banner banner banner
Подъемы и падения интеллектуализма в России. Мои воспоминания
Подъемы и падения интеллектуализма в России. Мои воспоминания
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Подъемы и падения интеллектуализма в России. Мои воспоминания

скачать книгу бесплатно

Подъемы и падения интеллектуализма в России. Мои воспоминания
Вячеслав Павлович Шестаков

В настоящей книге автор, описывая свою жизненную и научную биографию, анализирует потенциал интеллектуальной мысли в России, описывает ее спады и подъемы, достижения и утраты. Книга рассчитана на читателей, которые интересуются жанром мемуарной литературы.

Вячеслав Шестаков

Подъемы и падения интеллектуализма в России. Мои воспоминания

© Вячеслав Шестаков, 2015

© Издательство «Нестор-История», 2015

* * *

Предисловие

В 2008 г. я уже публиковал мемуары, пытаясь рассказать о своей более или менее сознательной жизни, начиная с поступления в МГУ. Для заголовка я взял слова из песни Булата Окуджава «А прошлое ясней, ясней, ясней». Боюсь, что он оказался чересчур оптимистичным для следующего деcятилетия, о котором я cейчас пишу: сегодня прошлое становитcя всё более туманным, а будущее вообще теряется из виду. Я никогда не вел дневник, не сохранял важных писем. Поэтому опираюсь в своих воспоминаниях главным образом на память и отчасти на свои прежние публикации.

Я не собирался возвращаться к воспоминаниям, но судьба готовила мне нечто иное. Во-первых, изменилась сама страна, она превратилась в дагерротип известного романа Оруэлла «1984». Во-вторых, моя профессия философа и историка искусства, профессия сугубо гуманитарная, потеряла в современной России престиж и признание. Этому способствовала, в частности, политика Министерства культуры, уничтожившего несколько гуманитарных научных институтов, которые почему-то показались министру культуры Владимиру Мединскому лишними. И поскольку я участвовал в борьбе за эти институты, я оказался свидетелем безжалостного уничтожения лучших традиций русской культуры, в которой прежде всегда высоко ценился интеллектуальный труд. Мой долг перед молодым поколением – рассказать об истории уничтожения этих научных институтов и о тех людях, которые совершили этот акт вандализма.

Я занимался научной и издательской деятельностью более пятидесяти лет. Мои книги хорошо читались и продавались, положительными рецензиями я тоже не был обойден. Казалось бы, работа и жизнь ученого продолжилась и в новых условиях, когда интернет стал конкурировать с книгой. Но вот наступил несчастный 2012 г. Министерство культуры возглавил Владимир Мединский, и оно стало заниматься реформой научных учреждений, с культурой и искусством связанных. Поначалу появилась безумная идея все институты «слить» в один и до предела сократить. Потом была использована другая тактика, тактика запугивания и шантажа сотрудников, которую искусно использовал любимец Мединского П.?Е. Юдин, человек без научного образования, опыта, знаний, далекий и, как оказалось, враждебный культуре. Эта тактика оправдала себя. Юдин в короткий срок, пользуясь поддержкой министерства и лично своего покровителя Владимира Мединского, уничтожил Российский институт культурологии, в котором я проработал более десяти лет. После этого он стал директором Института культурного и природного наследства. В этом качестве он продержался недолго. Вскоре Юдина сняли с директорского поста, и следы его затерялись, но, я думаю, ненадолго. Он себя еще покажет…

По указанию Мединского я тоже лишился работы, так же как и мои коллеги по сектору и многие другие сотрудники моего института. В своих воспоминаниях я хочу показать трагедию культуры, которая оказалась слишком ранимой и, по сути дела, бессильной перед напором агрессивной власти. Не случайно так много деятелей культуры вынуждены были эмигрировать из России, чтобы сохранить свои талант и независимость от вульгарных чиновников. О судьбе искусствоведов-эммигрантов в XX в. мне приходилось писать в книге «Трагедия изгнания». Похоже, что сейчас наступает второй акт этой трагедии.

Кроме того, в этой книге я расширил воспоминания об alma mater – Московском государственном университете им. М.?В. Ломоносова, в котором я учился на двух факультетах – философском и историческом. В настоящее издание я включил воспоминания о Серебряном веке – о Сергее Дягилеве, о журнале «Мир искусства», о влиянии русской культуры на искусство и культуру Западной Европы. В этом влиянии я убеждался, посещая Англию, знакомясь с наследием Людвига Витгенштейна, Джона Мейнарда Кейнса и его окужения, с русскими учеными и писателями в Америке и т.?д. Я вспоминю крупнейших русских ученых и деятелей культуры, с которыми мне приходилось встречаться и работать, – А.?Ф. Лосева, В.?Ф. Асмуса, В.?Н. Лазарева, В.?П. Зубова, М.?А. Лифшица, А.?А. Аникста, Э.?В. Ильенкова, М.?К. Мамардашвили, Б.?Ш. Окуджаву, М. Таривердиева, И. Смоктуновского и др. Всё это поколение внесло огромный вклад в отечественные науку и культуру. Сегодня все они ушли от нас, и мой долг – вспомнить о них, воздать должное их трудам и талантам.

В своих воспоминаниях я обращаюсь и к выдающимся ученым и художникам западной культуры, с которыми я встречался или писал о них книги: американцам – психологу Рудольфу Арнхейму, антропологу Маргарет Мид, художнику Эндрю Уайезу, кинорежиссеру Френсису Копполе; англичанам – историку искусства Эрнсту Гомбриху, профессору Ричарду Кейнсу. Мне многое дала работа в архивах поэта Дилана Томаса, философа Людвига Витгенштейна, экономиста Джона Мейнарда Кейнса, историка и государственного деятеля Уинстона Чёрчилля. О Чёрчилле, Кейнсе и Гомбрихе мной написаны биографические книги, в которых я попытался раскрыть неизвестные стороны их жизни и творчества

Итак, я обращаюсь к своей памяти, надеясь, что с ее помощью смогу воспроизвести некоторые этапы моей жизни. Должен сказать, что время моей молодости было интересное, оно не было лишено значительных событий. В течение моей жизни мне посчастливилось встречаться и работать с выдающимися отечественными мыслителями, настоящей духовной элитой. Судьба русской культуры во многом зависит от того, сохраним ли мы память об этих людях. Именно поэтому мне хочется рассказать о них, об их жизни, трудах и увлечениях.

