скачать книгу бесплатно
Сёма писал в Москву, просил чтобы помогли найти хотя бы тело. Москва не ответила. То ли забот в Кремле хватало и без его заявлений, а может, письмо переслали в Кишинев, к тем же молдаванам. Когда через полтора года дело официально закрыли, Сёма подал документы на выезд.
Отпустили его сразу, связываться с жалобщиком никто не захотел. Все хозяйство и запасы, оставшиеся после Лукреции, Сёма оставил ее родителям. Последнюю ночь он провел у них и, крепко выпив, впервые назвал мамой и папой, приглашал в гости.
– Если Лукреция найдется, – шептал Сёма, размазывая слезы, – я сразу возвращаюсь. Полтора года без сна, стоит лишь опустить голову на подушку, как мне чудится: шаги, она вплывает в раскрытую дверь, протягивает руки, зовет. Я подскакиваю и жду, жду до рассвета…
При виде такой любви тесть украдкой отирал кулаком слезы, а теща, не стесняясь, плакала навзрыд. Лукреция в подвенечном наряде лукаво улыбалась со стены.
* * *
Израиль встретил Сёму холодным дождем. Через приспущенное стекло в такси врывался пряный, густой аромат.
– Это апельсины, – пояснила мама. – Вокруг Реховота много старых садов.
Ночью Сёма просыпался от порывов ветра. Пальма за окном шуршала, словно триста голодных мышей, попугай беспокойно ворочался в клетке. Кошмар с Лукрецией казался чужеродным, необязательным отростком его жизни, отсеченным лезвием границы.
«Бедный Соломон, – думал Сёма, – куда ты попал, Соломон, где ты был?!»
Язык у Сёмы не пошел. Болтать на бытовые темы он научился довольно быстро, но чтение и письмо так и не сумел преодолеть. Трезубцы и клыки букв вызывали у него тревогу. Через несколько минут страница расплывалась, черные прямоугольники слов и белые промежутки между ними складывались в причудливые фигуры.
Он пытался уловить знакомые очертания, но ничего, кроме неровных полос, напоминающих рельеф бетонной стены, не приходило в голову. Через час занятий в комнате появлялся человек-невидимка. Он доставал из кармана невидимый молоток и начинал заколачивать невидимые гвозди в переносицу непонятливого ученика. Сёма закрывал учебник и уходил на улицу.
Мама была права – с апельсинами в Реховоте все обстояло благополучно. Приземистые деревья росли вдоль тротуаров, словно шелковица в Кишиневе. Темно-зеленые, чуть тронутые оранжевым цветом плоды напоминали неспелые помидоры. Время от времени один из них срывался с ветки и, подпрыгивая, катился под ноги прохожих. Никто их не поднимал: овощные лавки были завалены спелыми, свежего золота апельсинами по символической цене.
В отличие от цитрусовых, работа в Реховоте под ногами не валялась. Услышав название Сёминой специальности, маклеры морщили нос и, тяжело вздыхая, устремляли глаза к небу. Спасение могло прийти только оттуда – технологи по производству бетонных конструкций в Израиле не требовались. Дома строили по старинке, из кирпичей или блоков, чернорабочие-арабы затаскивали их на этажи вручную, по три штуки за раз. Сёма объездил с десяток строительных фирм, разослал письма еще в два десятка и в конце концов устроился туда, куда ему предлагали с самого начала, – рабочим на стройку.
Первые две недели он ложился спать в восемь часов вечера; руки и ноги ныли, словно пикирующий бомбардировщик. Через месяц привык, успокоился, а через три стал искать халтуру в вечерние часы. Платили на стройке сносно, а хотелось большего, гораздо большего. Самой лучшей подработкой считался ремонт вилл, однако места в халтурных бригадах были забиты навечно и передавались, как секреты Торы, – от отца к сыну. Но Сёме очень хотелось, так хотелось, что перед сном, спрятав голову под одеяло, он судорожно и нервно излагал свою просьбу.
