banner banner banner
Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея
Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея

скачать книгу бесплатно


Поллак почти сразу же уехала в Италию, прихватив с собой экземпляр «Бесов» Достоевского – подарок Роберта. Естественно, разрыв только усугубил меланхолию. Перед окончанием занятий накануне Рождества Роберт написал Герберту Смиту горькое, тоскливое письмо. Извинившись за молчание, он объяснил, что «на самом деле я обручен с куда более важным делом – подготовкой к карьере. <…> Я не писал просто потому, что не находил в себе приятной убежденности и твердости, которые нужны для написания добротного письма». О Фрэнсисе он писал: «Он очень сильно изменился. Exempli gratia, он счастлив. <…> Он знает всех в Оксфорде, ходит пить чай с леди Оттолайн Моррелл, высшей жрицей цивилизованного общества и покровительницей [Т. С.] Элиота и Берти [Бертрана Рассела]…»

Эмоциональное состояние Роберта продолжало ухудшаться, вызывая тревогу у друзей и семьи. Он проявлял неуверенность в себе и упрямую замкнутость. Помимо прочего жаловался на плохие отношения со своим наставником, Патриком Блэкеттом. Роберт любил Блэкетта и всячески искал у него одобрения, однако Патрик, будучи практичным физиком-экспериментатором, гонял Роберта, требуя от него большего в лаборатории, к чему у того не было способностей. Блэкетт, возможно, не придавал этому большого значения, однако в воспаленном воображении Оппенгеймера отношения с ментором порождали острые переживания.

В конце осени 1925 года Роберт совершил глупейший поступок, который, как нарочно, продемонстрировал глубину охватившего его страдания. Снедаемый ощущением собственной никчемности и лютой зависти, он «отравил» яблоко взятыми в лаборатории химикатами и оставил его на столе Блэкетта. Джеффрис Вайман впоследствии заметил: «Каким бы ни было это яблоко – реальным или воображаемым, это был акт ревности». К счастью, Блэкетт не тронул яблоко, однако выходка каким-то образом дошла до сведения университетских властей. Двумя месяцами позже Роберт признался Фергюссону, что «он чуть не отравил старшего распорядителя. Трудно поверить, но так он и сказал. И якобы использовал цианистый калий или что-то в этом роде. Ему повезло, что наставник обнаружил отраву. Разумеется, ему досталось от Кембриджа». Будь пресловутый «яд» потенциально смертельным, поступок Роберта потянул бы на попытку предумышленного убийства. Однако, судя по дальнейшим событиям, это мало соответствовало истине. Скорее всего, Роберт намазал яблоко чем-нибудь, что вызвало бы у Блэкетта недомогание. Как бы то ни было, дело было серьезное, и встал вопрос об отчислении.

Родители Роберта не успели уехать из Кембриджа, и администрация университета сообщила им о происшествии. Юлиус Оппенгеймер отчаянно – и не безуспешно – ходатайствовал перед университетом, чтобы против сына не возбудили уголовное дело. После пространных переговоров было решено, что Роберту вынесут условное наказание и обяжут его посещать регулярные сеансы у известного психиатра на лондонской Харли-стрит. По сведениям старого ментора Роберта из Школы этической культуры Герберта Смита, «ему разрешили остаться в Кембридже только на условии регулярных приемов у психиатра».

Роберт по расписанию ездил в Лондон на сеансы, однако опыт этих встреч оказался отрицательным. Психоаналитик-фрейдист поставил диагноз «раннее слабоумие» – ныне устаревший термин-ярлык, ассоциирующийся с шизофренией. Врач решил, что Оппенгеймер представляет собой безнадежный случай и что «дальнейший психоанализ принесет больше вреда, чем пользы».

Фергюссон однажды заглянул к другу на другой день после приема у психиатра. «Он постоянно выглядел как помешанный. <…> Я увидел его на углу – он ждал меня, сдвинув шляпу набок, со странным видом. <…> Стоял в такой позе, словно вот-вот бросится бежать или выкинет какую-нибудь крайность». Двое старых друзей двинулись вперед более чем бодрым шагом. Роберт шел своей странной походкой, выворачивая ступни наружу под большим углом. «Я спросил, как дела. Он ответил, что врач слишком глуп, чтобы наблюдать его, и что он сам разбирается в своих проблемах лучше доктора, что, вероятно, так и было». В этот момент Фергюссон еще не знал о происшествии с «отравленным яблоком» и потому не понимал, чем вызваны визиты к психиатру. Хотя он видел душевное смятение друга, тем не менее не сомневался, что Роберт «способен выпрямить спину, понять суть неприятностей и найти выход из положения».

Душевный кризис, однако, не прекращался. На рождественские каникулы Роберт гулял вдоль берега моря близ деревушки Канкаль в Бретани, куда его привезли родители. В этот дождливый, унылый зимний день Оппенгеймер, как признался много лет спустя, живо осознал: «Я дошел до состояния, в котором мог наложить на себя руки. Оно стало хроническим».

Вскоре после новогодних праздников 1926 года Фергюссон договорился о встрече с Робертом в Париже, куда родители привезли сына провести остаток шестинедельных каникул. Во время длинной прогулки по парижским улицам Роберт наконец признался другу в причине визитов к лондонскому психиатру. На тот момент Роберт считал, что университетские власти вообще не допустят его возвращения. «Я был обескуражен, – вспоминал Фергюссон. – Однако, когда мы немного поговорили, мне показалось, что он как бы смирился и что его больше тревожат неприятности с отцом». Роберт признал, что родители очень переживали, потому что пытались помочь ему, но у них «ничего не получалось».