Воспоминания – жанр неустоявшийся, каждый пишет по-своему, или, как пел Окуджава, «каждый пишет, как он дышит». Актеры вспоминают роли, в которых они играли, поэты – стихи, ими написанные, режиссеры – фильмы, ими поставленные. Моя профессия связана с публикацией книг. Поэтому издания книг служат мне мерой и системой отсчета исторического времени. Конечно, в моих очерках фигурируют прежде всего разные люди, и разные географические места, и разные страны. Но вместе с тем я рассказываю и о моих книгах, и о идеях, с ними связанных. Так получилось, что за полвека я написал около 80 научных книг, которые до сих пор издаются и переиздаются. Судьба идей, их трансформация, их приключения, их связь с людьми, их рождающими, – вот главный сюжет предлагаемых мной очерков. В конце концов, прошлое и будущее зависит от судеб интеллектуализма. Конечно, экономика и уровень жизни играют свою роль, но история показала, что русский человек может выжить в самых трудных условиях физического существования. Но потеря интеллекта, деградация интеллектуальности грозит гибелью человечества, гибелью культуры. Россия испокон веков славилась своей интеллектуальностью, которая поражала западную культуру. Но за последние два десятилетия в России много сделано для истребления этого феномена. Если не остановить этот процесс, России останется только вспоминать о своем славном прошлом, утратив всякую надежду на будущее.

Главный предмет моих воспоминаний – середина прошлого столетия. Смерть И.?В. Сталина и постепенная деградация советской системы производства, экономики и мышления открывали возможности для рождения новых форм социальной и интеллектуальной жизни. К сожалению, этим возможностям не суждено было сбыться. Сегодня Россия представляет собой провинциальную страну, утратившую свой интеллектуальный потенциал, сознательно отвергающую опыт европейской культуры, дрейфующую от Европы к военно-азиатским формам общества. Из страны постепенно выветрился технический и гуманитарный потенциал, образование и культура были отданы в руки малообразованных и неспособных к творчеству людей. В этом смысле культура 60-х гг. прошлого века с ее поисками, борьбой с тупостью бюрократической прослойки общества была намного выше, чем современная культура мелко-технократического и бюрократического общества. Но, быть может, для молодого поколения воспоминания о прошлом послужат стимулом возрождения. Это слабая, но единственная надежда для возрождения России. Другого пути нет.

История и память

Английский философ Людвиг Витгенштейн однажды отметил парадокс времени, заключающийся в том, что чем дальше мы удаляемся от определенной эпохи, тем ближе и понятней она нам становится. «Быть может, цивилизация когда-нибудь породит культуру. Когда это произойдет, случится действительное открытие XVIII, XIX и ХХ столетий, которые вдруг окажутся глубоко интересными и значительными»[1 - Wittgenstein L. Culure and Values. Oxford, 1980. P. 64.].

Быть может, так обстоит дело с историческим временем. Что касается индивидуальной памяти, то она менее совершенна, менее объективна, а, напротив, зачастую капризна, субъективна. Не случайно ее часто сравнивали с камерой-обскурой. В ней что-то выплывает на передний план, а что-то остается в тени, в темноте, на самом дне подсознания, под тяжестью известных фрейдистских или еще каких-то иных комплексов.

Потребность припоминать свой жизненный опыт возникает с возрастом. В молодости мы редко храним воспоминания, надеясь, что жизнь предоставит нам многообразие опыта и выбора. Но с возрастом человек пересматривает картину своей жизни, оценивает, правильно ли он поступил в тот или иной момент жизни. Случись что, совершенно по-другому прошла бы жизнь, да и ты сам стал бы другим.

Странная вещь – возраст. Сначала его нет или же представляется, что он принадлежит кому-то другому, но только не тебе. Долгое время кажется, что возраст – как плохая, дождливая погода, от которой можно отгородиться, спрятавшись под крышу или, на худой конец, под зонтик. Во всяком случае, твоя жизнь и твой возраст – это совершенно разные и даже несовместимые вещи. Ни твое чувство, ни твое настроение, ни физическое ощущение от возраста не зависят. Когда ты молод, ты можешь быть мудр не по возрасту, а если ты полагаешь, что мудр в своих суждениях или писаниях – то это не заслуга возраста, а твоя собственная.

Не знаю, как долго жили древние. Если судить по Гомеру или Библии, то довольно долго, но быть может, у них было мифологическое время, которое не совпадает с нашим. Но, во всяком случае, у них было почтение к пожилому возрасту. Пожилых слушались, от них ждали мудрого слова, итогов жизненного опыта. Старость была почтенна, более того, она была желанна. Цицерон в трактате «О старости» перечисляет достоинства, которыми обладает старость по сравнению с молодостью: никаких забот, увлечений, комплексов неполноценности, всего того, чем так отягощена молодость. Правда, в античные времена выживаемость пожилых людей была намного выше, чем в наше время. Наверное, пенсионная система была более совершенна.

По нашим меркам, Моцарт и Пушкин умерли молодыми. Наше сознание охотно мирится с датами их смерти. Трудно представить, чтобы случилось с этими гениальными художниками, если бы они дожили до старости. Не дай бог, растеряли бы свое жизнелюбие, отказавшись от грехов и надежд молодости.

Что делали в моем возрасте мои учителя и коллеги? Кажется, не очень многое. Асмус перестал писать и печатать свои работы, сосредоточившись на жизненных трагедиях переделкинского кружка с его любовными треугольниками и кантовским созерцанием звездного неба через телескоп. «Звездное небо над нами, нравственный закон в нас», – так говорил великий философ. И Асмус следовал этому императиву. М.?Ф. Овсянников до конца своих дней руководил кафедрой и дополнил свою любовь к философии любовью к фотографии. А.?Ф. Лосев готовился к признанию своей гениальности, провозглашая с кафедры: «Вас приветствует умирающий Лосев». До самого смертного часа работал В.?П. Зубов, пытаясь побороть роковую болезнь переводом Августина «De Musica» и оправдать тем самым идеалы стоической философии. М.?А. Лифшиц работал много до конца своих дней, много печатал, был центром интеллектуальной деятельности, пока его не подвело сердце. Борис Шрагин и Мераб Мамардашвили до старости не дожили. Трудно представить, что жизнь этих выдающихся мыслителей нашего времени совпадала с описанием достоинств старческой жизни Цицероном. Так что брать пример и подражать образу жизни других людей далеко не всегда удается. Надо ориентироваться исключительно на свой опыт, жизнь не принимает никаких подсказок. У каждого своя нить жизни, и нечего путать ее с чьими-то другими.

