banner banner banner
Сказание о Старом Урале
Сказание о Старом Урале
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Сказание о Старом Урале

скачать книгу бесплатно

Оба речных берега встали здесь насупротив друг друга, как два сторожевых рубежа с каменистыми косогорами. На правом берегу – чердынская крепость, на левом щетинятся лесные урочища. Стиснутая берегами всего сажен до сорока, бежит в этом узком русле темно-зеленая вода быстрой Колвы.

4

Солнце в это утро было жаркое.

Благовест разбудил чердынского воеводу Захара Михайловича Орешникова, родовитого боярина из Великого Устюга. Воеводская изба на холме, обсаженная липами и березами, возвышается над всем городом.

Воевода накануне лег за полночь, на лежанке, во всей одежде, только тафью снял да стянул с ног красные сафьяновые сапоги. Полуночничал старик не зря – дожидался важного события: лучшая его сука Ласка, обгуленная сибирским волком, ощенилась около полуночи, и в помете из пяти щенят оказались три кобелька.

Воевода любил Ласку: сам и вырастил – получил ее крошечным щенком в подарок от заезжего вогула с устья Печоры, когда тот навестил крепость по торговому делу.

Чтобы не потревожить в поздний час покой супруги, воевода после благополучного разрешения Ласки от бремени не пошел в хоромы, а заночевал в воеводской избе. Здесь, в просторной, но низкой горнице, было душно. Сквозь изжелта-сизую слюду четырех окошек лучи солнца ложились радужными полосками на дощатый пол, хорошо отмытый дресвой и устланный половиками.

Стукаясь о слюду, жужжала оса. На воле под застрехом мирно ворковали голуби, а здесь, в углу, связанные пучками, как снопики, лежали до самого потолка связки каленых стрел, стояли прислоненные к стенам алебарды. На крючьях было развешано множество всякого оружия – русские прямые мечи и круглые щиты, татарские сабли, их колчаны и луки.

Не понравилось воеводе, что вся горница опять завалена тюками со всякими мехами, отобранными в городе у воров-грабителей. А не понравилось потому, что над тюками во множестве летала моль – может побить, обесценить дорогую и редкостную пушнину.

На лавке возле двери спал человек. Кто таков, Захар Михайлович не знал, но расположился тот в чужом месте по-домашнему и спал крепко, с похрапыванием и присвистом, словно под родным кровом. Воевода взглянул на него неодобрительно, хотел было крепко толкнуть под бок, да, присмотревшись получше, видимо, раздумал турнуть спящего… В этот миг его отвлек тонкий, слабый писк под печью: на раструшенном снопе соломы лежала сука со щенятами.

Забыв о незнакомце, Захар Михайлович погладил собаку, собрал щенят в подол рубахи, ногой пихнул дверь и ступил на крыльцо. Матка тотчас же пошла следом. Воевода поднялся по скрипучей лестнице на верхнее крыльцо, залитое солнцем и овеянное теплым ветром с реки. Захар Михайлович положил щенят на теплую половицу. Ласка легла и носом подоткнула всех пятерых щенят к сосцам. У собаки был усталый, чуть смущенный и блаженный вид.

Воевода подошел к перилам крыльца, искусно вытесанным новгородским мастером-древоделом. Щурясь от солнца, он привычным хозяйским взглядом окинул крепость и город, будто проверяя, все ли в порядке после истекшей ночи.

Все глядело так же, как в день его прибытия на чердынское воеводство. Только вот синие луковицы соборных глав покрылись белыми потеками галочьего помета – смотреть срамно! Нынче же сказать владыке Симону, чтобы повелел причту убрать непотребство.

Ворота крепости распахнуты, как затвор в мельничном лотке. В них потоком вливается городская толпа, притекает к базарному торгу, к церквам и собору, вымахивает на площадь, вскипает у кабаков, царевых кружал… Широка соборная площадь – толпа на ней горланит, кони ржут, нищие ноют на паперти главного храма, а в другом конце острожники подметают немощеный край площади с плешинами лужаек. Это пленные татары, задержанные близ крепости и заподозренные в недобрых намерениях. Пока суд да дело, воевода держит их в остроге и позволяет брать на мощение дорог и разметание улиц. С алебардой на плече ходит среди острожников ратник и со скуки поднимает на крыло сытых голубей. Взлетая, они громко хлопают крыльями, будто дети в ладоши бьют…

Местность под городом и крепостью оголена, а в самой крепости, вокруг собора, жители сберегли, не порушили во время стройки, старую кедровую рощу. Огромные вековые деревья обступили собор так тесно, что сверху, с гульбища воеводской избы, Захару Михайловичу видны только купола и кресты.