Роберт недосыпал и, по словам Фергюссона, «начал вести себя с большими странностями». Однажды утром он запер мать в номере отеля, а сам ушел, что привело Эллу в бешенство. После этого она настояла, чтобы Роберт записался на прием к французскому психоаналитику. После нескольких сеансов доктор объявил, что Роберт страдает от «crise morale», ассоциирующегося с сексуальной фрустрацией. Он прописал «une femme» и «курс лечения афродизиаками». Несколькими годами позже Фергюссон вспоминал: «Он [Роберт] совершенно не знал, с какой стороны подступиться к половой жизни».

Вскоре эмоциональный кризис Роберта совершил еще один жестокий виток. Сидя с Робертом в номере парижского отеля, Фергюссон почувствовал, что его друг опять находится в характерном «неоднозначном состоянии». Вероятно, пытаясь отвлечь друга от дурных мыслей, Фергюссон показал ему стихи, написанные его подругой Франсес Кили, после чего объявил, что предложил Кили выйти за него замуж и что та согласилась. Роберта новость оглушила, и он сорвался. «Я наклонился, чтобы взять книгу, – вспоминал Фергюссон, – как вдруг он бросился на меня сзади и обмотал вокруг моей шеи ремень от чемодана. На минуту я испугался за свою жизнь. Шум наверно стоял еще тот. Я умудрился вырваться, а Роберт упал на пол и зарыдал».

Возможно, Роберта спровоцировала обыкновенная зависть к любовному увлечению друга. Женщина уже отняла у него одного друга – Фреда Бернхейма; потеря еще одного в таких же обстоятельствах могла показаться ему чересчур тяжелой. Фергюссон заметил, что «Роберт то и дело картинно бросал на нее [Франсес Кили] свирепые взгляды. Ему легко бы далась роль жестокого любовника – я испытал это на своей шкуре!»

Несмотря на попытку удушения, Фергюссон не бросил друга. Более того, он, возможно, считал себя виноватым, ведь о ранимости Роберта его предупредил письмом не кто иной, как хорошо знавший о ней Герберт Смит: «Кстати, мне сдается, что показывать ему [Роберту] вашу осведомленность следует с большим тактом, а не с царской щедростью. Ваша фора в два года и приспособляемость в обществе способны довести его до отчаяния. И вместо того, чтобы вцепиться вам в горло, как вы на моей памяти чуть не вцепились Джорджу как там его… когда вы точно так же ощутили свое бессилие перед ним (курсив мой), боюсь, он просто сочтет свою жизнь недостойной продолжения». Письмо Смита ставит вопрос: не смешал ли будущий писатель Фергюссон свою собственную атаку на неведомого Джорджа с поведением Оппенгеймера? Однако факт последующих извинений Роберта делает рассказ Фергюссона достоверным.

Фергюссон понимал, что его друг отчасти невротик, однако при этом верил, что Роберт преодолеет это состояние. «Он знал, что я знал: это был сиюминутный порыв. <…> Я наверно еще больше встревожился бы, если бы не понимал, как быстро он менялся. <…> Я его очень любил». Они останутся друзьями до гробовой доски. И все же несколько месяцев после нападения Фергюссон осторожничал. Он переехал из отеля и колебался, когда Роберт той же весной уговаривал его встретиться у него в Кембридже. Роберта собственное поведение застало врасплох не меньше Фрэнсиса. Через несколько недель после инцидента он написал другу: «Ты заслуживаешь не письма, а паломничества в Оксфорд в комплекте с власяницей, постом, снегом и молитвами. Я буду сохранять чувство раскаяния и благодарности, а также стыда за мое неуважение к тебе до тех пор, пока смогу сделать для тебя что-то менее бесполезное. Я не понимаю, откуда берутся твои долготерпение и душевная щедрость, но я точно знаю – я их никогда не забуду»[7 - И он действительно не забыл. Через несколько десятков лет Оппенгеймер найдет для Фергюссона место в принстонском Институте перспективных исследований. – Примеч. авторов.]. В этой кутерьме Роберт, пытаясь осознанно преодолеть эмоциональную уязвимость, сам превратился в подобие психоаналитика. В письме от 23 января 1926 года он предположил, что его душевное состояние как-то связано с «ужасным фактом моего перфекционизма… именно этот факт в сочетании с моей неспособностью спаять вместе два медных проводка в итоге сводит меня с ума».

Подавив сомнения, Фергюссон согласился приехать в Кембридж ранней весной. «Он поселил меня в соседней комнате. Я помню, как боялся, что он зайдет в мою комнату ночью, и подпер стулом дверь. Но ничего не случилось». К этому времени Роберт пошел на поправку. Когда Фергюссон походя коснулся больной темы, «он попросил меня не беспокоиться – все прошло». Роберт между тем ходил к еще одному психоаналитику – третьему по счету – в Кембридже. К этому времени Роберт прочитал много всего о психоанализе и, по словам его друга Джона Эдсалла, «относился к этой теме очень серьезно». Ему также показалось, что новый аналитик, доктор М., был «более мудрым и благоразумным человеком», чем врачи, которых Роберт посещал в Лондоне и Париже.

Скорее всего молодой Оппенгеймер продолжал посещать психоаналитика всю весну 1926 года. Но со временем их отношения прервались. В один июньский день Роберт заехал к Джону Эдсаллу и сказал ему, что «[доктор] М. решил – дальнейшее продолжение анализа будет бесполезным».

Герберт Смит впоследствии случайно встретил в Нью-Йорке одного из своих друзей, психиатра, знавшего об этом деле, и тот рассказал, что Роберт «наплел психиатру в Кембридже с три короба. <…> Проблема в том, что психиатр должен быть способнее того, кого он анализирует. Таковых не нашлось».