Мой хороший знакомый, с которым, правда, я встречался только один раз в Нью-Йорке, но впоследствии переписывался и переводил его книги, – американский психолог Рудольф Арнхейм, счастливо прожил долгую жизнь, целых 103 года. Из них 85 лет он занимался наукой, писал книги, статьи, рецензии, путешествовал по миру. Он замечательно сказал о возрасте: «Возраст – это не причинный фактор и не свойство какого-то таинственного существа, это просто метр, с помощью которого измеряется время. Возраст в такой же мере ответствен за трудности последних лет, как и часы, висящие на стене»[2 - Арнхейм Р. В параболах солнечного света. Заметки об искусстве, психологии и прочем. СПб., 2012. С. 54.].

Правда, он добавлял: «С возрастом нарушается гармонический контакт духа и тела, тело перестает подчиняться требованиям разума. Гармоническое единство тела и духа – это большая иллюзия, свойственная молодым и здоровым. Когда тело подвержено болезням или травмам, оно ведет себя довольно странно. Как редко оно разумно и с уверенностью следует требованиям ума! Оно часто подводит нас. К тому же мы часто совершенно не знаем, как защитить себя. Для этого надо призывать экспертов. А мы сами оказываемся совершенно бестолковыми».

Ирландский поэт Йейтс тяжело переживал уходящие годы. Он говорил, что «старость – это эмиграция, когда собственная страна, как и любая другая, становится чужбиной». В одном из своих стихотворений он писал:

Что мне делать с этим абсурдом,
Я как карикатура во весь рост.
Дряхлый возраст привязался ко мне,
Как к собаке длинный хвост[3 - И в одиночестве, и вместе. Семь английских поэтов ХХ века / Пер. В. Шестакова. СПб.: Азбука, 2005. С. 65.].

    (Башня)
Мемуары – это попытка стимулировать свою память. Писать их непросто, так как нужно как бы заново переживать свою жизнь. В прошлом люди вели дневник, поэтому им легко было воспроизводить свое прошлое. В наше время мало кто постоянно ведет дневник, все мы страдаем от занятости, недостатка времени. И поэтому, садясь за воспоминания, полагаемся исключительно на свою память.

Что такое память? Оксфордский словарь указывает на несколько значений этого понятия. Одно из его значений – способность воспроизводить образы, ощущения или идеи, выработанные в прошлом. «Философская энциклопедия», в издании которой я принимал участие, рассматривает два типа памяти: индивидуальную память как способность индивида к сохранению и воспроизведению своего опыта и машинную (компьютерную) память. Когда я учился на философском факультете, я интересовался исследованиями памяти. Из зарубежных работ, посвященных памяти, я читал книгу Анри Бергсона «Память и материя». В этой работе французский философ выделяет два типа памяти: физиологическую, или двигательную, и истинную, образную, которая, по его мнению, определяет работу мышления. Большое значение для изучения роли памяти в процессе воспитания личности сыграли работы французского психолога Пьера Жане, который полагал, что память – определенный социальный способ приспособления к трудностям, которые преподносит нам изменчивое время. Жане считал, что изолированный от общества индивид вообще не обладает памятью, потому что он в ней не нуждается.

Современные психофизиологические исследования памяти во многом связаны с изучением локализации памяти в коре головного мозга. И хотя до сих пор не обнаружен какой-то центр мозга, отвечающий за работу памяти, известно, что в процессе научения и запоминания большую роль играет гиппокамп.

Следует отметить, что наряду с психологической, или индивидуальной, существует еще один тип памяти, который довольно редко становится предметом изучения, – историческая память. Об этой памяти мы ничего не найдем в психологических или физиологических исследованиях. И это вполне закономерно, потому что историческая память – функция культуры как мнемонического феномена, как системы, воспроизводящей прошлый опыт посредством традиций, обрядов морали. Искусство как область культуры и ее составная часть, очевидно, тоже может рассматриваться в качестве функции исторической памяти, как усвоение, запоминание и воспроизведение прошлого опыта посредством создания художественных образов.

Итак, можно говорить об индивидуальной и исторической памяти. Индивидуальная память может быть и у животных. Животные успешно запоминают прошлый опыт, они помнят место, где они живут, и способны возвращаться к нему, даже если их увозят за тысячи километров. Ученые считают, что некоторые животные, как, например, слоны, сохраняют память о своих предках – об этом свидетельствуют коллективные захоронения этих животных.

Но у животных отсутствует историческая память, эта память – исключительная принадлежность человека, о чем писал уже Аристотель в своем трактате «Память и воспоминание». Животное не запоминает свой родовой опыт. В своей работе «О пользе и вреде истории для жизни» Фридрих Ницше прекрасно показал отличие животной и человеческой памяти. Он считал, что память животного довольствуется ежеминутным, животное легко забывает прошлое и счастливо живет настоящим. Животное живет неисторически, оно растворяется в настоящем.

«Человек, – писал Ницше, – удивляется также и самому себе, тому, что он не может научиться забвению. Он навсегда прикован к прошлому; как бы далеко и быстро он ни бежал, цепь бежит вместе с ним… Человек должен всячески упираться против громадной, всё увеличивающейся тяжести прошлого. Наше существование есть непрерывный уход в прошлое, т.?е. вещь, которая живет постоянным самоотрицанием, самопожиранием и самопротиворечием»[4 - Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни // Сочинения: в 2 т. М., 1998. Т. 1. С. 162–163.].

Поэтому, по мнению Ницше, история и полезна, и вредна для жизни, полезна – поскольку она облегчает понимание опыта прошлого, и вредна, поскольку она ослабляет жизненный инстинкт человека, привязывает его к прошлому, от которого он не может освободиться.

Историческая память – связующее начало между разными периодами или этапами времени, между прошлым, настоящим и будущим. На эту функцию исторической памяти указал Николай Бердяев в «Смысле истории». По его мнению, историческое время разорвано на три части, каждая из которых восстает одна против другой. «Будущее восстает на прошлое, прошлое борется против истребляющего начала будущего. Исторический процесс во времени есть постоянная трагическая и мучительная борьба этих растерзанных частей времени – будущего и прошлого»[5 - Бердяев Н. Смысл истории. М., 1991. С. 189.].

Этот разрыв, постоянная вражда настоящего, прошлого и будущего происходит вечно. Преодоление этого разрыва, восстановление единства исторического процесса возможно только в исторической памяти. «Память, – пишет Бердяев, – есть основа истории. Без памяти истории не было бы. Всё историческое знание есть не что иное, как припоминание, как та или иная ее группировка, форма торжества памяти над духом тления»[6 - Там же. С. 90.].

История предполагает наличие исторической памяти. Без этой памяти нет ни истории, ни культуры. Надеюсь, что мои воспоминания прольют свет не только на мой личный опыт, но и покажут судьбу моего поколения, его надежды, мечты, реальность и иллюзии.

