banner banner banner
Каникулы в барском особняке. Роман
Каникулы в барском особняке. Роман
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Каникулы в барском особняке. Роман

скачать книгу бесплатно


– Ну, что же, Кузьма, не удалось тебе охмурить хозяина. Я тебя понимаю: ты бывший офицер и привык муштровать подчинённых; без них у тебя хандра. Но простит ли Роман Валерьевич попытку его обмишурить?

Кузьма по-солдатски вытянулся во фронт и ответил:

– Я не смею лгать благодетелю и патрону.

Кирилл пристально взирал на слугу: у того ни один мускул на лице не шелохнулся. Алла молвила:

– Сквозняк портьерами колышет, и я озябла. И уже поздно. А ведь мне ещё предстоит записать сегодняшние речи моего дяди, иначе они к утру потускнеют в памяти.

Кирилл настороженно встрепенулся и спросил:

– Алла, неужели отныне ты будешь систематически записывать в тетрадку разговоры нашего шефа?

– Да, мне оказана такая честь.

Агафья, стоявшая досель в кухонных дверях, гневно, но тихо засопела, резко повернулась и вышла прочь. Кузьма, усмехаясь краешком рта, вытягивался в струнку. Кирилл пыжился и пытался иронизировать:

– А ты преуспела, Алла. Витиеватой вязью отчеканено будет на твоей погребальной урне: «Она записала разговоры Романа Валерьевича Чиркова». Ты окажешься после кончины на скрижалях мировых религий…

– Не суесловь о смерти, – попросила она с выраженьем кротости на лице.

– Пожалуй, – согласился Кирилл и, вскочив, удалился вихляющей походкой из комнаты.

Кузьма слегка поклонился Алле и произнёс:

– Поздравляю вас.

Она ему невесело кивнула и велела:

– Убери и вымой посуду. Загони Осокина в его камеру. И больше не провоцируй дядю своим психологическим трюкачеством.

– Я понял.

Она медленно встала и вышла из столовой. Кузьма, тревожно супясь, начал убирать посуду…

12

Осокин в парусиновой робе понуро сидел с вилами на скамейке возле парников; две овчарки лежали рядом на крохотной лужайке и, ощерясь, смотрели на него. Сумерки сгущались, а ветер крепчал и пах болотной тиной.

«Дадут ли мне сегодня пожрать хотя бы чёрствую корку? – думал Осокин. – У меня с рассвета макового зёрнышка во рту не было. А уже вечерняя заря… Попал я в плохую катавасию… Пожевать бы колбаски с чесноком и салом… и хорошо бы чарочку перцовой горелки перед сном тяпнуть… Я изнемог от этой изнурительной и вонючей работы в навозе…»

И Осокину вспомнилось, как его мать, выслушав его описанья тягостей сапёрной армейской жизни, сказала ему: «Больше никогда не занимайся грязной и тяжёлой работой. В юности и армии, возможно, простительно это, но в гражданской взрослой жизни – постыдно. Не уподобляйся мне. Если ты, сынок, хотя бы ещё один раз запачкаешь себя грязным трудом, то уже никогда не заползёшь ты в приличное общество. Я надрываюсь, чтоб не надрывался ты…»

И Осокин начал бояться уподобиться своей матери; она же работала дворничихой, и не позволяла сыну помогать ей. И казалось Осокину, что если он возьмётся за лопату, совок или метлу, то будет обречён на беспросветную судьбу своей матери. И поэтому избрал он стезю мошенника…

Он размышлял:

«В столице я ещё мог сойти за интеллектуала. Ведь я торгую не украденным на чердаках бельём, а иконами. Я шлялся по притонам, вернисажам и клубам и гомонил там… и порой я тасовался в богемной кутерьме художников… Но, пожалуй, всё это в прошлом. Теперь меня могут и верёвкой связывать, и на аркане таскать. Могут меня дёгтем и смолой измазать. И принудили меня копошиться в навозном дерьме. А ведь мне завещала мать, как фетиш, никогда не заниматься такой работой. И что же теперь со мною будет?.. Какой мне выпадет здесь жребий? И кто я такой?..»

В дальнем конце аллеи появился Кузьма, который шагал неспешно и важно. Осокину вдруг припомнилось изображение пиратского капитана на гравюре в детский книге; пленник вскочил и, тиская обеим руками навозные вилы, весь напрягся…

Кузьма, наконец, приблизился, а сумерки уже столь сгустились, что цвет его коричневого костюма был почти неразличим. Осокина вдруг поразило, что лицо бородача оказалось смущённым и даже перекошенным, хотя осанка Кузьмы осталась гвардейской. Собаки встали и, переминаясь на сильных лапах, тихо зарычали.