* * *

В середине марта 1926 года Роберт уехал из Кембриджа в короткий отпуск. Трое друзей, Джеффрис Вайман, Фредерик Бернхейм и Джон Эдсалл, уговорили его поехать с ними на Корсику. Десять дней друзья колесили на велосипедах вдоль острова, ночевали в маленьких гостиницах или разбивали лагерь под открытым небом. Скалистые горы острова и слегка поросшие лесом плоскогорья, видимо, напоминали Роберту о дикой красоте Нью-Мексико. «Пейзаж был потрясающий, – отзывался Бернхейм, – попытки объясниться с местными – плачевными, местные блохи каждый вечер пировали до отвала». Временами Роберта одолевала хандра, и он начинал говорить о чувстве угнетенности. За последние месяцы он прочитал много произведений французской и русской литературы и во время походов в горы любил спорить с Эдсаллом о сравнительных достоинствах Толстого и Достоевского. Однажды вечером, попав под ливень, молодые люди укрылись в близлежащей гостинице. Повесив мокрую одежду сушиться и завернувшись в одеяла, они продолжали спор. «Толстой – вот писатель, который мне нравится», – не унимался Эдсалл. «Нет-нет, Достоевский выше его, – отвечал Оппенгеймер. – Он видит насквозь душу и маету человека».

Позднее, когда разговор зашел о будущем, Роберт заметил: «Больше всего я восхищаюсь теми, кто умеет чрезвычайно хорошо делать множество вещей, но не позабыл вкус слез». Если Роберта и угнетали тяжелые экзистенциальные думы, то у его друзей, наоборот, сложилось твердое впечатление, что по мере продвижения по острову его душа постепенно избавлялась от бремени. Находя удовольствие в потрясающих видах, хорошей французской кухне и винах, он писал брату Фрэнку: «Здесь прекрасное место со всеми добродетелями – от вина до ледников, от лангустов до бригантин».

Вайман считал, что на Корсике Роберт «переживал глубокий эмоциональный кризис». И тут случилось нечто странное. «Однажды, – вспоминал Вайман несколько десятилетий спустя, – когда наше пребывание на Корсике почти подошло к концу, мы остановились в маленькой гостинице и втроем – Эдсалл, Оппенгеймер и я – сели ужинать». К Оппенгеймеру подошел официант и сообщил о времени отправления во Францию ближайшего парохода. Удивившись, Эдсалл и Вайман спросили друга, почему он торопится возвратиться раньше намеченного срока. «Я не в состоянии об этом говорить, – ответил Роберт, – но уехать обязан». Позднее в тот же вечер, выпив вина, он смягчился и сказал: «Ну, пожалуй, я могу признаться, почему уезжаю. Я совершил ужасный поступок. Я оставил на столе Блэкетта отравленное яблоко и должен вернуться и узнать, что из этого вышло». Эдсалл и Вайман были ошарашены. «Я так никогда и не понял, – признался Вайман, – говорил ли он правду или все выдумал». Роберт отказался сообщить подробности, однако упомянул, что ему поставили диагноз «раннее слабоумие». Не ведая о том, что инцидент с «отравленным яблоком» произошел осенью прошлого года, Вайман и Эдсалл подумали, что Роберт «в приступе ревности» решил как-то навредить Блэкетту весной, непосредственно перед поездкой на Корсику. Что-то действительно случилось, однако, как позже заметил Эдсалл, «он [Роберт] говорил о событии как о реальном, отчего Джеффрис и я заподозрили, что он страдал галлюцинациями».

Противоречивые свидетельства много десятков лет создавали туман вокруг истории с отравленным яблоком. Однако в интервью с Мартином Шервином 1979 года Фергюссон четко разъяснил, что инцидент произошел в конце осени 1925 года, а не весной 1926 года: «Все это случилось во время его [Роберта] первого семестра в Кембридже, еще до того, как я встретился с ним в Лондоне, куда он ездил на прием к психиатру». На вопрос Шервина, верит ли он в правдивость истории с отравленным яблоком, Фергюссон ответил: «Да, верю. Верю. Его отцу пришлось заступаться за него перед университетскими властями, чтобы Роберта не обвинили в попытке убийства». В беседе с Элис Кимбалл Смит в 1976 году Фергюссон упомянул «время, когда он [Роберт] попытался отравить одного из коллег. <…> Он сам рассказал мне об этом или тогда, или чуть позже в Париже. Я всегда полагал, что происшествие, скорее всего, действительно имело место. Но я не знаю точно. В это время он вытворял много всяких безумств». Смит определенно считала Фергюссона заслуживающим доверия источником. После интервью она оставила пометку: «Он не старается делать вид, будто помнит то, чего не может вспомнить».

Затянувшееся отрочество Оппенгеймера наконец подошло к концу. Во время поездки на Корсику с ним случилось нечто сродни пробуждению. Оппенгеймер никогда не признавался в том, что случилось на самом деле. Возможно, толчок дало мимолетное любовное увлечение, но это вряд ли. Несколько лет спустя Роберт дал такой ответ автору Нуэлю Фарр Дэвису Роберт: «Прелюдией того, что со мной произошло на Корсике, стал психиатр. Вы спрашиваете, расскажу ли я всю историю полностью или вам придется ее раскапывать. О ней знают лишь немногие, но они не станут говорить. Вы ничего не сможете раскопать. Вам достаточно знать, что речь шла не о любовном похождении, а о любви». Эта встреча возымела для Оппенгеймера мистическое, трансцендентальное значение: «После этого единственным расстоянием, которое я признавал, была только география, но и она по-настоящему не отделяла меня от других». Загадочное событие, как он признался Дэвису, стало «великим в моей жизни, великой и неизменной частью меня, тем более сейчас, когда я оглядываюсь назад и жизнь почти закончилась».