Убитое войной детство

Я родился в городе Гайсине Винницкой области 20 октября 1935 г. Мой отец, Павел Георгиевич, родился в 1909 г. в Конотопе в бедной крестьянской семье. В юности он был простым пастухом. Затем поступил в Красную армию и стал профессиональным военным. Мать, Екатерина Яковлевна, происходила из крестьянской семьи, которая жила в Сибири.

Вообще-то детства у меня не было, если под детством понимать нормальные условия развития ребенка – игры, чтение детских книг, открытие мира. «Детство – это царство, где никто не умирает» – так называется стихотворение американской поэтессы Эдны Миллей. Мое детство пришлось на тяжелое военное время, когда смерть сопровождала меня и мою семью каждый день и каждую ночь. Войну мы встретили в городе Дрогобыче, на границе с Польшей, а в момент окончания Второй мировой войны я и моя семья оказались под Владивостоком, как бы перемахнув всю нашу необъятную родину. На это незапланированное путешествие ушло пять лет.

Хорошо помню первый день войны – 22 июня 1941 г. Тогда мне еще не исполнилось шести лет. Было раннее воскресное утро. Обычно, как я помню, воскресенье было праздником, отец приходил со службы, вся семья была вместе. Но в это воскресенье мы проснулись от гула самолетных моторов. Мы выбежали на балкон. Стрельбы не было. Был только слышен лай собак и рев самолетов с черными крестами на крыльях. Даже сейчас, через 70 лет, я отчетливо помню это зловещее небо. Самолеты летели так низко, что, казалось, с балкона нашей квартиры я видел головы летчиков в очках и черных шлемах. Самолетов было очень много, они закрыли собой всё небо. Но бомбежки не было.

Отец, собрав вещи, ушел на призывной пункт, и мы вновь увидели его только через четыре года. Моя мать, собрав в узелок нашу одежду, погрузила меня и мою сестру в товарный вагон, который шел на восток. Вагон до отказа был набит женщинами и детьми. Иногда налетали самолеты, начинался обстрел из пулеметов, поезд останавливался, и мы прятались под колесами вагонов. Так в течение нескольких лет мы двигались, переезжая из деревни в деревню, из города в город, с запада на восток. Вспоминать об этом времени тяжело – бомбежки, всполохи бомбовых разрывов, горячие, колючие осколки бомб, голод, холод. Местное население нам, беженцам, помогало как могло. Мы считались семьей военнослужащего, и нам полагалась помощь военных комитетов. Но что они могли нам дать? Я помню, что матери давали большие куски мела, который использовался для покраски сельских домов. Этот мел возили по деревням и меняли его на одежду и пищу. Это была наша единственная валюта, которая помогала найти пропитание. Почему-то в деревнях этого мела не было, и поэтому он обладал огромной ценностью. Нам он отбеливал невзгоды жизни беженцев. При этом я не помню, чтобы наша мать была в подавленном настроении. Она тратила все свои силы, чтобы спасти от плена и голода меня и мою сестру, и всячески поддерживала нас.

Я как-то умудрялся ходить в школу, но менял их раз за разом, потому что надо было бежать от немецкой армии. Поэтому в детстве у меня не было ни книг, ни игрушек. Лыжи мы делали сами, изгибая струганные доски в горячей воде, были и коньки, мы прикручивали их веревками к валенкам.

Самые страшные бомбежки мы пережили в городе Конотопе. Здесь фашистские бомбардировщики пытались уничтожить железнодорожный центр. Конотоп был нашей Хиросимой. Бомбы рвались вокруг, всюду были пожары. Не понимаю, как мы уцелели.

Более спокойной была жизнь в украинских деревнях. На Украине было много овощей, кукурузы, свеклы. В деревнях, где мы останавливались, были чистые и прохладные дома – мазанки. Около домов местные жители выкапывали землю и эти «копанки» наполняли водой. В жаркое время мы, мальчишки, проводили много времени, купаясь в этих рукотворных бассейнах. Украинцы были приветливы и дружелюбны к нам. Украинское население очень помогало нам, беженцам, лишенным одежды, крова и хлеба, выжить и сохранить себя. Конец войны мы встретили в Харькове, где нам дали комнату в большом доме. Отапливалась она электрической спиралью, которая натягивалась на деревянный каркас.

В это время мне было уже 10 лет, и я всё чаще водился с уличными мальчишками. Я пропускал школу. На чердаке нашего многоэтажного дома мы срубали стропила крыш и продавали поленья на местном рынке, зарабатывая себе деньги на стакан семечек. О том, что крыша дома могла рухнуть, мы как-то не задумывались.

В 1944 г. мы наконец встретили отца, которого не видели с начала войны. Он служил в транспортных войсках. Помню поездку с ним в Саратов, где находился его батальон, купание на Волге. Помню последний день войны с Германией в Харькове, где с крыши дома мы, мальчишки, наблюдали за салютом из ракетниц и автоматов. В Харькове в то время было холодно и голодно.

В Харькове на разборе разрушенных зданий работали немецкие военнопленные. Их было жалко, и мы приносили им поесть свеклу, которую можно было найти на брошенных огородах.

А потом отца послали на вторую войну, уже с японцами. Мы переехали под Владивосток, на станцию Седанка на берегу залива Петра Великого. А отец опять ушел воевать, но на этот раз ненадолго. Дальше Маньчжурии наша армия не дошла, так как японские войска не могли оказать никакого серьезного сопротивления. Отец вернулся с трофеями – самурайским мечом и ярким шелковым кимоно.

Жизнь на Дальнем Востоке была раем после голодной и разрушенной европейской части России. Здесь было вдоволь рыбы, огромные порции красной икры, которую я, правда, ненавидел и отказывался есть. Хлеб надо было получать по карточкам, стоять в долгой очереди. Но можно было купить гаолян, из которого можно было варить сносную кашу. А потом нас стали забрасывать американскими продуктами, полученными по ленд-лизу, – банками с крабовыми консервами, белой, не виданной никогда в жизни мукой и молочным порошком, который можно было брать из банки прямо в рот и обязательно размачивать слюной, чтоб не задохнуться. Ничего более вкусного я до того времени никогда не ел.