– О дайте, дайте мне халтуру, – шептал Сёма, толком не понимая, к кому обращается, – дайте, маленькую, одну, ну дайте, дайте же.
Бормотал он беззвучно, опасаясь родителей, для верности прижавшись губами к подушке, но в том, что Там его слышат, был абсолютно уверен.
То ли Высшее Начало пожалело Сёму, а может, он просто надоел Ему своим ежевечерним камланием, но чудо произошло, его взяли в бригаду. Правда, подсобником, принести-унести, но в бригаду. Заправлял всеми делами Овадия, смуглый, почти черный еврей из Йемена. В Реховот он приехал сорок лет назад, еще ребенком, и всех нынешних толстосумов знал по совместным играм на школьном дворе.
После завершения первой халтуры он пригласил Сёму домой, поужинать. Ели невыразимо острое мясо, огненную похлебку и толстые, ноздреватые на изломе питы. В завершение ужина Сагит, дочка хозяина, принесла чай с мятой. Сёма отхлебнул глоток и поперхнулся. Ему показалось, будто в чай вместо сахару по ошибке насыпали перец. Сагит улыбнулась:
– Приходи почаще, привыкнешь к нашей еде, тогда и чай сладким окажется.
Она тоже была смуглой, вся какая-то верткая, смешливая, ухватистая. Гладкие черные волосы блестели, будто напомаженные, голова чуть клонилась к плечу. На узких пальцах с миндалевидными ногтями, чуть тронутыми фиолетовым лаком, удобно располагались кольца из перевитых серебряных проволочек. Передвигалась Сагит с грацией нежной козочки, стремительно и осторожно. Сам того не ожидая, Сёма вдруг произнес:
– Я уже два года живу в Реховоте, а город толком не успел рассмотреть. Можешь мне его показать?
Кровь стремительно покинула голову, скрываясь от стыда в глубине организма, щеки побледнели, воздух с трудом протискивался через пересохшую гортань. Тейманское семейство, еще больше почернев от возмущения, смотрело на него гневно и осуждающе; отец величественным жестом требовал принести из подвала ручной пулемет. Кровь упала до нижней отметки и, осознав, что терять больше нечего, устремилась обратно. Сёма покраснел и опустил глаза.
На самом деле никто, кроме Сагит, его не расслышал. Овадия громко просил добавить чаю, его жена так же громко обещала немедленно принести. Шумел телевизор, спорили на кухне братья Сагит, плакал в коляске третий сын ее старшей сестры.
– Хорошо, – молвили ангелы с неба, – давай завтра, в пять вечера.
Сёма поднял глаза. Сагит, улыбаясь, смотрела на него.
– В пять, – повторила она, – на Герцль, возле банка «Мизрахи». Это самый центр, с него и начнем…
Счастливые браки заключаются на небесах, впрочем, так же, как и несчастные. Немало времени посвятили Сёминому выбору речистые матроны бессарабских семей, много водки утекло и провалилось в бездонной утробе всепонимающих и многоопытных каларашских мудрецов. Долго судили они планиду незадачливого родственника, грозные предупреждения слетали с трепещущих от возмущения языков. А когда день свадьбы был назначен и приглашения разосланы, многие уста во многих домах одновременно изрекли диагноз:
– И-ди-ёт!
Местное произношение придавало знакомому слову неповторимый аромат халуцианства и оставляло на лбу подобие позорного клейма – дырочки от двух точек.
– Плохо он знает этих копченых тварей, – говорили одни, вздымая руки к небу. Высшая справедливость представлялась им закутанной в белый балахон с прорезями для глаз. Главной ее заботой было поддержание общинной чистоты.
– Он еще наплачется от щедрот черных друзей, – пророчествовали другие.
– И где он их только находит, – сетовали третьи. – Там подцепил «хазарину», тут тейманку.
Короче говоря, общественность была против. Тем не менее на свадьбу пришли все, возможно, потому, что Овадия заказал один из самых дорогих залов, знаменитый на всю страну своей изысканной тейманской кухней.