Итак, что же случилось на Корсике? Возможно, ничего особенного. Оппенгеймер нарочно ответил на запрос Дэвиса насчет Корсики загадкой, чтобы подразнить биографов. Он уклончиво назвал это «любовью», а не «любовным похождением», очевидно, придавая значение разнице в понятиях. Находясь в компании друзей, он не имел возможности предаваться любовным похождениям. Зато прочитал книгу, которая, похоже, стала для него откровением.

Этой книгой был роман Марселя Пруста «В поисках утраченного времени» – мистический, экзистенциалистский текст, нашедший отклик в измученной душе Оппенгеймера. Прочитав книгу во время похода по Корсике за несколько вечеров при свете фонарика, Роберт впоследствии отзывался о ней своему другу по Беркли Хокону Шевалье как о величайшем событии в своей жизни. Она одним разом вывела юношу из депрессии. Произведение Пруста – классический роман самопознания – произвело на Оппенгеймера глубочайшее, неизгладимое впечатление. Более десяти лет после первого прочтения Пруста Оппенгеймер удивил Шевалье, процитировав по памяти пассаж из первого тома, в котором говорилось о жестокости:

Может быть, она не считала бы порок состоянием столь редким, столь необыкновенным, столь экзотическим, погружение в которое действует так освежающе, если бы была способна различить в себе, как и во всех вообще людях, глубокое равнодушие к причиняемым ими страданиям, являющееся, как бы мы ни называли его, самой распространенной и самой страшной формой жестокости[8 - Перевод А. Франковского.].

* * *

Путешествуя по Корсике молодым человеком, Роберт, вне всяких сомнений, заучил эти слова наизусть, потому что увидел в себе такое же равнодушие к страданиям, которые он причинял другим. Прозревать было больно. О том, что происходило у него в душе, остается лишь догадываться. Возможно, увидев отражение своих собственных мрачных, пронизанных чувством вины мыслей в печатном виде, Роберт отчасти освободился от их психологического гнета. Понимание того, что он не один, что его состояние часть природы человека, должно было успокоить его душу. Причина презирать себя отпала, ему было позволено любить. К тому же его, как интеллектуала, обнадеживало то, что он вычитал об этом в книге, а не услышал на приеме у психиатра, что в итоге помогло ему выбраться из черной дыры депрессии.

Оппенгеймер вернулся в Кембридж с более легким, отходчивым отношением к жизни. «Я почувствовал себя добрее и терпимее, – вспоминал он. – Теперь я мог строить отношения с другими…» К июню 1926 года он решил прекратить визиты к кембриджскому психиатру. Его также приободрил переезд из «жалкой дыры» в Кембридже в «менее жалкий» дом на побережье реки Кам на полпути до Гранчестера, старой деревни, расположенной в одной миле южнее Кембриджа.

Ненавидя работу в лаборатории и не имея задатков физика-экспериментатора, Роберт благоразумно решил заняться более абстрактной теоретической физикой. Даже посреди затяжной зимней депрессии он умудрился прочитать достаточно для того, чтобы понять: вся эта область находилась в состоянии активного брожения. Как-то раз на кавендишском семинаре первооткрыватель нейтрона Джеймс Чедвик взял номер «Физикл ревью» с новой статьей Роберта Э. Милликена и пошутил: «Опять одно кудахтанье. Когда же будет яйцо?»

В начале 1926 года, прочитав статью молодого немецкого физика Вернера Гейзенберга, Роберт осознал: складывается совершенно новый взгляд на поведение электронов. Примерно в это же время австрийский физик Эрвин Шредингер предположил, что поведение электронов скорее похоже на волны, обтекающие ядро атома. Как и Гейзенберг, он нарисовал математический портрет текучего атома, назвав свою теорию квантовой механикой. Прочитав обе статьи, Оппенгеймер решил, что между волновой механикой Шредингера и матричной механикой Гейзенберга должна существовать связь. По сути, они были двумя версиями одной и той же теории – это было истинное яйцо, а не кудахтанье.

Квантовая механика стала популярной темой для дебатов в клубе Капицы, неформальной дискуссионной группе физиков, носящей имя ее основателя, молодого русского физика Петра Капицы. «Я незаметно для себя начал втягиваться», – вспоминал Оппенгеймер. Той же весной он познакомился с еще одним молодым физиком – Полем Дираком, который в мае защитил в Кембридже докторскую диссертацию. К этому времени Дирак уже был известен своими революционными трудами в области квантовой механики. Роберт, сильно преуменьшая, заметил, что труды Дирака «трудны для понимания и что [того] не волновало, поймут ли их. Я считал его по-настоящему великим». С другой стороны, первое впечатление, произведенное на Оппенгеймера Дираком, похоже, было не столь благоприятным. Роберт сказал Джеффрису Вайману, что «не думает, будто [Дирак] что-то представляет из себя». Дирак и сам был в высшей степени эксцентричным молодым человеком и славился своей однобокой приверженностью науке. Несколькими годами позже Оппенгеймер предложил другу пару книг. Дирак вежливо отказался от подарка, заметив, что «чтение книг мешает думать».

Именно в это время Оппенгеймер познакомился с великим датским физиком Нильсом Бором, чьи лекции посещал в Гарварде. Бор был примером для подражания, в точности созвучным душевной организации Роберта. Ученый был на девятнадцать лет старше Оппенгеймера и, подобно ему, вырос в зажиточной семье в окружении книг, музыки и преклонения перед знаниями. Отец Бора был профессором физиологии, мать – дочерью еврейского банкира. В 1911 году Бор получил степень доктора физики Копенгагенского университета. Двумя годами позже он сделал революционное открытие в новой области квантовой механики, введя понятие «квантового скачка» энергии электронов, вращающихся вокруг ядра атома. В 1922 году он получил Нобелевскую премию за создание теоретической модели строения атома.