Но самое главное заключалось в волшебной природе и мягком, субтропическом климате Приморья. С высокого берега вдали в море виднелся остров с чудны?м названием Коврижка. Голубое, чистое море кишело рыбой и всяческой живностью. На берегу после прибоя можно было встретить крабов, осьминогов, морских черепах и огромные кучи водорослей – агар-агара. Всё лето до самого конца октября я проводил в воде, купался, нырял, загорал на берегу. На небольших пологих сопках можно было найти ягоды, грибы, дикий виноград – кишмиш. На сопках надо было быть внимательными, порой здесь попадались небольшие, но ядовитые змейки. Весной, когда к берегу приходило первое тепло, вместе с ним приплывали тысячи медуз, больших и маленьких. Маленькие нещадно жалились, но ожог проходил через несколько часов. С большими нужно было обращаться осторожно, они были очень красивыми, многоцветными, но плавали в одиночку, так что их всегда можно было обойти.

В общем, после всего испытанного во время войны я впервые блаженствовал. Судьба с некоторым опозданием подарила мне несколько лет убитого войной детства. Школу я помню плохо, она была где-то далеко от нашего дома, надо было не меньше часа добираться до нее. Я тогда не знал такого слова, как «робинзонада», но когда я теперь вспоминаю этот краткий период моей жизни, мне на ум почему-то приходит именно оно.

Правда, война всё еще напоминала о себе. Я опять помню военнопленных, на этот раз японских. Они находились в лагере, но им позволяли свободно выходить из него в поисках пищи на берег океана. Тогда я удивлялся – что можно было найти на песчанном берегу? Я не знал, что пленные собирали наиболее полезную и здоровую пищу – креветки и водоросли. Теперь такой обед в японском ресторане мне порой не по карману. Но в то время я не был знаком с японской кухней.

Помню, рядом с нами в поселке жило много корейцев. Они выращивали фантастические овощи у себя на огородах, но для этого они использовавали нечистоты всех соседних общественных туалетов. Пестрое население поселка жило в дружбе, не было никаких национальных конфликтов или неравенства по принципу рождения.

Я жалею, что пришлось мало пожить в условиях дальневосточной «робинзонады». Но надо было учиться, а мои школьные занятия не были систематическими. За время учебы мне пришлось переменить 10–15 школ. Поэтому не было постоянных учителей, условия обучения были различными. Окончил я школу под Москвой, в городе Дмитрове, куда перевели служить отца. Здесь был хороший коллектив преподавателей, в особенности по литературе. В то время Дмитров был провинциальным городом с деревянными домишками со слепыми окнами. Задняя часть домов на улице, где я жил, выходила на канал Москва – Волга. По вечерам город казался пустынным. Единственным развлечением того времени были трофейные американские фильмы, которые поступали в прокат из захваченного нами немецкого киноархива. Эти фильмы у меня, да и не только у меня, создали первые представления о Голливуде, да и об Америке вообще.

Школа находилась в центре города, за высоким валом, окружающим древнюю часть города. Этот вал был длиной 980 м и высотой до 20 м, внутри него возвышался величественный Дмитровский собор. Школа стояла у самых его пределов. У нас были хорошие учителя, в особенности по литературе и истории. Летом можно было купаться в канале. Мы снимали деревянный дом на центральной улице города, недалеко от этого канала. Теперь его снесли, и город неузнаваемо изменился. В этом городе новая архитектура, новые улицы, спортивные сооружения. С мэром этого города, молодым человеком, я иногда играю сейчас в теннис. Но в Дмитрове по-прежнему много истории, славной – когда он был более значительным городом, чем Москва, и проклятой – когда Дмитров при советской власти стал центром ГУЛАГа, где на стройке канала гноили тысячи и тысячи людей.

Канал Москва – Волга сооружала армия заключенных, которая в 1937 г. насчитывала 192 тыс. подневольных рабочих. Помимо рецидивистов в ней находились политзаключенные – СОЭ (социально опасные элементы) и СВЭ (социально вредные элементы). Центром, где содержались заключенные, был Дмитрлаг, который помещался на территории бывшего монастыря, расположенного на окраине города Дмитрова. Я посещал этот огромный монастырь в 70-х гг., он поразил меня своими размерами. Но в конце 30-х гг. в монастыре было тесно – сюда свозили тысячи заключенных, которые получали высокое звание «каналоармейцев», но содержались как рабы. По сути дела, это была армия рабочих, построенная по образцу рабовладельческого общества. Пища была скудная, спали на нарах. Тех, кто был не в состоянии работать, расстреливали неподалеку от монастыря.

Все работы по строительству канала производились вручную. На протяжении 108 км стройки работали только два экскаватора, которые углубляли основное русло канала до 5,5 м. Вся основная масса работ производилась с помощью лопат, тачек и носилок. Руководил этой стройкой майор госбезопасности Семен Фирин, шефом стройки был Г. Ягода, глава ОГПУ НКВД. На стройке погибли тысячи заключенных. Но официальная пропаганда восторженно писала о фактах «перековки» заключенных, исправления их непосильным трудом. На стройку приезжали писатели во главе с Максимом Горьким, которые прославляли ее. После того как в апреле 1939 г. по каналу прошел первый караван судов, часть заключенных из числа рецидивистов, работавших на стройке канала, была досрочно освобождена. Остальные продолжали гнить в лагерях как социально вредные элементы общества. Всё это приходится вспоминать, когда из своего окна я гляжу, как по каналу величественно проходят огромные белые теплоходы, провозя туристов из Москвы на Волгу и обратно.

Правда, тогда я ничего не знал о мрачных тайнах этого древнего города. Власти города и сейчас не стремятся афишировать прошлое. Исторический музей, находившийся в соборе, выставил как-то фотографии лагеря, но получил от городских властей указание снять их. Теперь я живу в доме творчества на Икше, в нескольких десятках километров от Дмитрова, но не люблю туда возвращаться. Это не моя родина, хотя город обновляется, строятся новые дома, улицы, магазины. Я чувствую, что в этом районе, несмотря на его живописность и новоявленные горнолыжные базы, построенные в районе поселка Турист, плохая энергетика.

Московский государственный университет

Еще живя в Дмитрове, я часто посещал Москву. Для провинциального мальчишки всё в Москве казалось первоклассным, замечательным, столичным – Большой театр, парк Горького, Кремль, университет. Однажды посетил Мавзолей, отстояв километровую очередь, и на всю жизнь получил отвращение к реанимации трупов. Всё казалось и заманчиво близким, и в то же время недоступным. В 1952 г., окончив школу, я подал документы на философский факультет МГУ. Для этого пришлось просить разрешения в Министерстве высшего образования, ведь в 1952 г. мне еще не было 17 лет, положенных по закону для поступления в высшее учебное заведение. Вообще-то я мечтал об изучении океанографии, но в 10-м классе я начитался Н.?Г. Чернышевского и вкусил яда философского познания, которым разбавлял скуку школьных сочинений по литературе.