Фужеры на столах дрожали от раскатистых загогулин восточного оркестра. Солист, черный как сапог, но в белой атласной кипе, выводил рулады, напоминающие непривычному кишиневскому уху крики ишаков, на которых разъезжали по Йемену предки певца. В зеркальном потолке отражались могучие плечи бессарабских дам, лысины их мужей и коричневые родственники невесты, осыпанные золотыми украшениями, словно манекены в ювелирном магазине.
Сагит в пенящемся свадебном платье была прелестна. Сёма робел и смотрел букой. Под светом прожекторов капли пота на его лице сверкали, будто крошечные бриллианты.
Гости сидели отдельно – каждый в своей компании. Свадебную церемонию многие не успели заметить – восточная кухня разожгла пожар, пламя которого обильно заливалось холодным пивом. Родственники невесты, взявшись за руки, мерно ходили по кругу, поводя в такт плечами и вздрагивая всем телом через каждые два шага.
– Это у них называется танцевать, – презрительно шипели Сёмины родственники и наливали еще по одной.
К часу ночи все было кончено. Молодых отвезли в дом Овадии, гости расселись по автомобилям и, зычно порыгивая, устремились к уюту домашних сортиров. Густой дух хумуса, жаренного в пряностях мяса и алкоголя оседал ядовитым туманом на пропотевшие вечерние туалеты.
– Н-да, – сказал папа, усаживаясь на кровать и с трудом стаскивая ботинки с распухших ступней, – н-да!
– Уймись, – мама, как всегда, когда речь заходила о Сёме, была решительна и неумолима, – в Израиле, на еврейке, чего тебе еще надо?
В бархатно-голубой глубине ночного неба холодно сиял полумесяц, окруженный острыми точками звезд. Жизнь снова казалось бесконечной, наполненной счастливыми случайностями и добрыми предзнаменованиями. Все еще можно было изменить и переделать заново. В прохладном воздухе апельсиновых садов летучие мыши готовились встретить утро.
* * *
Вот дни счастья Соломона Мееровича – пять и шестьдесят и триста. Через шестьдесят он блаженствовал как после пяти, после трехсотого в его душе заклубились ядовитые пары сомнений.
По утрам Сагит поднималась первой, ставила кофе и разогревала хлеб в микроволновой печке. Позавтракав, Сёма целовал жену и шел заводить старенький «Фиат». Теперь он ездил на стройку в собственной машине, попирая четырьмя колесами прах завоеванной страны. В садике перед домом Сёма останавливался, глубоко вздыхал и замирал от счастья.
– Гицеле-мицеле, – выводила в черно-желтом кустарнике неизвестная птица. Неизвестные цветы поворачивали упругие, осыпанные электрическими каплями росы лепестки навстречу неизвестным бабочкам, неизвестные жуки упорно тащили в свои норки неизвестные былинки и семена. Знакомые вьюнки, мальвы и гиацинты отгородились от Сёмы стеной труднопроизносимых и еще хуже запоминаемых названий. Пелена неизвестности окутывала окружающий мир, придавая ему глубину и манящую перспективу.
Стекла машины за ночь покрывались густым слоем росы. Каждое утро кто-то выводил на них закорючки ивритских букв. Сёма злился, доставал из багажника старое платье Сагит и насухо протирал стекла.
– Балагуры, – шептал он, выкручивая мокрое платье. – Кукрыниксы хреновы!
Несколько раз он просил Сагит перевести непонятную надпись, но она только смеялась и стыдила Сёму:
– Опять ангелы оставили тебе весточку, а ты не можешь прочесть…
Почему Кукрыниксы, Сёма тоже не мог объяснить. Да он и не задумывался над этимологией, ему просто нравилось вытирать окна собственной машины, щуриться от утренней свежести в собственном садике и шептать это длинное, курчавое слово. Он даже обучил ему попугая и тот регулярно нарушал покой субботнего ужина раскатистым щелканьем:
– Ку-кррррры-ник-сы! Ку-кррррры-ник-сы!
– Чего он хочет? – спросила в конце концов Сагит. – Сколько раз можно повторять одно и то же?