Высокий и мускулистый, добросердечный и мягкий, наделенный своеобразным чувством юмора, Бор был всеобщим любимцем. Он всегда говорил сдержанным полушепотом. «Редкий человек, – писал Бору весной 1920 года Альберт Эйнштейн, – вызывал у меня такое удовольствие одним своим присутствием, как это делаете вы». Эйнштейна восхищала манера Бора «высказывать свои мнения, как человек, постоянно пытающийся нащупать истину, а не тот, кто [будто бы] знает истину в последней инстанции». Роберт называл Бора «мой Бог».

«В этот момент я позабыл бериллий с пленками и решил изучать ремесло физика-теоретика. К тому времени я прекрасно понимал: наступили необычные времена, происходят великие события». Этой весной, восстановив психическое здоровье, Оппенгеймер прилежно работал над своим первым трудом по теоретической физике, изучающим вопросы «атомных столкновений», или «непрерывного спектра». Работа давалась нелегко. Как-то раз он зашел в кабинет Эрнеста Резерфорда и застал там сидящего в кресле Бора. Резерфорд вышел из-за стола и представил своего подопечного Бору. Знаменитый датский физик вежливо спросил: «Как идут ваши дела?» Роберт без утайки ответил: «У меня проблемы». Бор спросил: «С математикой или физикой?» Роберт ответил: «Я не знаю». «Это плохо», – сказал Бор.

Бор хорошо запомнил эту встречу – Оппенгеймер выглядел необычайно молодо, и, после того как он вышел из кабинета, Резерфорд заметил, что возлагает на молодого аспиранта большие надежды.

Насколько был хорош вопрос Бора – в чем суть проблемы, в математике или физике? – Роберт оценил лишь через несколько лет. «Я слишком пристально смотрел на то, насколько запутался в формальных вопросах, вместо того чтобы отступить на шаг и увидеть, какое отношение они имели собственно к физике». Позднее он понял, что некоторые физики почти полностью полагались в описании природных явлений на язык математики; любое вербальное описание было для них «лишь уступкой для непонятливых, дидактикой в чистом виде. Мне кажется, это относится к [Полю] Дираку; он изначально делает свои открытия алгебраически, а не вербально». В противоположность ему такие физики, как Бор, «смотрели на математику, как Дирак смотрит на слова, то есть видят в ней лишь способ объяснения своего открытия другим людям. <…> Так что спектр очень широк. [В Кембридже] я просто учился, но мало чего узнал». По своему темпераменту и дарованию Роберт был намного ближе Бору, физику с вербальным типом мышления.

На исходе весны Кембридж организовал для американских студентов-физиков посещение Лейденского университета. Оппенгеймер принял участие в поездке и встретился с рядом немецких физиков. «Это было чудесно, – вспоминал он. – Я понял, что в зимних неприятностях были отчасти повинны английские привычки». По возвращении в Кембридж он познакомился с еще одним немецким ученым – Максом Борном, директором Института теоретической физики при Геттингенском университете. Оппенгеймер заинтриговал Борна – отчасти потому, что двадцатидвухлетний юноша пытался решить теоретические задачи, поднятые в недавних статьях Гейзенберга и Шредингера. «Оппенгеймер с самого начала показался мне одаренным человеком», – сказал Борн. В конце весны Оппенгеймер принял приглашение Борна продолжить обучение в Геттингене.

Год, проведенный в Кембридже, обернулся для Роберта катастрофой. Он едва не был отчислен из-за инцидента с «отравленным яблоком». Впервые в жизни был лишен возможности блистать интеллектуально. Его эмоциональные срывы видели близкие друзья. Однако он преодолел зимнюю депрессию и теперь был готов исследовать новую сферу приложения своих умственных способностей. «Когда я приехал в Кембридж, – сказал Роберт, – я столкнулся с необходимостью решения вопроса, на который ни у кого не было ответа, а сам я не желал его решать. Покидая Кембридж, я все еще толком не знал решения, но уже понял, в чем состоит мое призвание, – такова была перемена, происшедшая за год».

Роберт впоследствии вспоминал, что так и не избавился до конца от «недобрых мыслей о себе на всех фронтах, однако твердо решил, если получится, перейти в теоретическую физику. <…> Меня полностью освободили от работы в лаборатории. От меня там никому не было никакого проку, да и мне самому не было никакой радости; я чувствовал, что работаю из-под палки».

Глава четвертая. «Работа, слава Богу, трудна и почти приятна»

Мне кажется, Геттинген тебе понравился бы. <…> Наука здесь куда лучше, чем в Кембридже, и в целом лучше, пожалуй, чем где бы то ни было. <…> Я нахожу, что работа, слава Богу, трудна и почти приятна.

    Роберт Оппенгеймер в письме Фрэнсису Фергюссону, 14 ноября 1926 года

В конце лета 1926 года Роберт, пребывая в куда лучшем настроении и значительно возмужав за год, прибыл на поезде в Нижнюю Саксонию, в маленький средневековый город Геттинген, известный своей ратушей и церквями XIV века. На углу Барфюссер-штрассе и Юден-штрассе (улицы Босоногих и Еврейской улицы) в четырехсотлетнем доме Юнкершанке под выгравированным на стали портретом Отто фон Бисмарка в окружении трехэтажных витражей можно было поужинать шницелем по-венски. Узкие, извилистые улочки города пестрели причудливыми фахверками. Но главной достопримечательностью был примостившийся на берегу канала Лейне Университет имени Георга Августа, основанный в 30-х годах XVIII века немецким курфюрстом. По местному обычаю выпускники университета залезали в фонтан перед старинной ратушей и целовали Гусятницу, бронзовую девушку, стоящую в центре водоема.

