах. Как-то раз она берет его руку и кладет себе на платье, над штучкой. Ужас на лице молодого человека смущает Аннабел.
Ее с позором переводят в другую школу, рангом пониже, но через месяц вызывают домой, поскольку умерла мать. Отец держится вежливо, правда, холодно и смущенно, кажется, он забыл о своем прежнем желании тепла. Няня исчезла, а когда Аннабел спрашивает о ней, отец отвечает: она уже слишком большая, чтобы иметь няню, не правда ли? Аннабел принимает такую горячую ванну, что выходит оттуда, как будто ее сварили.
(Лишь позже, подслушав разговор на похоронах, она узнает, что мать выпила целый флакон снотворного.)
Третья школа, та, с кленами, снежный буран. Учитель истории старше учителя музыки и не боится Аннабел. Он находит предлог вызвать ученицу к себе в кабинет.
– Как рыба в воде, – говорит учитель, избавив ее от невинности на провисшем диване. – Я видел это в тебе. Видел, что ты такая и есть.
– Что вы имеете в виду?
– В твоих глазах. Ты разве не хотела меня соблазнить?
– Наверно, – отвечает она, хотя точно не знает, чего хотела.
Она просто отвечала на его взгляды и позволила ему совершить то, что хотел он, почувствовав тупую, режущую боль; оба практически не раздевались. Потом, когда она шла по школьной лужайке, на нее навалилась грусть, которая, видимо, является послевкусием любого человеческого общения, но опыт не неприятный, и она охотно явилась к нему в кабинет, когда он вызвал ее в следующий раз. Прежде он отвернулся и что-то с собой сделал, необходимое, по его словам, чтобы не было ребенка. С опытом она научилась извлекать из его манипуляций мерцание и звон, иногда даже пульсацию и вспышку, но грусть все равно оставалась.
– Давай убежим, – предлагает он, а она смотрит на него с дивана, обескураженная тем, что он думает, будто им есть куда податься.
Из последней школы ее не исключают, а в шестнадцать выдают аттестат, и она возвращается в Нью-Йорк. Изо всех сил старается вести внешне респектабельную жизнь в качестве незамужней половины отца, его спутницы на ужинах, приемах, в путешествиях. Пытается быть хорошей, избавиться от дрянных потребностей. Но изгнать их можно, только отрубив себе голову и продолжая жить. У нее появляются любовники. Мера их скромности различна.
– Может, тебе стоит подумать о замужестве? – спрашивает отец.
Оба знают, что в Нью-Йорке никто не мечтает на ней жениться, несмотря на его состояние.
Занятия любовью приносят облегчение, да, но кроме того позор, слухи и презрение. Она хотела быть другой, не таскаться по мужчинам, не гнуться под тяжестью мрака, не испытывать жадных желаний. Но у нее не получилось. Не получилось ни в Нью-Йорке, ни в Лондоне («Может, английский муж?» – предложил отец), ни в Копенгагене («Может, датский?»), ни в Париже («Может?..»), ни в Риме (об итальянском муже речи не было). Не получилось и на «Джозефине». Она не думала, будто может зачать ребенка, уверенная, что ее дрянная матка совсем сгнила.
– Эддисон Грейвз, – сказала она отцу, убедившись в беременности.
– Кто?
– Капитан. Капитан корабля.
В тот вечер, когда она познакомилась с Эддисоном, отец после ужина отправился в курительную комнату, вверив Аннабел дамской гостиной, откуда та с легкостью улизнула. Она стояла на корме «Джозефины», внимательно смотря на черную воду, на поднимающиеся от гребных винтов серебряные облака водяной пыли. Страх прошил ее, приковав руки к леерам. Она представила порыв ветра, удар холода, огромные кромсающие лопасти, удаляющиеся огни корабля.
Будет ли у нее время проследить, как корабль пропадет за горизонтом? Останется ли она одна в центре черной звездной сферы? Будут ли последним, что она увидит, бесчисленные, беззвучные искорки света? Не может быть большего одиночества. Или, думала она, большей правды. По ее опыту, близость к другим человеческим существам в общем-то не уменьшает одиночества. Она представила, как опускается все глубже, глубже, оседает на дно океана. Последняя холодная ванна, чтобы погасить огонь.
Ветер пронизывал платье. Она не могла предсказать, когда ослабнет сила воли, но той ночью дрянь ее спасла, отодрала от кильватера и потащила в каюту Эддисона. За ужином он увидел ее, какая она есть. И понял с такой силой, будто дал пощечину.