Но по конкурсу я не прошел, не хватило одного балла. Казалось, прощай, университет, прощай, мечта. Но оказалось, что с моими баллами можно было устроиться на заочное отделение. Это лишало меня стипендии, но открывало доступ на лекции. Я снял маленькую комнату в Тетеринском переулке у Котельнической набережной, которую делил с набожной старушкой. Отец ежемесячно присылал мне деньги на питание и за комнату. Практически я только ночевал в доме, всё остальное время проводил в университете и в библиотеке.

Студенческая жизнь, которая длилась с 1952 по 1957 г., меня увлекала. Весь университет умещался в то время в двух зданиях на Моховой, а философский факультет – на одном этаже на Моховой, 9. Потом факультет переместился вглубь двора, по соседству с Первым медицинским институтом. Из окна нашего буфета было хорошо видно, как медики препарируют трупы в анатомическом театре. Это приучало к философскому взгляду на вещи.

На одном курсе со мной учились Э.?Ю. Соловьев, Ю.?М. Бородай, О.?Г. Дробницкий, П.?П. Гайденко, Д.?Х. Лахути, В.?К. Финн. На один курс старше нас были В.?А. Лекторский, Н.?В. Мотрошилова, П.?В. Алексеев, В.?М. Межуев, В.?С. Швырев. Младше нас были Р.?Ф. Додельцев, Д.?Д. Средний, К.?М. Долгов и др. Большинство из моих сокурсников, как и я сам, были приезжими из различных городов России. Костя Долгов долгое время ходил по факультету в тельняшке, как бы напоминая всем нам о своей службе на флоте.

На факультете помимо деканата и кафедр существовали зародыши студенческой организации. Был спортсовет, который занимался развитием спорта на факультете. В спортзале разыгрывалось межфакультетское первенство по баскетболу и волейболу. Я был включен в волейбольную команду, и мы пытались оказывать посильное сопротивление другим, более продвинутым в спортивном отношении факультетам. Эти усилия нашли даже отражение в серии дружеских шаржей в журнале «Крокодил». Кроме того, я стал помогать в издании стенгазеты «Трибуна спортсмена», которую редактировал Борис Грушин, тогда еще аспирант. Вся эта общественная деятельность очень помогла мне в учебе. Студенческий совет рекомендовал перевести меня на очное отделение. И эта рекомендация была принята. Так через полтора года я оказался полноценным студентом со всеми правами и обязанностями.

Главное – я устроился в общежитие на Стромынке. Большое замкнутое по квадрату, очевидно, монастырское здание давало приют всем иногородним студентам. Для меня условия казались роскошными. Впервые у меня было что-то свое – своя койка, тумбочка, а за общим столом можно было есть и пить чай. Несмотря на то что в комнате помещалось 5–6 человек, жили хотя и в тесноте, но дружно. Помнится, я делил комнату со своими сокурсниками Эрихом Соловьевым и Юрием Бородаем. Чтобы высыпаться, в морозные ночи открывали окна. Ведь вставать надо было рано, чтобы бежать на трамвай, а затем на метро от Сокольников до Охотного ряда. К тому же я стал получать стипендию, это повысило мой социальный статус и дало возможность покупать какие-то книги.

В то время в букинистических магазинах можно было встретить редкие издания, например отдельные тома из собрания сочинений Ницше. Стоили они всего 10 рублей. Новые издания по философии были неинтересными, но зато издания 30-х гг. были замечательными.

Впрочем, недостатка в литературе не было. Во-первых, на лекциях я подружился с Делиром Лахути, сыном известного персидского поэта и революционера Абулькасима Лахути. Делир и его отец, которого я застал в живых, жили в доме правительства напротив Кремля. Абулькасим Лахути, говорят, эмигрировал в Советский Союз после того, как он организовал восстание в Персии. На первом съезде советских писателей он был одним из старейших и уважаемых авторов, авторитет которого признавали все советские писатели. Но ходили слухи, что Лахути сочинил в духе восточной поэзии нравоучительную притчу о великом садовнике, который знает, где у него в саду растет роза, а где – чертополох, и он не будет вырывать с корнем хорошие цветы. Сталину, который перепалывал свой сад без особой любви к цветам, считая, что всё, что растет, – чертополох, не понравилось, что его кто-то учит, и он повелел, чтобы Лахути не выходил из своей квартиры. Впрочем, весь дом на набережной, как известно, был большой комфортабельной тюрьмой. Под домашним арестом здесь жили десятки опальных людей, принадлежащих к интеллектуальной и технической элите общества.

Я приходил в квартиру Лахути и встречался с его легендарным отцом. Это был маленький, очень гостеприимный человек. В доме была грандиозная библиотека классической и новой литературы. Мы с Делиром читали эту литературу на нудных, идеологических лекциях, занимаясь самообразованием. Я помню, что в это время я перечел все русские издания Шекспира, Шиллера, Гёте, Сервантеса.

Кроме того, в университете была замечательная Фундаментальная библиотека, составленная из фондов, подаренных библиотеке профессорами университета. Заниматься в этой библиотеке, расположенной в здании башенного типа, было и полезно, и приятно. Здесь можно было найти редкие книги. К тому же в библиотеке собирались студенты разных гуманитарных факультетов. Я помню, что на площадке перед читальным залом часто стоял молодой, кудрявый Гриня Ратгауз, крупнейший знаток Гёльдерлина и немецкой классической поэзии. Вокруг него собиралась толпа молодежи, обсуждались новинки литературы и новости политики. Для нас, студентов, эта библиотека была своеобразным клубом.

Правда, в университете на Моховой был и студенческий клуб (теперь это университетская церковь). Здесь можно было репетировать. Я немного играл на скрипке, и под руководством консерваторского профессора Тэриана мы разучивали Неоконченную симфонию Шуберта. В клубе сформировался замечательный театральный коллектив, в который входили как профессиональные, так и непрофессиональные актеры. В 1956 г. студия поставила пьесу чешского автора Павла Когоута «Такая любовь». Главную роль в ней сыграла Ия Савина. Одну из главных ролей играл преподаватель университета Всеволод Шестаков, я запомнил его имя, очевидно, потому, что он был моим однофамильцем. Совершенно не помню в этом спектакле Аллу Демидову, которая тогда была студенткой экономического факультета. Теперь мы с Аллой соседи по дому творчества кинематографистов на Икше и часто вспоминаем наши студенческие годы. Спектакль произвел настоящий фурор, его посещала вся Москва. Вряд ли так посещаются службы в церкви, которая теперь отняла у студентов помещение на улице Герцена.