Если Кембридж притязал на звание крупнейшего в Европе центра экспериментальной физики, то Геттинген несомненно был центром физики теоретической. В то время немецкие физики так низко ценили своих американских коллег, что экземпляры «Физикл ревью», ежемесячного журнала Американского физического общества, лежали на полках невостребованными, пока их по окончании года не убирал библиотекарь.

Оппенгеймеру повезло попасть в Геттинген перед завершением удивительной революции в области теоретической физики – Макс Планк открыл кванты (фотоны), Эйнштейн разработал гениальную теорию относительности, Нильс Бор дал описание атома водорода, Вернер Гейзенберг сформулировал матричную механику, Эрвин Шредингер – волновую. Этот воистину инновационный период начал идти на убыль после опубликования Борном в 1926 году научной работы о вероятностной интерпретации волновой функции, а закончился в 1927 году открытием Гейзенбергом принципа неопределенности и формулированием Бором принципа дополнительности. К тому времени, когда Роберт покинул Геттинген, основы постньютоновской физики были окончательно заложены.

Занимая пост заведующего кафедрой физики, профессор Макс Борн способствовал работе Гейзенберга, Юджина Вигнера, Вольфганга Паули и Энрико Ферми. В 1924 году Борн ввел в употребление термин «квантовая механика», и он же предположил, что результат любого взаимодействия в квантовом мире имеет вероятностный характер. В 1954 году ему присудят Нобелевскую премию по физике. Студенты считали Борна, пацифиста и еврея, невероятно добросердечным и терпеливым преподавателем. Для человека с чувствительным темпераментом вроде Роберта Борн был идеальным наставником.

Оппенгеймер на год оказался в компании ряда удивительных ученых. Джеймс Франк, специалист в области экспериментальной физики, вместе с которым учился Роберт, всего годом раньше стал нобелевским лауреатом. Немецкий химик Отто Ган через несколько лет откроет деление ядра. Еще один немецкий физик, Эрнст Паскуаль Йордан, сформулировал вместе с Борном и Гейзенбергом матричную механику как вариант квантовой теории. Молодой английский физик Поль Дирак, с которым Оппенгеймер познакомился в Кембридже, работал над квантовой теорией поля и в 1933 году разделит Нобелевскую премию с Эрвином Шредингером. Математик венгерского происхождения Джон фон Нейман станет в будущем сотрудником Манхэттенского проекта под началом Оппенгеймера. Джордж Юджин Уленбек, голландец, родившийся в Индонезии, и Сэмюэл Абрахам Гаудсмит выдвинули в конце 1925 года гипотезу о спине электрона. Роберт встречался с Уленбеком весной предыдущего года во время недельного посещения Лейденского университета. «Мы немедленно подружились», – вспоминал Уленбек. Роберт был настолько глубоко погружен в физику, что Уленбеку казалось, будто они были «давними друзьями».

Роберт снимал помещение на частной вилле геттингенского врача, лишенного лицензии из-за врачебных ошибок. Состоятельное в прошлом семейство Карио владело просторной виллой из гранита с окруженным стеной садом площадью несколько акров неподалеку от центра Геттингена, но не имело денег. После того как семейное состояние сожрала послевоенная инфляция, владельцы были вынуждены брать постояльцев. Бегло говорящий по-немецки Роберт быстро разобрался в душной политической атмосфере Веймарской республики. Впоследствии он предположил, что семья Карио «накопила в себе характерное ожесточение, на которое опиралось нацистское движение». Осенью он писал брату: «Похоже, все стараются превратить Германию в очень успешную, нормальную страну. На невротиков смотрят косо, впрочем на евреев, пруссаков и французов тоже».

За университетскими воротами большинство немцев переживали тяжелые времена. «Хотя [университетское] общество относилось ко мне с невероятной щедростью, теплотой и предупредительностью, оно было островом в море унылого немецкого духа», – писал Роберт. Он находил, что немцы «ожесточены, угрюмы… сердиты и заряжены теми самыми элементами, которые в итоге приведут к большой катастрофе». У него был друг-немец со своим автомобилем, выходец из богатой семьи Ульштайнов, владельцев издательского дома. Они с Робертом совершали автопрогулки по окрестным селам. Оппенгеймера, однако, поразил тот факт, что его друг оставлял машину в сарае за околицей Геттингена, потому что выставлять ее напоказ в городе было небезопасно.

Жизнь американских эмигрантов и в особенности жизнь Роберта протекала совершенно в ином ключе. Достаточно сказать, что он никогда не испытывал нужды в деньгах. Для двадцатидвухлетнего юноши было обычным делом носить мятые костюмы «в елочку» из тончайшей английской шерсти. Сокурсники замечали, что в отличие от их матерчатых баулов Оппенгеймер возил свои вещи в блестящих дорогих чемоданах из свиной кожи. А когда они наведывались в пивную пятнадцатого века «Цум шварцен бэрен» («У черного медведя») попить frisches Bier (свежего пива) или кофейню Крона и Кона Ланца, то счет нередко оплачивал Роберт. Он преобразился – стал уверенным в себе, деятельным, собранным. Материальные блага его не волновали, зато он ежедневно стремился завоевать восхищение окружающих. Для привлечения поклонников он использовал остроумие, эрудицию и красивые вещи. «Роберт был, – вспоминал Уленбек, – можно сказать, центром притяжения для всех молодых студентов… своеобразным оракулом. Он очень много знал. За его мыслью было трудно угнаться, уж слишком она была быстра». Уленбека поражало, что вокруг столь юного молодого человека увивалась «целая толпа поклонников».