У Колвы-реки отсюда, сверху, просматривается только тот, противоположный, берег и самый речной стрежень; вверх и вниз реку видно до синих туманных далей, насколько глаз хватает.

Сейчас, когда солнце поднялось выше и туман над рекой подсох, можно видеть великое множество плотов: и на причалах стоят, и мимо города плывут, с рублеными избушками плотовщиков на плавучем бревенчатом основании.

Все – лучший строевой лес с верховьев Колвы, где лесорубы свалили его в печорских борах.

Плоты Аники Строганова!

Если окинуть орлиным взором все земли Перми Великой, можно на всех реках углядеть строгановские плоты.

Здесь, на Колве-реке против Чердыни, от плотов всегда затор. Для торговых судов – баркасов и шитиков – даже места не хватает у городских причалов, приходится чалиться далеко, версты за две ниже города.

Торговля в Чердыни идет сейчас пустяковая – рыбой, солью, рогатым животом, щепетильным товаром, медом, посудой, одежей-обувкой и всяческой снедью, не боящейся порчи.

Богатеет-то город от пушнины, а ее везут позднее, уже санным путем: глубокой осенью, зимой и ранней весной. Но и в тихое летнее время на торгу всегда суета, толкотня и пестрота людская.

Куда ни устремляй взгляд с верхней воеводской галереи-гульбища – везде, по всему окаему, синеют извечные леса Перми Великой. Порубками они отодвинуты от города на версту, и лишь прибрежный лес на том берегу Колвы отстоит от городских стен сажен на полета.

Чердынские леса – темные, колдовские, даже не всяким зверем исхоженные. Вечно таят они угрозу для горожан, укрывают супостатов Московского государства. Хребты и увалы Рипейских гор, как медвежьими и волчьими тулупами, прикрыты дремучими дебрями, – только в редких местах они опалены пожарами и повытерты временем. Глухие овраги и урочища завалены упавшими сухими лесинами – этот бурелом скрывает роднички и истоки речек, делает местность почти вовсе непроходимой. И над всеми этими урочищами, всегда прикрытый дымкой тумана или легкими летними облачками, поднимается к небу величественный Полюдов Камень.

Воевода привык к этим лесам, умеет даже по цвету угадывать их породы. Темные, припачканные синькой и сажей леса – это сосновые и кедровые боры; зеленовато-седые – это леса лиственничные, а ярко-изумрудные с синим отливом, как у тетеревиного крыла, – урочища еловые и пихтовые. Со стороны северной Чердынь окружают леса Искорские, с юга подступают Кайгородские и Соликамские, на западе – Вычегодские, иначе Вятские, а с востока простираются бескрайние Вишерские и Сосьвинские, самые глухие и вовсе необжитые, как за хребтом, в самой кучумской Сибири. Этими-то лесами и вьется торговая дорога в Сибирское царство. Протоптавшие ее некогда новгородские торговые люди прозвали эту дорогу Волчьей тропой…

Крепость свою воевода любил. Она стояла на берегу Колвы трудно, а горожанам в ней – не тесно, просторно. За крепостной стеной по земляному валу, утыканному кольями, пробился из земли молодой кустарник и свежая еловая поросль. Каждую осень ее вырубают, а за лето эта зеленая поросль вырастает вновь, что волос на бритой бороде!

Крепостные стены слажены из бревен «тарасами», то есть готовыми срубами. Проемы между двумя рядами бревен засыпаны землей и заложены бутовым камнем. Высота вала и стен – семь сажен, а сторожевые башни со всполошными, набатными колоколами – того выше.