Осокин держал вилы зубьями вверх; его вдруг затошнило от здешних миазмов. Кузьма подошёл к пленнику вплотную и молвил:

– Я вижу, что умаялся ты. Очень трудно без тренировки раскидывать навоз; я по себе это знаю. Гнусное занятие!..

И Осокин, ощутив нежданную симпатию к слуге, сказал умилённо и выспренне:

– Навоз, как удобрение, помогает свивать прекрасные гирлянды цветов!

– Завтра будешь сбрую для кареты ладить. Хозяин обожает кататься в коляске, запряжённой рысаками. Станешь ты у меня и шорником, и плотником. Попрошу для прочих работ пригнать «людей-брёвен». Эти хозяйские холопы работящи и покорны, как волы…

– А почему здесь людей обзывают брёвнами?

Кузьма хозяйственно прошёлся по двору, попинал ногами кучу хвороста и неожиданно для себя заговорил откровенно:

– Ты вилы держишь, как копьё. Будто пронзить меня хочешь. Я не скрою: хотел я из тебя жертвенного козла сделать. Но ведь я не стал тебя потрошить, и даже слабенькой оплеухи я тебе не отвесил… Ты спросил, почему здесь людей называют брёвнами? Такой термин придумал хозяин; непредсказуемы зигзаги его мысли. Но есть определённый смысл в этом названии. А я бы к словечку «брёвна» прибавлял бы ещё эпитет «восторженные». Они почитают хозяина, как Бога! Они полагают, что он может воскресить мёртвых. Есть у хозяина особые приёмчики, которые разработали психиатры ещё в эпоху Империи… Славная была эра!..

И оба они во мгле сели рядом на скамейку; Осокин отшвырнул ненавистные вилы и спросил:

– А почему вы хотели превратить меня в жертвенное животное? Неужели намеревались моей кровью повязать хозяина с собою?

– В десанте был подобный ритуал. Я сам сбросил пленников с вертолётного борта; этим командиру меня и повязали… А здесь я захотел быть мотором всего дела и повязать кровью тутошних главарей. И добавить им убийством решимости…

– А как меня собирались прикончить?

– В нашем капище… как лазутчика… при скопище тех, кого хозяин секты не лишил ещё разума… Огромным хозяйством нельзя управлять с помощью идиотов, и поэтому некоторым членам нашей секты разум ещё сохранён. Они – как снасти, кормило и якорь для корабля новой веры!.. И я подумал, что, совершив вместе с ними сакральную жертву, я их повяжу кровавой круговой порукой и заслужу за это особую благодарность хозяина. И усугублю его доверие ко мне…

Осокин содрогнулся и спросил:

– А почему вы отвергли эту затею?

– Я испугался, что почуют они сладость крови; ведь они уже сейчас невменяемы от рабской покорности им. Они властью одурманены, как наркотиком, но крови ещё не пили. А пролитая кровь заражает страстным хотеньем лить её и впредь. Я был на войне и знаю это… Я не могу заглянуть в магический кристалл, но я прекрасно представляю, что с ними будет, если крови они попробуют. Это будет гремучая смесь, ибо лишатся они всяких нравственных препон и тормозов. И я первый от этого рискую пострадать: ведь я приближен к ним. Некоторые уже козни мне строят… Если вкусят они крови, то меня непременно убьют. А вот если они к крови не приохотятся, то меня просто превратят в «человека-бревно», а такие по-своему счастливы…

Осокин криво усмехнулся во тьме и возразил:

– А я не хочу такого счастья; я не желаю стать восторженным бревном. Какая, в сущности, разница между растительным бытиём и смертью? Я не обладаю сложным духовным миром, но я не хочу утратить то, что есть во мне. Пусть я не Лев Толстой, с его рефлексией и самоанализом, с его великолепным дневником, составившим эру в литературе. Я – примитивнее, проще. Но и во мне есть то, что я не хочу потерять. Я не желаю, чтоб у меня были похищены воспоминанья о моих мечтах. Я помню, как я бродил на окраине города возле ресторана «Застава» и мечтал, что я буду здесь смаковать на кутежах драгоценные марочные вина, а не пить в подворотне сивушное зелье из аптечной микстуры на спирту… Если я стану человеком-бревном, то какая разница: счастлива эта особь или нет? Вокруг меня шныряет множество людей, но разве интересно мне их душевное состояние?.. По-вашему: я не прав?..