В начале 50-х гг. на факультете обучались иностранные студенты, как правило, из стран так называемой народной демократии. На нашем курсе учились трудолюбивые немцы из ГДР, группа китайских студентов, которые, правда, потом быстро исчезли. Были чехи, несколько венгров, среди которых хорошо помню Юру Маркуша, который впоследствии стал секретарем Дьёрдя Лукача периода его участия в демократическом правительстве. Среди иностранных студентов на нашем курсе были два албанца, довольно милые и старательные студенты. К сожалению, один из них сошел с ума на почве военной истерии, он считал, что под высотным зданием МГУ заложена атомная бомба. Так что в национальном и культурном отношении это был своеобразный Ноев ковчег.

Программа обучения философии была довольно пестрой. Помимо идеологических предметов – диамата, истмата и истории КПСС – этого обязательного «тривиума» советского образования, нам преподавали элементы естественнонаучных дисциплин – основы дарвинизма, высшую математику, психологию и еще какие-то предметы, которые теперь трудно вспомнить.

Деканом факультета в мое время был Василий Сергеевич Молодцов, который начал свою карьеру на физико-математическом факультете. Поэтому он устраивал разнообразные курсы по естественным и смежным наукам, в частности по философским вопросам языкознания. Как и вся страна, мы изучали гениальный труд И.?В. Сталина по вопросам языкознания. Я помню, что нас собирали со всех курсов на лекцию трубадура сталинской эпохи академика Т.?Д. Лысенко, который в течение двух часов истерично выкрикивал анафемы в адрес генетики.

В общем, в программе обучения было много чего для промывания мозгов. В особенности убоги были лекции по русской философии, которые читали И.?Я. Щипанов, М.?Т. Иовчук, Г.?С. Васецкий. Но были и хорошие лекторы. О «Капитале» Маркса неплохо, чисто аналитически, без всякой идеологической интерпретации, читал лекции испанец Мансилья. Историю философии читали Теодор Ильич Ойзерман и Василий Васильевич Соколов. Прекрасные лекции по Канту и кантианству читал Валентин Фердинандович Асмус. Их приходилось тщательно записывать, потому что учебники по истории философии были догматизированы и пользоваться ими не было никакой возможности.

С самого начала поступления на факультет я интуитивно почувствовал, что философии можно обучиться единственным способом – посредством изучения истории философии. Поэтому я с увлечением стал читать произведения мыслителей прошлого и слушать лекции по истории философии.

Надо сказать, что изучать историю философии было непросто, так как переводы многих философских сочинений отсутствовали, а хороших учебников по истории философии не было. На факультете были живы воспоминания о недавнем идеологическом погроме – обсуждении учебника по истории западноевропейской философии, или, как его называли студенты, «серой лошади». Погром этот был начат по инициативе одиозной фигуры – философа З.?Я. Белецкого, заведующего кафедрой диалектического и исторического материализма. Врач по образованию, Белецкий философии не знал, но крепко держался за догматы марксизма-ленинизма. Белецкий принес много бед философскому факультету. Он писал обличительные письма Сталину, которые, по сути дела, были доносами. В особенности он обличал авторов третьего тома «Истории философии», где речь шла о немецкой философии. Ее авторы воздавали должное Канту и Гегелю, развивавшим идею историзма и диалектики. Напротив, Белецкий называл Гегеля мыслителем, обосновывающим нацистскую национальную идею. Сталин поддержал Белецкого, в особенности его нападки на изучение гегелевской философии, которая, очевидно, ему самому не далась. В результате обсуждения этого учебника по истории западноевропейской философии в ЦК КПСС он был признан идеологически несостоятельным, зараженным вирусом «европоцентризма». После этого обсуждения многие философы потеряли работу и вынуждены были уйти из Института философии или с философского факультета. Среди них был молодой М.?Ф. Овсянников.

До смерти Сталина Белецкий доминировал на факультете. Зиновий Белецкий считал, что истина материальна, а все ее вековые поиски – дань идеализму. О нем ходило много мрачных историй, он фигурировал в гимне философов, где, как мне помнится, были такие слова:

Над истиной люди трудились века,
Корпел наш умишко простецкий.
В реальность ее возродил, ха-ха-ха!
Мыслитель Зиновий Белецкий.

Среди философов, с которыми я общался в моей юности, был довольно высокий процент людей, подвергшихся репрессиям в 30-е гг. Назову хотя бы три имени – А.?Ф. Лосев, Я.?Э. Голосовкер, которые побывали в лагерях, и А.?С. Спиркин, отсидевший пять лет в тюрьме на Лубянке по сфабрикованному политическому делу. Но к этим персонажам я еще вернусь позже.

В то время кумиром всех молодых студентов на факультете был Эвальд Васильевич Ильенков. Сын известного писателя, редактора популярного издания «Роман-газета», Эвальд получил хорошее образование. Он отличался глубоким, вдумчивым, критическим умом. Его главным интересом были проблемы диалектической логики как метода мышления. В 1954 г. Эвальд Ильенков и его приятель Валентин Коровиков, географ по образованию, выступили со своими знаменитыми тезисами. Они предложили уточнить предмет философии как науки. Должна ли философия заниматься всем без разбора, или же у нее специальный предмет? Если да, то в чем же он состоит? Молодые реформаторы объявили, что философия должна заниматься логикой познания, тогда как исторический материализм как идеологическая наука должен быть исключен из предмета философии.

Эти тезисы вызвали шуму не меньше, чем те, что в свое время прибивал на двери собора Лютер. Если студенты поддерживали Ильенкова и Коровикова, то начальство решило иначе. Оно осудило эти злополучные тезисы и отлучило Ильенкова и Коровикова «от церкви». Иными словами, им было запрещено преподавать. Правда, Ильенков остался на факультете, а Коровикову пришлось уйти. Впоследствии их сторонники назывались бранным термином «гносеологи». Помнится, в деканате обсуждали мою кандидатуру на какой-то общественный пост, но отвели, так как кто-то сказал: «Но он ведь гносеолог». Парадоксально, но в то время даже гносеология на философском факультете была идеологически опасной.

Ильенков был центром стихийно сложившегося философского кружка. Он жил в самом центре города – в начале улицы Горького, напротив Центрального телеграфа. Поэтому к нему приходили все, кто шел с философского факультета. Здесь бывали Борис Грушин и Юра Щедровицкий, Саша Зиновьев и Мераб Мамардашвили, Карл Кантор и Борис Шрагин. Поначалу Эвальд много пил, а затем резко и бесповоротно отказался от алкоголя. Тем не менее у него в доме можно было и поспорить, и рассказать новый анекдот, и послушать музыку. Эвальд любил Рихарда Вагнера, и ему удалось переписать на пленку всё «Кольцо Нибелунгов». Так что за слушанием музыки засиживались у Эвальда далеко за полночь.