Сёма улыбнулся.
– По-русски это означает – я люблю тебя. А повторять такое можно всю жизнь.
Сагит провела пальцем по прутьям решетки, и они зазвенели, словно маленький колокольчик.
– Какая славная, сообразительная птичка. И совсем не похожа на своего хозяина…
Сомнение – вот подлинный враг любви. Горе тому, кто приоткроет для него дверь; бес упреков и подозрений никогда не насыщается до конца.
На триста шестьдесят пятый день у Сёмы прошел насморк. Его вечный, несгибаемый тонзиллит внезапно исчез, иссушенный теплом домашнего очага. Вал запахов, не сдерживаемый фильтром соплей, обрушился на незащищенные ноздри. Мир приобрел еще одну координату, дополнительную степень свободы. Принюхавшись полной грудью, Сёма обнаружил, что окружающая его действительность пахнет хильбе. Горьковато-острую кашицу из перетертых зерен этого растения его новые родственники употребляли с необычайным рвением и упорством, словно им платили отдельно за каждый съеденный килограмм.
Сама по себе кашица излучала довольно аппетитный и сравнительно безобидный запах. Расплата наступала через несколько часов: внедряясь в организм, хильбе начинало благоухать совершенно специфическим и далеко не аппетитным образом. Одежда, несмотря на многочисленные стирки, продолжала источать тончайшее зловоние, напоминающее запах давно немытого тела. Свежие простыни хрустели хильбе, чехлы в автомобиле, изменив бензину, шибали в нос так, будто под ними запрятали носки целой футбольной команды.
К ужасу и позору, выяснилось, что французские духи и дезодоранты Сагит пасуют перед тейманской заразой. В густой глубине «Черной магии», почти у самой подложки запаха, таилась непрошеная добавка. Последний глоток вдоха начисто вытеснял первоначальный аромат, подобно тому, как крошечный хрусталик йода закрашивает стакан чистой воды.
С хильбе Сёма расправился без всякой жалости; готовую кашицу вылил на помойку, а сухие зерна спустил в унитаз. Стойкость характера обошлась ему довольно дорого – зерна разбухли и накрепко закупорили канализацию. Запах в доме стоял такой, что по сравнению с ним благоухание хильбе казалось изысканным ароматом.
Трубы прочистили, слупив за это ощутимую сумму, и когда фимиам фекалий окончательно выветрился, хильбе вернулось на свое место. Наверное, оно угнездилось в теле Сагит уже на генетическом уровне, осело в порах старых деревьев, пропитало стены.
«Даже если сжечь дом, – думал Сёма, – выкорчевать сад и перепахать землю, то все равно розы, посаженные на этом месте, будут пахнуть плохо выстиранными трусами».
Бесконечное распивание кофе отравляло его существование не меньше, чем хильбе. Кофе варили по любому поводу: обжигающе горячий, крепкий, с кардамоном. Первое время Сёма пил наравне со всеми, но скоро почувствовал, что поры его тела закупорены хрусткими коричневыми крупинками.
В Калараше Сёма употреблял исключительно чай. Горячая душистая влага распаривала кожу, выгоняя вместе с потом раздражение и обиды. Чай успокаивал, очищал, а от кофе Сёма становился нервным и озабоченным. Впрочем, оставаться спокойным в присутствии братьев Сагит можно было лишь после полной резекции нервной системы. Разговаривали братья только криком; любой завалящий вопрос обсуждался на пределе возможностей голосовых связок. Эти смуглые, цвета молочного шоколада ребята обладали завидным душевным здоровьем, энергия клокотала в них, словно бульон в кастрюле с закрытой крышкой. Выпускной клапан периодически открывался – размахивая руками, братья приносили мыслимые и немыслимые клятвы в доказательство своей правоты и, страшно закатывая глаза, били себя в грудь, как бабуины. Впрочем, спорили они беззлобно, если не сказать добродушно: крик представлял всего только форму, в которую с легкостью укладывалось любое содержание. Наоравшись, братья пили кофе и, маленько передохнув, принимались за новую тему. Сидели они на скамейке под окнами, кружевная тень, опускаясь на лица, создавала подобие боевой раскраски. Стекла окон время от времени нервно вздрагивали, будто при небольшом землетрясении.