Ворот в крепости – четверо: северные ведут в новгородский посад, южные выходят на Соликамскую дорогу, восточные – на самую глухую окраину, где живет по низким избам работный люд. Западные ворота издавна заколочены наглухо. С верхнего крыльца воеводе слышно, как архиерейский служка чистит владыкины обутки под окнами архиерейских покоев и переругивается с дворовой бабой. Та визгливо кричит что-то невнятное, а служка басом отчеканивает: «Ох и дура же ты, бабонька, что ни на есть самая бестолковая!» Того гляди, перебранка эта разбудит боярыню: Захар Михайлович замечает, что в его опочивальне отворенные окна еще прикрыты занавесками. Значит, не вставала с постели его Аннушка-сударушка…

Архиерейские покои и боярские хоромы здесь, в крепости, волей-неволей расположены почти рядом, невдалеке от воеводской избы.

По лестнице застучали кованые сапоги. На верхнее крыльцо вышел однорукий телохранитель воеводы Гринька Жук. Еще под Казанью сражался он бок о бок со своим боярином, не посрамил русского знамени в кровопролитных боях. Тогда и укоротила ему левую руку по локоть татарская сабля…

– Глянутся? – Воевода указал Жуку на щенят, сбившихся в кучку подле матери.

– Добрые волчьи детки. Вон тот, с отметиной на ноге, больно хорош, боярин.

– Все на один лад. Кто это в горнице на лавке сон вяжет?

– К боярыне гонец от Строганова. Семен Аникеевич гостинцев ей с Вишеры прислал.

– Когда прибыл?

– Уж светать начинало.

– Гостинцы где?

– В хоромы я их стащил. Глашке велел, чтобы боярыне показала, как только ото сна восстанет… Кваску не выпьешь ли, боярин?

– Квасу не надо. Кринку молока принеси и свежего ржаного хлебца.

Жук удивился:

– Уж не занемог ли, боярин?

– Неси, неси. Поутру оно и здоровому – в охотку. И Ласку поить станешь… А то совсем матку изнурят. В рост всех оставить!.. Слышишь?

– Слышу, – ухмыльнулся слуга. – Едоки добрые будут!.. Ишь какие волчата! Любо смотреть!

Жук снова застукал сапогами по лестнице. Воевода задумался; кустистые седые брови совсем прикрыли глаза… «Так, значит, Семен Строганов гостинцев боярыне прислал-» Проговорил вслух:

– Зачем Аннушке его гостинцы? Небось у нее из моих рук всякого добра вдосталь!

Сказал и пуще наморщился. О многом вспомнил, будто из рук выронил шкатулку памяти, а из нее рассыпались-раскатились все бусинки прожитого, перевиденного…

Седьмой год воевода коротал в Чердыни, а прибыл сюда из Москвы без малого на шестидесятом году. В крепости подумывать стал на досуге о прошлой жизни, а досуга у него – девать некуда. Думал, как овдовел в молодые годы и не мог позабыть кроткую подругу-покойницу. Старался уйти от докучливой тоски по ней, служа царю Ивану в самые те годы, когда царицей была Анастасия, в девичестве Юрьева-Захарьина. Думал, как старился бобылем и только после покорения Казани женился на молоденькой новгородской красавице, испросив у царя дозволения уйти на покой. Царь желания его не исполнил, послал в Чердынь.

Приняв власть над крепостью и городом, воевода ретиво занялся его благоустройством и украшением. Принялся наводить новые порядки, однако скоро утомился. Надоело хлестать по мурлам пьяных дьяков, отучая от лихоимства; помогать владыке Симону в спорах о силе христовой веры с вогульскими верховными шаманами и князьками; опротивело разбираться в тяжбах хитрых купцов, падких на сутяжничество, но больше всего опротивело приводить в разум посадских людишек, подводить под мерку царского закона бродяг и ворюг.

Мечтал воевода прославить себя и дружину ратными делами. Но набегов покамест не случалось, про Чердынь с ее богатствами лиходеи будто забыли, и только изредка у стен города воеводские ратники ловили черемисов и татар из Сибири, но больше зряшных, неспособных чинить крепости вред.

