banner banner banner
Домик на Кирхен-Штрассе
Домик на Кирхен-Штрассе
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Домик на Кирхен-Штрассе

скачать книгу бесплатно


– Генрих…

Не в силах удержать себя, я подбежал к двери и припал к замочной скважине. Взрослые расхаживали по комнате из угла в угол.

– Я тогда чуть не умер от чахотки, в этом янтарной забое, чтобы ты имел свою врачебную практику. Евреи жирели. Я становился все тоньше. Брат, прости меня, я не знаю, прав ли фюрер, что кинул клич о том, что все евреи подлежат уничтожению. Не знаю. Но кое-какая часть определенно.

– Генрих, но ведь тот же Мориц Беккер начинал с нуля. Он развил дохлое янтарное производство, построил школу, больницу, по всему поселку стояли его трактиры. Инфраструктура, одним словом.

– Он построил, – скривился дядя, – на его деньги! Поправочка правильная будет, не так ли? Что же ему, не строить больниц, когда на его шахтах калечатся люди? Или ты думаешь, что калека много наработает? Впрочем, кому я объясняю, – махнул он рукой. – Герман, ты же врач! Я работал на его знаменитой шахте «Анна», которую Беккер назвал в честь своей жены. Я никогда не видел этой женщины, ходили слухи, что она даже была красива. Но шахта была ужасна. Работая в забое, ощущаешь, что ты находишься в преисподней, и чему же удивляться, что в ней рождаются такие вот маленькие черти, вроде меня? Спустя время они становятся дьяволами покрупнее.

– Брат, но ведь Мориц Беккер продал шахту государству еще в 1899 году, поэтому, причем здесь евреи?

– А, какая разница! Все равно я их ненавижу! Ему дали большие деньги, нечто вроде отступных, и теперь он где-то в центральной Германии. Я бы не дал ему и пфеннига! С тех пор я просто ненавижу голубую глину, в которой осели кусочки янтаря! Вместо того, чтоб, как все нормальные люди, любоваться окрестностями с горы Гальгенберг, я провел свою молодость в преисподней! Мне пятьдесят пять лет. А лучшие годы прошли в забое!

– Я помню, в местной газете писали, что признают его заслуги в развитии поселка.

– Время, время брат. После того, что было, так просто к жидам не подобраться. Они, захватившие все вокруг, от мелких лавчонок до больших предприятий, сразу не сдадут свои позиции. Это крысиное семя будет сражаться, но скорее убежит, так как мы будем уничтожать его стальной рукой.

– Генрих, успокойся. «Анну» закрыли еще в 1931 году.

– Закры-ы-ыли, – передразнил он отца, – а я рад. Рад, что закрыли. Думаешь, я не мечтал о том, чтобы добывать янтарь как белый человек? А не как негр с американской плантации? Как тебе кажется, спускаться под землю на глубину в восемнадцать метров… очень приятно? Ползать, согнувшись в три погибели в резиновой одежде и болотных сапогах по штрекам? С удавкой на шее?

– Какой еще удавкой? – Терпеливо спросил отец.

– Я иносказательно. На шею вешался мешок, куда следовало складывать особо крупные куски янтаря. Но не это главное. Тебе меня никогда не понять. Ты – белоручка. А я вот этими руками, – дядя растопыривал свои ладони, – грузил глину на вагонетки. Откачивал просачивающуюся в шахту воду, чтобы не быть погребенным под завалами. Вдыхал вот этими вот ноздрями, – дядя ткнул себя пальцем в нос, – гадкий запах сероводорода, который выделялся из отработанной породы. Я мог задохнуться там!

– Брат, брат, успокойся! – Отец похлопал дядю по плечу. Не слушая его, тот продолжал:

– Думаешь, мне не мечталось перебраться в Кракштепеллен, где янтарь добывали открытым способом? Мечтал! Но – не перебрался. А почему? Потому что в забое платили больше. Я завидовал белоручкам-ювелирам, кстати, в своем большинстве, евреям, которые в Кенигсберге и Данциге на мануфактурах превращали уже отсортированный и отмытый янтарь в украшения. А я даже не мог позволить себе покупку мелкой брошки для какой-нибудь веселой девушки. Боже, почему я не родился сто лет назад! Я был бы ныряльщиком! Вылавливал бы янтарь из моря. А они? Евреи – они установили драги, чтобы добывать камень! А драга – это механический дьявол, который рушит всю экосистему и уничтожает берега. Но им же всё равно?! К черту! Всё! Ненавижу. Ненавижу евреев! Я ведь помню… Помню из детства, как они жили, бедно, богато, неважно! Главное – неопрятно, вызывая лишь сплошное неудовольствие. Они вели быт навозных жуков. Зайдя в истинно арийский дом, мы могли увидеть лишь чистоту и порядок, пусть дом и был беден. И не мне тебе это рассказывать. Я уверен, вскоре будет создан какой-нибудь фильм, как наглядный пример, и мы все сможем посмотреть на скопление евреев в Европе. После просмотра, всех цивилизованных людей вывернет наружу.