Кофе для братьев варила Сагит. Сёма несколько раз запрещал ей обслуживать этих бездельников, но ни грозный тон, ни даже сурово насупленные брови не возымели должного воздействия.
Родственные связи явно перевешивали. Не раз и не два Сёма поворачивался к стене и засыпал в одиночестве, крепко подоткнув одеяло в знак отчуждения и обиды.
– Ах, – шептал он, прижав губы к подушке, – если б она только присела на край кровати, если б прижалась щекой к спине или просто просунула руку под одеяло, без слов, молча, тихонько посапывая носиком, – он простил бы ей все: и непокорность, и дурацкие правила семейной чистоты.
Но такого за всю их недолгую супружескую жизнь ни разу не произошло.
Сагит была переполнена суевериями. Обычаи и привычки, привезенные родителями Овадии из средневекового Йемена, составляли основу ее мировоззрения. Она свято верила в существование туалетного беса и не позволяла Сёме прикасаться к еде, пока он тщательно не ополаскивал руки из большой медной кружки с двумя позеленевшими ручками. Добавить молока в кофе после мясного обеда казалось ей страшным преступлением, а по мало-мальски серьезным вопросам она бегала советоваться к «хахаму» – старому тейманцу с седыми пейсами. При этом Сагит не считала себя религиозной; по субботам курила и до глубокой ночи смотрела телевизор.
«Деревня, – свысока улыбался Сёма, – пережитки феодализма».
Но как ни смейся, ему становилось не по себе от мысли, что дедушка его жены разжигал костер в самолете по дороге из Йемена в Израиль.
Возвращаясь с работы вместе с Овадией, Сёма искоса поглядывал на коричневый профиль тестя и с ужасом находил все больше общих черт со смешной коричневой обезьянкой.
Лицо и волосы Овадии покрывал мелкий иней известки.
– Мы с вами сегодня, папа, одинаково небрежны, – говорил Сёма, улыбаясь собственному неоцененному остроумию.
Овадия смотрел на свои руки, обтянутые белой сеткой застывшей в глубоких морщинах известки и согласно кивал головой.
Со всем этим еще как-то можно было мириться. Но самым нестерпимым, обидным и несправедливым оказались принципы семейной жизни. Если б только Сёма узнал, какой умник вбил в голову Сагит такую чушь, он бы, честное слово, не пожалел денег и нанял арабов из Газы отмутузить до полусмерти непрошеного советчика.
В первый же день месячных Сагит перебиралась на отдельную кровать и не подпускала Сёму две долгих недели. Нельзя было не то что поцеловать или пожулькать, а просто прикоснуться пальцем. В конце срока она отправлялась в микву и, возвращаясь, демонстративно перестилала белье на общей кровати.
– Наверное, в Йемене не хватало пресной воды, – злобно шипел Сёма, – вот твои бабушки и привыкли мыться один раз в месяц.
– Гой, – отвечала Сагит. – Дремучий, невежественный молдаванин. Давай, я запишу тебя на полгода в ешиву, может, перестанешь болтать глупости.
Ах, как это было обидно! Ворочаясь на пустой койке, Сёма окончательно уступил демону сомнений и скромный вопрос, висевший где-то у края обозреваемого сознанием пространства, вдруг превратился в главную проблему жизни.
Как порядочный еврейский муж, все заработанные деньги Сёма отдавал жене. Сагит мечтала о собственном домике, пусть небольшом, но отдельном. Собственный домик стоил безумно дорого, и поэтому она ввела режим строжайшей экономии.
Вечерние огни большого Тель-Авива, маняще помигав, вновь отдалились и мерцали где-то там, в туманном «после того, как купим дом». В итоге Сёма работал на двух работах, а по ночам высчитывал, сколько осталось до очередной миквы. Перед рассветом, когда тихое дыхание Сагит становилось почти неразличимым, приходила Лукреция. Жалобно сложив руки у ворота, она вновь молила о пощаде. Выдержать такое счастье мог только самый безоглядный оптимист.