За семь лет от сытной пищи воевода ожирел и стал при ходьбе задыхаться, как запаленная лошадь. Все труднее делалось держаться в седле, а под боком – молодая жена, женщина гордая, капризная, властная. Желанного покоя с ней не было.

Не было покоя и во всем крае за пределами крепости. Баламутила его молва об Анике Строганове. Все было куплено его деньгами и плясало под его дудку.

В спор со Строгановыми воевода не вступал, понимая, что спорить с ними нельзя, а надо дружбу водить, если не надоела жизнь.

Со всем смирился воевода. Даже жене ни слова не говорил про частые наезды Семена Строганова с ночевками, потому что Аннушка все равно гостю от дома не откажет. Боялся он, чтобы слух о его недовольстве не дошел до ушей Семена Строганова, ибо знал, что даже за это можно поплатиться жизнью. А кто и как – отравой, стрелой или кистенем уберет со свету – не дознаешься, и следа не найдешь: кругом леса, а в них любые следы не знатки.

Нет острее муки, чем боль ревности. Рысьими когтями царапала она сердце воеводы: бродили по городу сплетни про греховность молодой боярыни. Шептали, что не зря зачастил в Чердынь Семен Строганов. Но и с этим приходилось смиряться – на все рты платка не накинешь даже властью воеводы. Просто силился не вникать, не верить наговорной мути. При горожанах суровость на себя напускал и знал только про себя, что больше всего любит полюбоваться Чердынью вот с этого крыльца, поиграть в городки с владыкой Симоном да изредка не прочь пображничать с проезжими купцами, если из значащих, именитых. Вот так и коротал жизнь, утешал себя тем, что в Чердыни все же он хозяин, а не Строганов. Хозяин… да только за стенами своих хором, а не в самих хоромах.

Голос Жука вывел воеводу из задумчивости. Слуга на этот раз был бос.

– Глянь-кось боярин, какую кринку выбрал. Мороз в молоке. Покуда донес, вся кринка бархатом обнялась.

– Обутки, вижу, снял?

– А как же? Грохоту в сапогах много. Макаровна хоть и старица, а слухастая. Выходит, боярин, что для тебя мне иной раз и татем обернуться случается. Пей на доброе здоровье.

Глава вторая

1

С утра моросил не по-летнему мелкий дождь.

После полудня в крепость наехал московский гость – новый Соликамский воевода Запарин Дементий Степанович.

Пала на Чердынь мокрая ночь и все упрятала в запазухе непроглядной черноты…

2

В трапезной воеводских хором стол накрыт парчовой скатертью. Свечи в медных свешниках уже оплыли, закапали подставки в виде орлиных лап. Желтый свет падает на два лица, красных и потных от хмеля. От обеих голов и высоких стоячих воротников на бурых бревенчатых стенах ворошатся тени, как взмахи вороньих крыльев.

На столе глиняные миски с остывшей стерляжьей ухой, подносы с пирогами, ломтями хлеба, оладьями, плоские тазы с засолами и холодным мясом, пареная осетрина с инбирной подливой.

На серебряном блюде – остатки съеденного индейского петуха. Дубовый, в позолоченных обручах, бочонок с можжевеловым медом, два ковша меду смородинового, кубки заморской романеи и темно-красной мальвазии опустели наполовину. Слуги отпущены – беседа не для холопьих ушей.

Собеседники, насытясь, распоясались и отпустили парные застежки камзолов под кафтанами. Ближе к свету – хозяин, облокотился на стол. Против него – гость, Соликамский воевода Запарин, развалился в кресле с высокой спинкой, обитой волчьей шкурой, придавил тяжелым седалищем подостланную пуховую подушку малинового бархата.

Время позднее. Над хозяином хмель все еще не взял полной воли, и только в глазах нет-нет и появится слезливая пелена сонливости. Зато гостя хмель облапил крепко, и оттого проскальзывала во взгляде его плохо скрытая хмурость. Угадывались за нею недобрые помыслы, готовность творить злое дело повелительным словом и своими руками.

У Запарина сползла на затылок с потного темени голубая бархатная тафья, унизанная шитым жемчугом. На его отечном и морщинистом лице землисто-бледную кожу пробивала краснота прожилок, и на ней пятнами серели темные подглазины. Нос у Запарина мясистый и горбатый, похож на клюв филина.