– Но, это же пропаганда!

– Пропаганда? Нет! Это святая вера и открывшиеся глаза! Ты веришь статистике? Я знаю, что веришь. Ты же педант. Я немного отвлекусь от темы нашей беседы и напомню тебе, как в девятнадцатом году социал-демократы получили больше 45% голосов. А лишь спустя пять лет – всего 15%. Все увидели, что национал-социалисты лучше. Лучше прозреть поздно, чем не прозреть никогда. Сейчас брат, посмотри сам внимательнее по сторонам. Евреи приоделись, стараются ни в чем не отставать от порядочного немца!

– Может, они тоже часть будущей великой Германии?

– Нет, эти крысы даже готовы дать деньги на убой собственных братьев в Польше.

– Снова пропаганда?

– Брат, ты врач. Ты должен с этим смириться. Они рудименты. Я выучил тебя, сам чуть не подохнув у них на этих чертовых янтарных копях.

– Я тебе за это очень благодарен. Что же ты сейчас хочешь от меня?

– Я хочу, – дядя сделал паузу, – я хочу, чтобы ты понял меня. Понял то время, в котором мы живем, понял то, что их уничтожение неизбежно.

– Ты начинал добывать янтарь при Морице Беккере, еврее. Но потом работал уже при немцах. Почему ты их не смешиваешь с грязью?

– Уничтожение евреев неизбежно. – Дядя упрямо сжал челюсти.

– А если вы проиграете? Вас ждет трибунал?

– Мы не проиграем.

– Последний вопрос. Альберт Эйнштейн, он тоже нечистоплотная крыса?

– Эйнштейн?

– Да. И Йозеф.

– Герман, я не могу остановиться и уйти в сторонку. Военное время требует однозначных ответов. Только да, или нет. И никаких Альбертов Эйнштейнов и Йозефов.

10

Я прекрасно знал эту семейную историю о том, что мой отец происходил из бедной семьи. Мой дед умер тогда, когда дети еще не могли оставаться без его помощи. Умер, не оставив ни богатого наследства, ни перспектив на будущую жизнь. Мать – прачка, добывала денег слишком мало, и вскоре главным добытчиком в семье стал именно дядя Генрих, который работал как проклятый в соседнем Пальмникене, в шахте, где добывал янтарь. Работа была каторжная, но у него была одна цель. Нет, ему вовсе не хотелось самому выбиться в люди. Ему хотелось помочь сделать это его маленькому тщедушному братику, которому хватило бы и одного дня, чтобы он больше никогда не вышел из шахты, а остался лежать в ней навсегда. Деньги откладывались кропотливо и тщательно, и через некоторое время, после того, как отец закончил школу, он отправился учиться в университет на врача, потом участвовал в мировой войне, оперируя в лазарете, что, несомненно, спасло его хрупкую жизнь. Старший брат позже при помощи своего младшего поступил в университет в Кенигсберге, потом работал там же, имея свою юридическую практику. Позже вступил в СС – элитную военно-политическую структуру.

Дядя не скрывал своих действий, и единственным, кто не знал, что дядя где-то служит, возможно, был я. В основном, он жил в Кенигсберге, а в нашем городе появлялся наездами и, почему-то, чаще в штатской одежде. Он рассказывал, что вступил в ряды СС в 1935 году, 20 апреля, в день рождения фюрера.

– Нас были тысячи. Мы получили удостоверение личности и дали присягу в полночь, когда мрак прорезали огни тысяч горящих факелов. Я клялся Адольфу Гитлеру, фюреру и канцлеру Германского рейха, быть верным и мужественным. Клялся ему и назначенным начальникам беспрекословно повиноваться вплоть до моей смерти.

Все это для меня выяснилось во время поездки в Нойкурен, в местный курхаус. Он стоял на красивом обрывистом берегу, под которым плескалось непослушное море.