В отличие от Кембриджа в Геттингене Оппенгеймер ощущал в отношениях с другими студентами позитивный дух товарищества. «Я был частью небольшой общины с едиными интересами и вкусами и множеством общих интересов в физике». В Гарварде и Кембридже умственные занятия Роберта ограничивались чтением книг в одиночку. В Геттингене он впервые осознал, что учиться можно у других: «Со мной начало происходить нечто важное, более важное, чем для кого-нибудь другого: я мало-помалу начал вступать в беседы. Постепенно они привили мне чутье и еще медленнее – вкус к физике, которых я не получил бы, сидя запершись в комнате».

Вместе с ним на вилле Карио проживал Карл Т. Комптон, профессор физики Принстонского университета тридцати девяти лет и будущий ректор Массачусетского технологического института (МТИ). Невероятная разносторонность Оппенгеймера страшила Комптона. Он был способен поддержать разговор с соседом, пока речь шла о науке, но терялся, когда разговор переходил на литературу, философию или хотя бы политику. Роберт писал брату, несомненно, имея в виду Комптона: «Большинство американцев в Геттингене – это профессора из Принстона, Калифорнии или еще откуда-нибудь, женатые, респектабельные. Они довольно хорошо разбираются в физике, но абсолютно малограмотны и наивны. Они завидуют немецкому интеллектуальному проворству и организации и хотят, чтобы физика достигла Америки».

Одним словом, Роберт преуспевал в Геттингене. Осенью он воодушевленно писал Фрэнсису Фергюссону: «Мне кажется, Геттинген тебе понравился бы. Как и Кембридж, это почти полностью город науки, и почти все местные философы интересуются гносеологическими парадоксами и фокусами. Наука здесь куда лучше, чем в Кембридже и в целом лучше, пожалуй, чем где бы то ни было. Здесь очень много работают, сочетая фантастически непоколебимое метафизическое хитроумие с настырностью рабочих обойной фабрики. В итоге работа выполняется с дьявольским неправдоподобием и крайне успешно. <…> Я нахожу, что работа, слава Богу, трудна и почти приятна».

В эмоциональном плане Роберт почти все время чувствовал себя ровно. Однако кратковременные срывы тоже случались. Поль Дирак однажды наблюдал, как юноша упал в обморок и свалился на пол – то же с ним случилось в резерфордовской лаборатории. «Я еще не до конца оправился, – вспоминал Оппенгеймер несколько десятилетий спустя, – в течение года у меня было несколько приступов, но они становились все реже и все меньше мешали работе». В тот год комнату на вилле Карио снимал еще и студент-физик Торфин Хогнесс с женой Фиби. Поведение Оппенгеймера им тоже иногда казалось странным. Фиби часто видела его лежащим на кровати без дела. За этими периодами «спячки» неизменно следовали вспышки говорливости. Фиби считала соседа «неврастеником». Однажды кто-то заметил, что Роберт пытается преодолеть приступ заикания.

Постепенно с возвращением уверенности в себе Оппенгеймер начал замечать, что молва о нем бежит впереди него. Перед самым отъездом из Кембриджа он сдал в Кембриджское философское общество две статьи: «О квантовой теории вращательно-колебательных спектров» и «О квантовой теории задачи двух тел». Первая статья рассматривала энергетические уровни молекулы, вторая – переходы в стабильные состояния в атомах водорода. Обе работы представляли собой небольшой, но важный вклад в квантовую теорию, и Оппенгеймер был рад, что Кембриджское философское общество опубликовало их ко времени его прибытия в Геттинген.

Признание, которое принесла публикация этих статей, побудило Роберта увлеченно ринуться в семинарские дискуссии – с энтузиазмом, часто раздражавшим других студентов. «Это был человек большого таланта, – писал позднее Макс Борн, – причем он сознавал свое превосходство, демонстрируя его в неловкой манере, ведущей к неприятностям». На семинарах по квантовой механике Роберт повадился перебивать любого выступающего, включая самого Борна, выскакивать к доске с мелом в руках и на немецком языке с американским акцентом заявлять: «Это можно лучше сделать следующим образом…» Несмотря на жалобы студентов, Роберт не замечал вежливых, нерешительных попыток профессора повлиять на его поведение. В один прекрасный день Мария Гепперт, будущий лауреат Нобелевской премии, вручила Борну петицию на толстой пергаментной бумаге, подписанную ею и почти всеми участниками семинара: если «юное дарование» не утихомирится, студенты начнут бойкотировать занятия. Все еще не желая предъявлять претензии в открытую, Борн решил оставить жалобу студентов в таком месте, где приглашенный на обсуждение диссертации Роберт не мог бы ее не увидеть. «Для верности, – писал впоследствии Борн, – я устроил дело так, чтобы меня вызвали из кабинета на несколько минут. План сработал. Когда я вернулся, Роберт был бледен и растерял свою болтливость». После этого Оппенгеймер больше никого не перебивал.

Однако нельзя сказать, что он был укрощен полностью. Резкая прямота Роберта задевала даже его преподавателей. Борн был блестящим физиком-теоретиком, однако его длинные расчеты подчас содержали мелкие ошибки, поэтому он просил аспирантов проверять их. Однажды он передал свои выкладки Оппенгеймеру. Через несколько дней Роберт вернул расчеты и сказал: «Я не смог найти ни единой ошибки. Вам действительно никто не помогал?» Все студенты знали о склонности профессора делать ошибки в расчетах, однако, как потом писал Борн, «только Оппенгеймер был достаточно прямолинеен и нетактичен, чтобы заявлять об этом на полном серьезе. Я не обиделся – наоборот, еще больше зауважал эту удивительную личность».