Наевшись до отрыжки, собеседники чаще и чаще приумолкали: оба знали, что, охмелев, начнут, чего доброго, говорить совсем не то, о чем вели беседу, садясь за стол.

Хозяина нежданный приезд гостя взволновал, разворошил память обо всем, от чего заслонился он в Чердыни непроходимыми звериными лесами. Печаль охватила от недобрых вестей про дела в Москве-матушке. Не понравилось и то, что Запарин будет жить у него под боком. Гостя своего, Дементия Запарина, он знал хорошо! Темное любит, особливо если оно звонкую прибыль посулить может, любит нашептывать небылицы, оговаривать добрых людей за глаза, а в глаза лестью выстилать хитрые подходы к собеседнику.

Вот и за трапезой он говорил об одном, а думал о другом, и все время, как шилом, исподтишка покалывал Орешникова взглядом прищуренных, будто простодушных глаз, но всегда таящих настороженность.

В раскрытые окна донесся шелест листвы от налетевшего речного ветра, и собеседники прислушались, как звучно забулькали капли дождя в лужах.

– Шибче пошел. Поутру моросил, как по осени.

– Тоскливо у тебя, Михайлыч, в мокреть?

– Мыслями о сем себя не нужу. Иной раз бывает, особенно в пору, когда волки выть начинают. Подойдут под самые стены и воют. Но ничего! Я ко всему приобык в Чердыни.

– Вижу, что приобык. Экое клятое место: лес да небо! Поди, и звезд-то ладом не увидишь?

– Об этом напраслину говоришь. Звезды здесь особенные. В Москве таких нету.

– А чем они от московских разнятся?

– Больно много их, да и яркости необыкновенной.

– Поживу – погляжу.

– Понимать велишь, что любишь небесными светилами любоваться?

– Люблю на звезды глядеть. Охота мне дознаться, какой это в них огонь возгорается? Люди всякое про звездный огонь говорят, а мне охота самому дознаться. Как думаешь, есть тепло от звездного огня?

Хозяин посмотрел на гостя, покачал головой, засмеялся.

– С чего это разом развеселился?

– Смеюсь оттого, что ты, Дементий, мастак людей спрашивать про никому не ведомое.

– Нет, ты постой, постой, от ответа не уходи. Греют ли нас звезды небесные?

– Не ведая, ничего сказать не могу. Звезды высоко, и лап до них не дотянешь даже с маковки Полюдова Камня.

– А я все равно хочу дознаться. И дознаюсь обо всем про звездный огонь.

Запарин, не глядя, протянул руку и, гребнув было попусту горстью воздух, поймал чару с медом, пригубил и поперхнулся. Искрясь на свету, пролитый мед зернышками-капельками скатился с рыжей бороды. Запарин обсосал замоченные усы и поставил чару на стол.

– Вот как высветлело-то в нашей жизни, Михайлыч. Повстречались мы с тобой снова в клятом краю, да еще оба на той же службе царю.

– Это верно. Повстречались нежданно и негаданно.

– Примечаю, что встрече со мной душой ты не рад.

– Про зряшное речь ведешь.

– А ты прислушайся все же. Плохого ничего не скажу, но попрекнуть тебя дружеским словом осмелюсь. Обидно мне за тебя.

Запарин скрипнул зубами, даже кулаком себя по колену хватил.

– Обидно! Сколь годков не виделись? Все двадцать! В разных местах жили. Ты с царем Казань покорял, а я новгородцев московскому порядку учил, в мозги его там вдалбливал. Полагаешь, раз убрался на чудскую землю, можно о дружках и недругах позабыть? Ан, вышло по-иному. Я вот возьми и объявись перед тобой в новом обличий, и тоже в воеводском звании… В голове у меня больно шумит от твоего меду, вот и скажу: жаль мне тебя, Михайлыч. Не тот ты теперь боярин. Будто сокол, петухом обряженный. Не серчай за правду, хотя она и колючая. Помню, каким ты был. Ухарь мужик. Сухопарый. Могучий. Голову держал вот эдак, жиром не оплывал. А теперича… Да и разобидел ты меня седни!

– Чем?