– Говори мне «ты», – тихо молвил Кузьма, – ведь у нас примерно одинаковый возраст…

– Хорошо, я, пожалуй, перейду на «ты». Ведь ты мне сулил своё соседство по флигелю.

– Пока не будешь ты моим соседом, – отозвался смущённо Кузьма, – хозяин всё переиначил. Он по-прежнему считает, что ты лазутчик, и велел тебя содержать в подвале.

– Вот как!.. Пусть, ладно!.. Но я не хочу, как пещерный житель спать на жердях. Я не претендую на постельное бельё, перину или подушку, но выдать могли бы матрас из соломы. И верните мне торбу: там есть мыло и бритва… не привык я ходить со щетиною на лице…

– А ты горло себе не перережешь… чтоб не стать человеком-бревном?..

Осокин ответил неуверенно и с запинкой:

– Я пока не знаю. Жутковато умирать, но перспектива стать восторженным олухом мне претит…

– Перестань о смерти суесловить, – решительно сказал Кузьма, – ибо ничего ты не знаешь о ней. А я был на войне, в этой кровавой бузе, и я видел смерть воочию. От бойни у меня мысли взвихрились, и я влез в неоплатные долги. Кредиторы вознамерились меня убить, но здешний хозяин вызволил, и теперь мне нет хода отсюда. Сразу прикончат за долг. А ты, если драпанёшь с этой каторги, то будешь вольным соколом.

Осокин хмыкнул:

– Неужто моё положение здесь более предпочтительно, нежели твоё?

– Пока ещё нет. Тебя псы стерегут, и ночевать ты будешь в подвале. И на ужин дадут тебе постную баланду и кашу без масла. А я буду яства вкушать…

– Объедки!..

– Зачем ты так?.. Я ведь с душевностью к тебе обращаюсь…

– А кстати: почему?.. Чем я вызвал у тебя внезапную приязнь ко мне? Ты – импульсивен, но не глуп. И должен понимать, что такая откровенность со мной – рискованна… Мне ведь незачем тебя жалеть: на заклание хотел меня отправить, на плаху… Моей кровью чаял ты обагрить жертвенный алтарь… А теперь ты станешь меня, как сельский бригадир, эксплуатировать на фермах и впредь…

– Неужели донесёшь ты хозяину о разговоре этом? – хмуро и прямо спросил Кузьма.

И вдруг Осокин решил, что лгать теперь нельзя, и подумалось ему, что имеется в его организме неосознанная высшая мудрость, перед коей обычный разум – пошлое ничтожество… И преобразилась для Осокина реальность, и обычные парники с бутонами и цветами вдруг ему привиделись закоулком таинственного мира под управлением Провиденья… Мир забарахтался, заискрился, и Осокину показалось, что лунные тени кувыркаются. И струйки ветра мнились ему дыханием Божества, а далёкие зарницы – грозными зеницами Вседержителя…

Осокин уже не размышлял, и обычный разум казался ему помехою в жизни, а думы, запечатлённые в памяти, мнились до безобразия пошлыми. И сполохами прорывались в него мысли извне, словно их вибрирующими пучками гнал из космоса Всемирный разум…

И Осокин постиг наитием, что была его смерть очень близка. А спасло его только то, что в миги решающей и роковой беседы он был абсолютным рабом, не желающим ничего, кроме хозяйской ласки. Он не притворялся, а воистину был полным рабом и в мыслях, и в инстинктах, и в душе. И поэтому он не фальшивил, когда твердил о своём восторге перед хозяйским величием. И поверил ему Кузьма не только разумом, но и подсознаньем. А подсознательная вера крепче любой другой веры… И подсознательно Алла поверила Осокину, а тот теперь вдруг постиг наитием сущность этой женщины…

Она средь мужчин искала себе раба настолько ей преданного, чтобы оказался он способным ради блага своей госпожи и саму её приструнивать, усмирять и карать…

И вдруг сознание Осокина отключилось, прервав его бесконечные мысленные речи; прекратилось его внутреннее витийство, которым он тщился себя оправдывать. Замер его внутренний диалог с воображаемым спорщиком. И в таком состоянии, которое вдруг Осокину показалось чрезвычайно комфортным, он заговорил:

– Ты спрашивал о вероятности моего доноса на тебя. Но зачем мне здесь ябедничать? Я не стану здесь словесной трещоткой и не растреплю хозяину о беседе нашей. Мы с тобой здесь в равной опасности, и, пожалуй, нам нужно быть союзниками. Но зудит у меня кожа на ногах, а моя обувь пропитана зловонной жижей. Я хочу разуться, и мне лицо ополоснуть надо. И я настырно прошу дать мне пожрать. Я очень голоден: во время сегодняшней канители мне даже постного борща похлебать не дали…

– Эта канитель могла оказаться смертельной для тебя, – молвил Кузьма и встал со скамейки. – Пойдём со мною. В подвале есть горячий душ. Постельного белья не обещаю, но принесу рогожу и дерюжный матрас. Дам чистые шаровары и рубаху… и приготовлю тебе ужин… И ты уж не взыщи: из объедок…

Осокин вскочил и откликнулся:

– Мне теперь недосуг кочевряжиться и брезговать!