В 50-х гг. мы, молодые студенты, ощущали, хотя еще довольно смутно, что в философской науке происходят серьезные изменения, и что приходит конец догматическому марксизму-ленинизму, который мы были вынуждены не без отвращения изучать. Во главе этой реформы, а правильнее было бы сказать – революции, стояли два молодых человека, в то время аспиранты философского факультета – Эвальд Ильенков и Александр Зиновьев. Они открыли дорогу новой философской проблематике, связанной с методологией мышления и научного познания. Хотя оба занимались общими проблемами, подход у каждого был особенный. Ильенков продолжал традицию немецкой классической философии, в особенности Гегеля. Зиновьева больше интересовали вопросы структуры и систематизации знания.

Каждый из них создал свою школу. Из школы Зиновьева вышли Мераб Мамардашвили, Борис Грушин, Георгий Щедровицкий. Школа Ильенкова была более многочисленна, поскольку он читал лекции на факультете, на которых присутствовали многие студенты. Как кто-то из студентов сказал, кажется, Эрих Соловьев: «Все мы вышли из ильенковской шинели». В 1960 г. Ильенков издал книгу «Диалектика абстрактного и конкретного в “Капитале” Маркса». Правда, еще раньше логикой «Капитала» стал заниматься Зиновьев, написавший в 1954 г. диссертацию на эту тему. Книга Ильенкова оказала огромное влияние на многих студентов и аспирантов независимо от того, к какой школе они принадлежали. Логику «Капитала» стали изучать буквально все. Эта тема стала предметом диссертаций, статей и книг Александра Зиновьева, Мераба Мамардашвили, Бориса Грушина, Георгия Щедровицкого, Генриха Батищева, Владислава Лекторского.

Любопытно, что студенты философского факультета 50–60-х гг. не принадлежали к элитарным или состоятельным семьям. Только 5?% из их числа были выпускниками московских школ. Остальные 95?% составляли выходцы из самых различных областей Советского Союза, причем далеко не всегда из крупных городов, а чаще всего из сельской местности. Всё это свидетельствовало, что молодое поколение этого времени было проникнуто духом если не свободы, то освобождения. Оно испытало на себе две тирании: войны и сталинизма. В 1945 г. Советская армия вместе с союзниками победила гитлеровский фашизм и стала освободительницей Европы. А в 1953 г. умер Сталин, и вместе с его смертью покачнулась железная диктатура сталинизма. Эти две тирании сказались на судьбах людей философской профессии. Известно, что на фронтах войны погибло 10 сотрудников Института философии, а в сталинские лагеря было отправлено 115 человек[7 - Списки и краткие биографии этих философов приводятся в книге «Наш философский дом. К 80-летию Института философии РАН». М.: Прогресс-Традиция, 2009. С. 508.]. Теперь всё это было в прошлом, и молодые люди, пришедшие на философский факультет, были свободны в мыслях и в поведении от этих двух страшных тираний ХХ в.

Благодаря открытости и общительности, бытовавшим на факультете, новые философские идеи не замыкались в узком кругу, а широко расходились по всей стране. Так начинала формироваться школа. Ильенков обладал способностью объединять людей разного поколения – и молодых, начинающих жизнь в науке, и людей уже опытных, прошедших суровую школу 30-х гг. Я и мои друзья были представителями молодого поколения. Но наибольший интерес представляет дружба с Ильенковым Михаила Алексадровича Лифшица, о которой он рассказывает в своей книге «Диалог с Эвальдом Ильенковым». Дружба эта началась на почве письма Лукача, указывающего Ильенкову и его друзьям, переводившим книгу «Молодой Гегель», на Лифшица как на эксперта по Гегелю. Ильенков пришел с этим письмом к нему, и, как пишет Лифшиц, «с этого первого посещения началась наша дружба».

С другой стороны, Лифшица интересовала интерпретация Эвальдом Васильевичем гносеологических проблем, в частности его статья «Идеальное» во втором томе Философской энциклопедии. Лифшиц подчеркивал, что Ильенков подходил к решению философских проблем как профессиональный философ, отвергая всякую моду и модничанье и уж конечно всякие поправки на идеологию и политику. Лифшиц писал об Ильенкове:

«Ильенков был настоящим философом, если такая профессия существует. Во всяком случае, он ставил вопросы онтологические и гносеологические, искал решения их на почве диалектического метода, в садах истории философии и в других специально отведенных местах»[8 - Лифшиц М. Диалог с Эвальдом Ильенковым. М., 2003. С. 18.].

Читая «Диалог», чувствуешь даже некоторую зависть Лифшица как человека 30-х гг. по отношению к той философской свободе и концентрации на самом процессе мышления, которая отличала Ильенкова как представителя нового философского поколения.

Сашу Зиновьева помню не на факультете, а в Институте философии. Он был намного старше нас и писал диссертацию тогда, когда я еще готовил свои курсовые работы. Он прошел всю войну, служил в танковых войсках, хотя его полк танков не получил, потом был военным летчиком. Окончил войну в звании капитана. И сегодня его портрет в военной форме можно увидеть на первом этаже Института философии.

Сразу после войны Зиновьев поступает на философский факультет, после окончания которого остается в аспирантуре. Затем он поступает в Институт философии, где в 1954 г. защищает кандидатскую диссертацию на тему «Логика “Капитала” К. Маркса». К сожалению, она не была опубликована и поэтому известна только немногим. Она вышла в свет только в 2002 г.

Саша обладал помимо своих научных знаний как логик огромным сатирическим талантом. Вместе с Эрихом Соловьевым они выпускали в Институте философии стенгазету, посмотреть которую съезжалась вся Москва. В ней все институтские события иллюстрировались в острых карикатурах и сопровождались остроумными стихотворными пародиями, в том числе на институтское начальство. Из-за этого газету вскоре закрыли. От стихотворной сатиры Зиновьев перешел к сатирической прозе, написав серию книг о сталинской эпохе. Первой была книга «Зияющие высоты», описывающая некую страну Ибанию и все ибанские учреждения. Несмотря на все предосторожности, книга попала за границу, где была напечатана. Это послужило причиной высылки Зиновьева в ФРГ. Но здесь сатирический талант Саши только расцвел, и он красочно описал гротескный тип Homo Soveticus, который и поныне здравствует в России. Зиновьев отказался участвовать в строительстве «зияющих высот», но он вернулся на родину, когда возникли надежды, что старый мир рухнул навсегда.