Это было фешенебельное заведение: роскошные номера, приличный ресторан. Игровые залы, бильярд, библиотека. И, конечно же, аквариум, насчитывавший тридцать четыре бассейна, в которых плавали многочисленные обитатели Балтийского моря. Его считали уникальным, ведь ничего подобного не было на всем побережье. Я, конечно же, был счастлив.

Нельзя сказать, что дядя был черствым человеком. Он был вполне добр ко мне, но, год за годом становился все жестче и непримиримее ко всему, что касалось общественной жизни и взгляда на неё. Животное спит в каждом человеке, но в одном это может быть добродушная панда, а в другом – безжалостный и трусливо прячущийся за чужие доктрины шакал. Мне казалось, что в дяде живет именно он.

Я знал, что, несмотря на то, что дядя вешал всех собак на Морица Беккера, тот был виновником его тяжелой юности лишь отчасти, поскольку к началу двадцатого века он продал все свои активы государству, включая шахту «Анна» и «Шлосс-отель». Тем не менее, еврей Беккер был удачной фигурой для нападок моего дяди, на которого выливались ежедневные словесные помои.

Дядя странным образом любил проводить со мной время – ему нравилось показывать мне мрачное и ужасное. Он таскал меня с собой повсюду, хотелось мне этого, или нет. Через неделю после объяснения дяди с отцом в кабинете, мне была уготована поездка в Пальмникен.

Этот небольшой поселок протянулся вдоль морского побережья узкой лентой. У него были широченные песочные пляжи, берег был относительно невысоким. Вдоль него тянулись ряды аккуратных кирпичных домиков, многие из которых были построены по единому проекту – покрытые, конечно же, черепичной крышей, дома имели как бы три фасада. В одном из таких домов, дядя снимал комнату, когда работал в шахте. Позже эту улицу, застроенную в едином стиле, назовут «Скандинавским кварталом».

– Красиво, Людвиг? – спросил меня дядя, указывая на дома, и на спуск, ведущий к морю.

– Красиво, – не видя подвоха, ответил я.

– А мне некогда было любоваться всем этим! Потому что я работал в шахте! Пошли! – И он потащил меня по песчаной дороге вниз. Туда, где на побережье раскинулось жерло «Анны».

11

Как раз в год моего рождения, в 1931 году, пастор Штоф построил в окрестностях нашего дома небольшую кирху. Она была миниатюрна, но мне, все же, нравилось в ней бывать, сидеть на простых деревянных скамьях, где-нибудь в углу, и представлять, как воображаемый органист, меняя регистры, извлекает всевозможные звуки, то громоподобные, а то нежные, словно свирель молодого пастуха. Больше всего я любил Иоганна Себастьяна Баха – его мелодии, особенно те, которые сейчас всюду признаны каноническими для игры на органе, будоражили меня своей силой и мощью. Мне казалось, что я повергаюсь оземь при первых же звуках, когда на органе, выдвинув нужные регистры, наш музыкант начинал играть, нажимая педали на полу, и на клавиатуре. Да, я чувствовал эту музыку! Порой я не знал ее названия, но арии Баха, его Аве Мария – погружали меня в состояние, близкое к медитации.

Однако, это были лишь фантазии, поскольку в кирхах нашего города никогда не было органа. Эта же капелла, носившая название «Девы Марии – звезды моря», была одним из самых беднейших приходов. Здесь даже не было денег на фисгармонию. Более того, даже священник приезжал сюда из Кенигсберга лишь летом, на время курортного сезона. Единственным музыкальным сопровождением был хор певчих. В парке, что располагался вокруг капеллы, росло более десяти видов сосен, названий которых я не знал. Много позже, уже когда Замланд станет русским, в окрестностях парка будут посажены чуждые ели. Поговаривали, что партийным деятелям коммунизма они напоминали о деревьях у кремлевской стены… Советские бонзы будут ценить этот уголок за тишину, а всех нарушителей их покоя, по рассказам, увозили в неизвестном направлении.

Откуда мне было тогда знать, что это уникальное место? Что оно стоит на пересечении климатических поясов? С одной стороны влияло море, с другой – лес. Что умиротворенность и тишина связана с идеальной звуковой частотой на этом участке – что-то около 2000 Гц…

– А, Людвиг, опять мечтаешь? – Дядя присел рядом со мной на скамейку. – Я стал замечать, что ты, парень, витаешь в облаках. О чем думаешь?