И они стремительно пошли к особняку, и шагал Осокин чуть впереди… После горячего душа Осокин в чистой одежде и в своей камере, где уже на полатях лежали рогожа и матрас, поел жирную кулебяку из оленьего фарша и булькающую уху с налимьими молоками… Затем Кузьма проворно вынес из камеры посуду и, заперев щеколдою двери, пошёл на кухню; там Агафья и слуга, чокнувшись, выпили залпом без закуски по чарке водки и молча расстались…

И скоро в особняке все крепко уснули, ибо предельно были изнурены сегодняшним днём… И только сторожевые псы, рыча, сновали по усадьбе…

13

В особняке на рассвете первым проснулся Чирков; в кишках у него заурчало, и он подумал: «Начинаются новые этапы и фазы моей революционной операции… И нужно преодолеть все баррикады и домчать до финиша по дистанции…»

Он сбросил с себя одеяло и в тонкой пижаме распластался на кровати с купольным балдахином. Чиркова томило беспокойство, причину которого он пытался понять; он ёрзал на простынях, покашливал, фыркал и думал: «А верно ли я оценил ситуацию?.. Неужели я зря напялил на себя ярмо, хомут пророка?..»

Свои тревоги он уже привык гасить мечтами о своём грядущем величии. Алчность ко славе усугубилась у Чиркова долгим его служеньем в секретных учрежденьях, где свято оберегали полную безвестность персонала. И после развала Империи возмечтал Чирков сравняться влиянием и славой и с папой Римским, и с православными патриархами, и с исламскими имамами и шейхами. Свою здешнюю усадьбу он мысленно именовал: «Мой Ватикан…» и планировал превратить её в религиозный центр-монастырь.

Чирков мечтал об ордах своих ретивых приверженцев; воображалось ему, как одной лишь проповедью предотвращает он мировые кризисы. Он грезил себя в окружении скопища мировых лидеров…

Но всё это – ничто по сравнению с его посмертной славой!..

И начали ему воображаться грандиозные базилики с мусульманскими минаретами. И его благостные лики на фресках и иконах. А его книга, написанная племянницей с его слов, начнёт по тиражам соперничать с Кораном и Библией.

«Кстати, – подумал он, – а ведь и пророк Магомет ничего сам не писал, а учил и проповедовал устно. Коран записали с его слов…»

И начал он воображать, какие будут у него после смерти мавзолей и саркофаг с его набальзамированной мумией. Разумеется, всё это будет очень импозантно… Возле его праха, мощей и реликвий начнут устраивать сакральные пляски с факелами… Его ученики, эти новые апостолы, должны очень постараться ради того, чтоб увековечить память о нём…

«Но какие будут причины, мотивы у моих учеников чтить меня после смерти? – вдруг подумал он и рывком сел на постели. – Разве теперь я могу полагаться на верность моих апостолов?..»

Он ступнями нашарил домашние чувяки и вскочил на ворсистый ковёр; за окном уже брезжила заря, и в спальне вдруг запахло сеном. Он устремился на балкон и там, озирая окрестность, начал размышлять:

«После моей кончины потребуются моим ученикам искусные ваятели и зодчие. Я желаю, чтобы всюду возвышались мои бюсты и скульптуры; хочу музеев, посвящённых мне. И все храмы во славу мою должны оказаться перлами архитектуры, а статуи, для коих я позировал, – шедеврами… Мои лики должны висеть во всех картинных галереях мира…»

Он ухмылялся и прикидывал, где в усадьбе водрузят его монументы. Но каркнула ворона, и мысли его стали тревожными:

«Но каких я пестую учеников? Кто из них лоялен, верен мне? Возможно, за оболочкой каждого из них таится агрессивный и чумазый гном с похабной харей. Вот собрал я здесь самых близких мне людей. Я полагаю, что я – их благодетель. Но кем они сами считают меня? Неужели только вздорным домашним тираном?..»