Борн вскоре стал партнером Оппенгеймера по исследованиям, о чем тот подробно отчитался в письме одному из своих бывших преподавателей физики в Гарварде, Эдвину Кемблу: «Такое впечатление, что все теоретики заняты квантовой механикой. Борн публикует работу об адиабатической теореме, Гейзенберг – о Schwankungen [флуктуациях]. Вероятно, самая важная идея принадлежит [Вольфгангу] Паули, он предположил, что обычные ? [пси] функции Шредингера – это особые состояния и что только особое, спектроскопическое состояние дает нам физическую информацию, которая нам нужна. <…> Я уже некоторое время работаю над квантовой теорией апериодических явлений. <…> Мы с профессором Борном также работаем над законом отклонения, скажем, ?-частицы ядром. Пока что мы мало продвинулись, но мне кажется, скоро продвинемся. Разумеется, когда мы закончим теорию, она будет не так проста, потому что старая теория основана на корпускулярной динамике». Профессор Кембл был очень доволен: его бывший студент провел в Геттингене меньше трех месяцев, а уже с головой погрузился в увлекательное распутывание секретов квантовой механики.

К февралю 1927 года Роберт настолько уверенно ориентировался в новой сфере квантовой механики, что мог объяснить ее тонкости гарвардскому профессору физики Перси Бриджмену:

Согласно классической теории, электрон, находящийся в одном из двух участков с низким потенциалом, отделенных друг от друга участком с высоким потенциалом, не мог перейти в другой участок, не получив достаточно энергии для преодоления “препятствия”. Согласно новой теории, это не так: электрон проводит часть времени в одном участке, а часть – в другом. <…> Новая механика подразумевает новый взгляд в одном пункте, а именно: электроны, которые являются «свободными» в определенном ранее смысле, вовсе не «свободны» в том плане, что они являются носителями равнораспределенной тепловой энергии. С учетом закона Видемана – Франца можно принять предложение, сделанное, кажется, профессором Бором, о том, что при переходе электрона из одного атома в другой два атома обмениваются импульсами. С наилучшими пожеланиями,

    Ваш
    Дж. Р. Оппенгеймер

Знание бывшим студентом новой теории несомненно произвело на Бриджмена большое впечатление. Зато других бестактность Роберта настораживала. Он мог вести себя в одну минуту располагающе и предупредительно, а в другую грубо кого-нибудь оборвать. За столом он всегда был вежлив и крайне официален. При этом не терпел банальностей. «Проблема с Оппи в том, что он слишком быстро жмет на спусковой крючок интеллекта, – жаловался один из однокурсников Роберта Эдвард У. Кондон, – чем ставит собеседника в невыгодное положение. И, черт побери, он всегда прав или почти прав».

Получив докторскую степень в Беркли в 1926 году, Кондон с трудом содержал жену и маленького ребенка на крохотное пособие научного работника. Его раздражало, что Оппенгеймер швырял деньги на еду и красивую одежду, демонстрируя блаженное неведение относительно семейных обязанностей друга. Однажды Роберт пригласил Эда и Эмили Кондон на пешую прогулку. Эмили объяснила, что ей нужно присматривать за ребенком. Ответ Роберта ошарашил Кондонов: «Ну ладно, занимайтесь своими крестьянскими делами». Несмотря на резкие реплики, Роберт все-таки нередко проявлял чувство юмора. Заметив двухлетнюю дочь Карла Комптона, делающую вид, будто читает красную брошюрку о мерах контрацепции, Роберт, взглянув на беременную жену Комптона, пошутил: «Опоздала».

Поль Дирак приехал в Геттинген на зимний семестр 1927 года и тоже снял комнату на вилле Карио. Роберту контакты с Дираком приносили истинное наслаждение. «Самый волнующий момент моей жизни настал, когда приехал Дирак и представил мне доказательства квантовой теории радиации», – отзывался об этом времени Оппенгеймер. В свою очередь, молодой английский физик был поражен разносторонностью интеллектуальных интересов друга. «Мне говорили, что помимо занятий физикой ты пишешь стихи, – сказал Дирак Оппенгеймеру. – Как ты умудряешься совмещать и то и другое? В физике мы пытаемся объяснить нечто прежде неизвестное таким образом, чтобы люди это поняли. В поэзии все обстоит ровным счетом наоборот». Польщенный Роберт только рассмеялся в ответ. Он знал, что жизнь Дирака посвящена одной физике. В отличие от друга его собственные интересы были разнообразны до экстравагантности.

Он по-прежнему любил французскую литературу и, живя в Геттингене, нашел время прочитать драматическую комедию Поля Клоделя «Отдых Седьмого дня», сборники рассказов Ф. Скотта Фицджеральда «Самое разумное» и «Зимние мечты», пьесу Антона Чехова «Иванов», труды Иоганна Гельдерлина и Стефана Цвейга. Узнав, что два его друга регулярно читают Данте в оригинале, Роберт на месяц перестал появляться в геттингенских кафе, а когда вернулся, мог сносно читать Данте вслух на итальянском. Дирак пожимал плечами и бурчал: «Зачем ты тратишь время на ерунду? Музыкой и своей коллекцией картин ты тоже слишком много занимаешься». Роберт чувствовал себя уютно в сферах, недоступных пониманию Дирака, и попытки друга во время длинных совместных прогулок по окрестностям Геттингена отговорить его от увлечения иррациональным лишь вызывали у него веселье.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 10 форматов)