– О Бахе.

– Иоганне Себастьяне?

Я утвердительно кивнул.

– Ты не о том думаешь. Конечно, ты еще маленький мальчик, но пора задуматься о том, кем ты будешь. У тебя есть какие-нибудь мысли?

– Я бы хотел стать музыкантом… Или художником.

– Художником! – Зацепился дядя за мою мысль. – Отлично, Людвиг! Отлично! Научиться рисовать – это очень хорошо. Будет здорово, если ты сможешь выражать свои эмоции на холсте. Знаешь ли ты о том, что наш фюрер тоже художник, нет?

– Не знаю.

– Слышал ли ты что-нибудь про книгу «Моя борьба»?

– Слышал.

– Молодец, мой мальчик, молодец! Все не так плохо! Знаешь, в ней наш фюрер пишет, что, будучи в Вене, он рисовал картины. Акварели! А слышал ли ты о том, кто был первым национал-социалистом на нашей земле? – Внезапно перешел дядя к тому вопросу, для которого, как мне казалось, он и подсел ко мне.

– Не знаю, – вяло и неуверенно ответил я. Мне было не интересно, и я рассчитывал, что моя интонация заставит дядю отстать. Я ошибался.

– Вальдемар Магуния! Он был булочником. Пекарем. Первый человек, кто принес идеи национал-социализма на нашу землю. Сейчас он руководитель окружного Германского трудового фронта в Восточной Пруссии… Так что не важно кто ты – художник, булочник. Главное – что ты верен идеям национал-социализма. – Дядя поднял свой палец, и, поднявшись со скамьи, зашагал прочь…

12

Я рвался на побережье, где часто вечерами зажигались огни и пускались фейерверки, освещавшие даже плетеные кабинки, в которых днем сидели отдыхающие. Купив поутру сладости в привокзальном киоске у Доротеи Лемке, я слонялся без дела, поедая все, что было накуплено. Выходной подходил к концу, я всюду искал Герду, которую мне хотелось хоть чем-нибудь угостить. Любовь назревала внутри меня, как дрожжевой пирог. Я еще сам не понимал, что это за чувство, но, открывшись брату, был ошарашен тем, что эмоции, которые переполняют меня, испытывают все влюбленные.

– А это не плохо?

– Это прекрасно, – ответил брат.

Мне все время хотелось быть рядом с Гердой, я любил сидеть с ней на скамейке в городском парке, или угощать пирожными в кондитерской при отеле, принадлежавшем семье Хартман, либо в отеле «Дюна», с террасы которого прекрасно просматривалось море, омывающее наш Замландский полуостров.

Любил я кататься с ней и на лодке, при этом меня нисколько не смущало, что в эти минуты рядом с нами был отец. Кроме нее, для меня никого не существовало. Когда с первого июня начинался сезон танцевальных вечеров, я, оставаясь в тени фонарей, смотрел, как танцуют взрослые. И представлял, как двигался бы я.

Я любил Герду за все; и даже за то, что когда я был поменьше, она завязывала мне шнурки. Она была белокура, с ясными, голубыми глазами, напоминавшими бескрайнее небо. Ее улыбка была улыбкой моего счастья, и, хотя я был мал, в груди теснило от раздиравшего меня чувства. Поделившись с дядей о своих переживаниях, тот заметил:

– Правильный выбор. Бойся черненьких. Они могут оказаться евреями, и разложат твою семью.

«Опять эти евреи», – подумал я. «А как же дядюшка Йозеф?!»

– Скоро мы их всех сбросим с башен, подобных водонапорным в Георгенсвальде.

Я представил полет с сорока одного метра, и пожалел о том, что они не чайки. Мне было жалко дядюшку Йозефа. Ведь он не умел летать.

13

– Масса, народ – для меня это как женщина. Любой, кто не понимает присущего массе женского характера, никогда не станет фюрером. Чего хочет женщина от мужчины? Ясности, решимости, силы, действия. Ради этого она пойдет на любую жертву… – лаял в репродуктор голос фюрера. В заведении Шнейдера десятки людей благоговейно вслушивались в эти речи, готовые вскинуть руку в нацистском приветствии. «Хайль!». После небольшой передышки, Гитлер продолжил снова.

– Человек, рожденный быть диктатором, не подчиняется чужой воле – он сам воля; его никто не подталкивает – он сам идет вперед, и в этом нет ничего предосудительного. Человек, которому предназначено вести за собой народ, не имеет права сказать: «Если вы хотите меня, я приду». Нет, его долг явиться самому!