И начали вспоминаться ему начальники ячеек его секты; этих своих администраторов он не лишал разума. Рассудок им был необходим для успешного управления паствой; Чирков даровал им титулы наместников. Остальные члены секты были закодированы Чирковым столь надёжно, что вернуть им рассудок сумел бы только он сам.

Ему страшно передать своим наместникам методику, пароли и нюансы кодирования. И пусть его челядь образцово почтительна, но станет его власть очень зыбкой, если раскроет он свои тайны… Из опасенья утратить власть он всё предрешал сам, не позволяя членам секты никаких самовольных действий даже в мелочах. Всё должно совершаться только под его диктовку…

Он никому не верил, и поэтому разумные, нормальные люди подсознательно не верили ему. Свято ему верили только безумцы, лишённые им разума…

И внезапно Чирков понял, что ему не хватает возвышенной идеи. Конечно, в его новой религии была идея, но куцая. Идея крайне простая: «Если вы будете лично мне, Роману Чиркову, безгранично покорны, то обретёте блаженство и рай…» И все его проповеди произносились только на эту тему…

Но подобная идея способна увлекать только истерически-восторженных болванов, а для разумных людей нужно изобретать нечто более серьёзное. Но кто из его челяди способен выдумать такую идею? Все его наместники – из специфической среды: они высококлассные инженеры-конструкторы медицинской техники. И все они – бывшие безработные, примкнувшие к нему от отчаянья. Гуманитариев он всегда считал болтунами и баламутами, и поэтому их не было, кроме Аллы, в его окружении. Хотя, впрочем, появился теперь ещё один: Илья Михайлович Осокин…

И вдруг Чиркову подумалось:

«А ведь я не с бухты-барахты оставил этого спекулянта иконами у себя. Интуитивно я постиг, что можно ему довериться. У меня ведь явный дефицит идей и кадров. Пусть пришелец, как бурлак, потрудится над идеями для моей новой религии… Ведь он закончил курс философского факультета…»

На миг Чирков понимал, что ситуация бредовая. Ведь он почти готов довериться случайному прохиндею!.. А испытанных функционеров своей секты вознамерился отшвырнуть, будто они – хлам.

А ведь он очень много потратил усилий на созданье своей церковной иерархии!.. Он тщательно сортировал своих приближённых и упорно репетировал перед зеркалом осанку и мимику для своих торжественных явлений перед паствой. Он у себя сконцентрировал всю власть в секте, и теперь там никто даже пикнуть не смел наперекор ему…

А если вдруг обратиться за помощью к пришельцу, то придётся раскрыть перед ним многие щекотливые и скабрезные тайны. Например, нужно будет признаваться, что новая религия создана не догматами и канонами, а только изощрёнными методиками гипноза и кодирования с применением шприцов, уколов и колдовских дурманных смесей. И пришелец поймёт натуру хозяина, и слетит, пожухнув, ореол с новоявленного пророка!..

Пришелец узнает подлинную историю секты, и для него исчезнет пелена мистики… и начнёт он презирать своего хозяина!.. Ведь история секты неприглядна…

Башковитый и умелый психиатр, который ретиво служил секретным конторам, был из них изгнан после уничтоженья Империи. А ведь он обладал многими тайными знаньями; он не только мастерски владел разными приёмами и формами гипноза, но умел быстро изготовить шаманские смеси для галлюцинаций; компоненты для этих дурманных зелий можно было найти и в обычной аптеке, и на свалке средь сорняков.

И для заработка взялся он врачевать истерики и неврозы у богатых дам; он придумал оригинальную методику леченья. Он легко внушал любой взвинченной пациентке, что муж её – божество, коему обязана она служить, словно жрица. Богатые мужья оставались очень довольными и всячески рекламировали его услуги, не скупясь на гонорары чародею-психоаналитику… И вдруг тщеславно начал он пациентам внушать веру в свою собственную божественную сущность, и быстро организовалась секта с его культом, и врач стал религиозным кумиром…

Но церковь его разрасталась, и он отчётливо понимал, что нужно делиться собственной единоличной властью с приближёнными и наместниками; ведь он уже просто не успевал решать все задачи своей постоянно укрупняющейся организации. Но как обеспечить верность тех, с кем властью он делится? Ведь нельзя верность сберечь только утоленьем корысти сообщников… И он, пялясь с балкона на зарю, размышлял:

«И как же мне теперь пилотировать мою церковь? Мне нужна идеология, но в общественных дисциплинах я – профан и карлик. Если моя челядь будет меня считать пророком, то не изменит, а если прохиндеем, то непременно предаст при первой заварухе. И теперь мне очень досадно, что верность крепят только высокие, благородные чувства…»