Говорят, что человек окружен посланцами нечистой силы, словно дерево корой. Они слетаются на поступки, будто осы на малиновый сироп, трутся об ноги, как голодные коты. Размышляя о вечере, перевернувшем его жизнь, Сёма пришел к выводу, что беседовал и пил водку не со школьным приятелем Лёней, а с носителем злого начала, чертом.
Халтура в тот день закончилась сравнительно рано, и Сёма решил, наконец, помыть машину не тряпкой у забора, а в автосалоне. Пока две девчушки в красных комбинезонах драили и терли старую шкуру «Фиата», Сёма сидел в пластмассовом кресле и, попивая «Колу», лениво оценивал их женские достоинства.
– Сёмулика! – проревел за его спиной убежавший с пастбища осел. – Узнаешь друга Лазаря? Приглядевшись, Сёма с трудом опознал в толстом мужчине с лоснящимися щеками своего одноклассника Лёнчика. Много лет назад они вместе собирали марки, дрались, обменивались магнитофонными записями, курили за школой первые, вытащенные из отцовских карманов папиросы – словом, вели нормальный образ жизни, именуемый в литературе счастливым детством.
– Эк тебя разнесло, – сказал Сёма, осторожно протягивая руку. – Ты не по торговой линии пошел?
Отпихнув руку в сторону, Лёнчик с глухим хрюканьем обнял Сёму и принялся тыкать его носом в перхоть на воротнике своей черной кожаной куртки.
– Друг, – ревел он, – сколько лет… а помнишь… а Светка Плавская умерла от белокровия… а наши почти все здесь… про тебя говорят – защемился на шиксе… врут, гады, все врут… пойдем, посидим тут рядом, а бочковое, а холодное, сколько лет, друг!
От него пахло потом, крепким одеколоном и табаком. Сёма забился, как куренок под ножом резника, но все попытки освободиться ни к чему не привели – Лёнчик держал его мертвой хваткой.
– Узнаю, – прохрипел наконец Сёма, – узнаю друга Лёню. – Отпусти, кости сломаешь.
Ленчик разомкнул руки и счастливо улыбнулся.
– А ты все такой же, щуплый и с большими ушами. Я тебя по ним сразу узнал. А меня вот, прибавилось.
Он с удовольствием похлопал себя по брюшку и зареготал, как жеребец во время случки. В профиль Лёнчик удивительно походил на букву «я».
– Только знаешь, – он понизил голос до доверительного шепота, – а называй меня теперь Лазарем. С волками жить, сам понимаешь…
«Тут рядом» оказалось восточным рестораном, и к пиву в качестве закуски подали стандартный средиземноморский набор: коричневые, скользкие от масла маслины, маринованные баклажаны и хильбе. При виде любимого блюда Сёма тихонечко взвыл и осушил махом литровую кружку пива.
– Ты чего это? – подозрительно спросил Лазарь, с удовольствием окуная в хильбе солидный кус питы. – Еще не привык к местной кухне?
Сёма раскрыл рот. Слова скорби и печали, горькие признания и ядовитые комментарии, уже готовые сорваться с языка, застряли между зубами вместе с волокнами маслин. Лазарь пошел первым.
Он пил, ел и говорил одновременно. Капли пива, окрашенные в пунцовый цвет баклажанов, стекали с его подбородка, крошки питы, подхваченные фонтаном красноречия, разлетались во все стороны.
– Да, я приехал сюда без профессии, диплом сельскохозяйственного техникума со специализацией по выращиванию свинины просто боялся показывать, теперь понимаю, что зря, а жить надо, пошел на курсы поваров, сколько дерьма съел, пока учился, зато сейчас шеф русского кабака, а деньги, а молодые официантки, м-м-м-м-м, а каждый вечер обед в ресторане, а хильбе здесь, что надо, это я как специалист, ешь, дурачок…