– Все правильно, все правильно! Его долг явиться самому! – вторили по сторонам и обсуждали все подряд. Кто-то говорил про пять городов фюрера, про Мюнхен, про город партийных съездов Нюрнберг… Кто-то пьяно шептал своему другу о том, что у него знакомый оказался евреем.

– Представь себе, еврей! А что сказано в Нюрнбергских законах? Все четко там сказано. А он до сих пор каждый праздник вывешивает флаг Рейха, а ведь нельзя! В законе сказано, что «евреям запрещено вывешивать флаг Рейха как национальный флаг, а также использовать цвета Рейха для иных целей». По закону ему грозит тюрьма!

Я злорадно посмеивался над этим евреем, моя личность раздваивалась под нажимом дяди, с одной стороны, и влиянием отца и брата с другой. «Еврей не может быть гражданином Рейха!» – я хищно улыбался. Потом встряхивал головой, наваждение проходило, и во мне побеждало человеколюбие. Да, я был неустойчив. Я не всегда имел собственное мнение. Но не надо забывать, что мне было даже меньше десяти лет.

14

Наш город, по большому счету, ничем не отличался от других курортов, в которых было все для того, чтобы жизнь протекала максимально комфортно. Немец должен был помнить о том, что родина делает всё для его отдыха…

Летом под открытым небом выступала труппа театра, музыкальные коллективы скрашивали тихие безмолвные вечера. Фейерверки освещали небо над морем и прудом. Танцы привносили нотку веселья.

Если же было совсем скучно, то военный – основной костяк отдыхающих во время всех лет войны, неизменно попадал на улицу, где стоял публичный дом для летчиков люфтваффе. Это было красивое двухэтажное здание, заканчивающееся башней со сверкающим флюгером на вершине. Справа от центрального входа была пристройка – небольшой зал, в котором также гремела музыка и, в любую погоду, и в дождь, и в снег, проходили танцы. На втором этаже находились маленькие номера для интимных услуг. За порядком присматривала мадам Ангелика – дородная женщина лет сорока пяти со следами былой красоты и претензией на преклонение от мужчин.

В сотый раз я переваривал информацию о том, что еще каких-то лет шесть-семь назад продажных женщин отлавливали на улицах и принудительно стерилизовали. Мир вокруг меня стремительно менялся, но я, конечно же, не мог понять, что к чему…

15

Лето закончилось. Я вытаскивал из своего платяного шкафа цветастые льняные шорты, невесомые безрукавные рубашки в клеточку, и все это бросал на тахту. Только сейчас я ощутил всю горечь от наступления холодов. За окном было темно и неприветливо; серые облака наводили смертельную тоску. Я спустился к морю. Его холодные брызги ударяли мне в лицо. Я поднял повыше горло своего колючего шерстяного свитера, и надел капюшон. Море насмешливо и равнодушно плескалось у моих ног. Я посмотрел на себя как бы со стороны: одинокий мальчишка, стоящий на побережье безучастного ко всему скопления воды. Дождь, хлещущий по его серенькой курточке; он вглядывается куда-то вдаль, как жены моряков, тщетно пытающиеся угадать в маленькой точке плывущий корабль. Но только я, этот мальчик, смотрел вперед, чтобы там, за горизонтом, увидеть яркий луч ушедшего на долгие месяцы лета…

Да, несмотря на то, что лето обычно заканчивалось рано, я не любил осень и зиму, которые наводили на меня тоску. Украшением города в эти дни для меня были лишь частые, порой непрекращающиеся шторма. Уже ничто не могло остановить продвижение многометровых волн к берегу: деревянные буны, которые были установлены на побережье еще в начале века, больше походили на детскую игрушку, которой ребенок пытается напугать взрослого человека. Волнорезы если и пытались остановить поток воды, то это удавалось им лишь отчасти – огромная толща воды с диким ревом выплескивалась наружу, поднимая вокруг пену и море брызг.

Немного меняло настроение Рождество, а, если зима была снежной, то мы обязательно ездили кататься на санках с горы в окрестности Мариенхофа и Другенена. Как правило, вдоволь накатавшись, мы кушали у подножия горы в гостевом доме, а, плотно подкрепившись, двигались домой. Но, все же, зиму я не любил. Меня влекло солнце, когда к нам возвращались с зимовки семейства аистов, обустраивающих свои дома на вершинах водонапорных башен, когда в поля выгонялись стада наших маленьких замландских коров, когда, в июле, расцветали бирюзовым цветом люпины.

16

Вслед за Рождеством потянулись скучные унылые дни. Единственное, что доставляло мне радость, так это выезжать с отцом в Варникен, чтобы щекотать себе нервы, стоя на краю обрыва ущелья Вольфсшлухт.

Было что посмотреть и у нас в городе. Например, полюбоваться, опять-таки, на ущелье с труднопроизносимым названием «Кардоллинтешлухт», на его песчаные дюны, нависшие над морем сосны, и изрезанный ландшафт с высоты птичьего полета.

Как ни тоскливы дни, но оказалось, что время бежит быстрее, чем я думал. Солнце сотню раз закатилось за горизонт и затем еще сто раз подсветило утреннее море, появившись из-за горизонта, и, наконец, пришла весна…

17

Вечер удался на славу, мы ходили праздновать день рождения ресторатора Шнейдера. Для взрослых рекой лилось шампанское, произносились шумные тосты, для нас, детей, никто не жалел шипучки и соков. Под конец мероприятия все взрослые были настолько пьяны и сыты, что с блаженными улыбками сидели за столами, и даже жирные колбаски от местного мясника не лезли в рот. Салаты и прочие закуски сиротливо стояли в своих тарелках, патефон крутил аргентинский танго, но никто не танцевал.

Еще с самого утра я толокся на кухне, постигая искусство приготовления лунгенштруделя. В своё меню это австрийское блюдо Шнейдер ввел год назад, после исторического аншлюса Германии и Австрии. В тот день Шнейдер впервые раскатал тончайшее тесто, чтобы положить на него мелко порубленное свиное легкое (лунге), смешанное с яйцом и майораном, а потом, при помощи особой скатерти, которую он даже стирал отдельно, свернуть в рулет, порезать на кусочки и погрузить в говяжий бульон. Сегодня я даже попытался самостоятельно приготовить тесто для штруделя. Увы! Как оказалось, мои руки росли не из того места…

Именно поэтому сейчас я, вместе с остальными детьми, был в саду. Здесь была вся наша семья. Стоял март месяц, небо еще не до конца освободилось от бороздивших его всю зиму снеговых туч. Но в тот день оно было чисто, сверкали звезды.

Подышать свежим воздухом вышли: сам именинник – ресторатор Шнейдер, мой отец, дядя, и пара его друзей, уже бывших, как и он, задействованных в механизме нацизма.

– А знаете что, друзья! Сегодня великая ночь. Великая. – Сказал дядя. – Но не потому, Шнейдер, что у тебя сегодня день рожденья. Не потому. Конечно, ты отличный товарищ, все это подтвердят, да, друзья? Но дело в том, и тот, кто в форме, поймет меня. – Тут дядя сделался серьезен. – Завтра, о, то есть, нет, уже сегодня, в шесть часов утра, наша великая армия вступит на территорию Чехословакии и будет двигаться вперед, вглубь страны! Кстати, правительство чехов уже призвало местное население всячески оказывать содействие нашим войскам, и, тем более, не оказывать сопротивления, иначе оно будет подавлено. Наша армия будет в Праге уже в девять часов утра. Так что, господа, поднимем бокал за фюрера, сегодня, 15 марта, уже через, – он посмотрел на часы, – семь часов, наш флаг будет развиваться над Златой Прагой.

Однажды я был в чешской столице. Я ездил туда с отцом, и город поразил меня обилием памятников. Постройки разных исторических эпох нагромождались друг на друга. Я не знал, что же вытащить из своей памяти на поверхность, чтобы лучше отразить Прагу. Ничего величественнее Собора Святого Вита мне вспомнить не удалось; готика всегда поражала мое воображение. Мрачные линии башен устремляли ввысь свои пики-вершины. Нет, это не передашь словами. Я представил, как с восьмидесятиметровой башни свисает нацистская свастика и меня охватил суеверный ужас вкупе с немым почтением к мощи моей страны.

Ночью мне снились наши солдаты, в металлических касках, на урчащих мотоциклах. Они неудержимо двигались вперед; одни пересекли Карлов мост, другие были в Вышеграде. Третьи уже стояли на Вацлавской площади.

Когда я проснулся, то понял, что это не сон. Радио извещало своих граждан о том, что немецкий солдат уже слышит запах сосисок из пражских пивных.