Сергей Волконский.

Родина



скачать книгу бесплатно

Издатель попрекает своего присяжного критика за слишком благожелательное отношение к директору Волконскому. Последний, по его мнению, этого не заслуживает, он еще ничего не сделал, а книга его о русской литературе ничего собой не представляет. Первое замечание верно – письмо написано в первые месяцы после моего назначения; что же касается оценки моей книги, то есть лекций, читанных в Америке, то мне ценнее, конечно, отзыв, напечатанный в Полном собрании сочинений Владимира Соловьева, чем отзыв Суворина к Юрию Беляеву. Однако считаю характерным эту подачу камертона. Беляев его придержался, и я имел случай в другом месте упомянуть о некоторых приемах его критики.

Однажды, много лет позднее, мне все же удалось пробить эту броню, которая возмущала меня не столько неодобрительностью своей, сколько косною деревянностью, сухостью и предвзятостью. Это было в 1911 году. Заведующий драматической школой Суворина (тогда ужаснейшее слово «студия» еще не существовало) актер Далматов пригласил меня прочитать перед учениками лекцию о читке и мимике. Я пошел с большой неохотой, но был вознагражден. На лекцию явился Суворин, и после лекции, когда некоторые из присутствующих преподавателей стали со мной спорить, он зажал им рот с такой силой, что я в ней почувствовал полное себе одобрение. И действительно, свою речь, начавшуюся словами: «Ну что вы глупости говорите», – он кончил словами: «Князю Волконскому надо быть благодарным за то, что он эти вопросы наконец затронул». Это было очень знаменательно, но тогда я был уже частный человек, не директор. Увы, те вопросы, которые я тогда «затронул» и над разработкою которых впоследствии так много поработал, до сего времени остаются другими не затронуты, именно теми, которым знание их наиболее необходимо. О том, как актерский мир отнесся к моим трудам, к тем началам, которые я старался провести в сценическое воспитание, может быть, еще буду иметь случай рассказать…

Отношение газет к дирекции театров было злобное. Все, что имело какой-нибудь зуб против нее, находило в редакциях сочувствие и поддержку. Редакции стали какими-то очагами актерского раздражения и конторского негодования. Удивляла меня всегда предвзятость людских суждений; как человека судят не по нему, а по тому ярлыку, который на него наклеивает сам же тот, кто его судит. Такие слова, как «князь, граф, помещик, сановник, чиновник», заранее определяют отношение к человеку, и люди никогда не затрудняли себя рассмотрением того, все ли князья похожи друг на друга, всякий ли сановник соответствует раз навсегда выработанному ярлыку, не говоря уже о том, чтобы проверить, соответствует ли вообще ярлык действительности. И еще удивляло меня, как люди делают человека ответственным за то, как другие к нему относятся. В самом деле, если городовой передо мной вытягивается в струнку, это не значит, что я горд; если человек передо мной лебезит, это не значит, что я чванлив.

Также очагом неудовольствий против дирекции сделался императорский Эрмитаж, то есть новый директор его, мой предшественник по директорству театрами.

Дядя мой, Иван Александрович Всеволожский, семнадцать лет пробывший директором театров, не скоро мог помириться со своей отставкой и новым родом занятий. За семнадцать лет он выработал себе служебную рутину, в которой, несмотря на все дергания театральной службы, несмотря на преклонный возраст свой, находил известную усладу. Оставить театры ему было очень тяжело; после театрального движения музейная недвижность – какая скука! Он отлично рисовал; он был хороший, ядовитый карикатурист; у него было злое сходство и беспощадны под карикатурами подписи. Он очень любил костюмы и сам их рисовал для оперных и балетных постановок. И вот это любимое его занятие на новой должности не находило применения. «Подумайте, – говорил он, – я окружен богинями и не могу их даже одевать».

Человек остроумный, желчный, едкий, он не давал спуску, если на кого нацелится. Старая дирекция, все сколько-нибудь недовольные ходили к нему жаловаться и плакаться. Эрмитаж стал урною, lacrimarium театральной дирекции. И дядюшка мой здесь играл не совсем искреннюю игру. Я упоминал в одной из первых глав книги «Лавры» о заведующем монтировочной частью Молчанове, муже Савиной; характеризовал его как самого двуличного человека, какого я в жизни встречал. Он был заведующим монтировочной частью и ушел в отставку в середине сезона, в самый разгар придворных эрмитажных спектаклей, после того, что со слезами на глазах и с биением в грудь уверял, что служить со мной счастье. Так как этот Молчанов был близкий к Всеволожскому человек, как тогда выражались – «креатура», я на выходе во дворце подхожу к Ивану Александровичу: «Дядя, тебе известно, почему Молчанов ушел?» Он вполуобороте ко мне как-то нехотя, туманно говорит: «Кажется, что-то недостаток доверия…» И пока говорит, начинает идти; я иду рядом с ним, он ускоряет, и вдруг я вижу, что он попросту улепетывает от неприятного разговора… Да, атмосфера была нервная и крайне неприятная.

Должен рассказать об одном из самых трудных эпизодов за время моего директорства, о случае с Дягилевым. Сергей Павлович Дягилев, впоследствии прославившийся своими оперными и балетными постановками по всей Европе и в Америке, в то время только начинал проявляться на художественном горизонте и возбуждал негодование филистеров смелостью своего журнала «Мир искусства».

Я пригласил его чиновником особых поручений и дал ему редактирование «Ежегодника императорских театров». Этот журнал издавался тем же Молчановым в страшно безвкусном, банальном виде. Когда Дягилев, редактор «Мира искусства», поступил в дирекцию, Молчанов сам догадался отказаться от редактирования «Ежегодника», предвидя, что он будет передан Дягилеву, и втайне надеясь, что этот «декадент» на казенном издании сорвется. Все ждали появления первого номера. «Мир искусства» раздражал рутинеров, чиновников от искусства. Его свежесть, юность, смелость клеймились нахальством; группа молодых художников, в нем работавших, впоследствии приобретших такую громкую и почетную известность, как Александр Бенуа, Сомов, Бакст, Малютин, Серов, Малявин, Рерих и другие, высмеивались печатью с «Новым временем» во главе, а предводитель их, Дягилев, именовался прощелыгой, ничего в искусстве не понимающим.

Можно себе представить, как было встречено вступление Дягилева в дирекцию. Я в нем ценил глубокого знатока искусства во всех его проявлениях. Думаю, что ни спорить, ни доказывать не приходится, а приходится лишь удивляться близорукости людской. Но как часто я жалел, что нет такого карманного граммофона, в который бы можно воспринимать речи людей и потом через несколько лет (а часто и через несколько часов) сыграть им их же собственную песенку… Песенка, готовившая публику к появлению первого номера «Ежегодника» в обновленной редакции, была недоброжелательная, глумительная. Наконец он вышел, этот первый номер. Он ошеломил тех, кто ждал провала, и превзошел ожидания тех, кто верил в его успех.

Первый номер дягилевского «Ежегодника» – это эра в русском книжном деле. Это было начало целого ряда последующих изданий, отметивших собой эпоху русской книги. «Аполлон», «Старые годы», «Новое искусство», книги Лукомского, монографии Бенуа, издания «Сириуса», да можно ли перечислить все, что дало прекрасного искусство книги в России за последние двадцать лет перед революцией, – все это вышло из того источника, который открыл Дягилев своим «Ежегодником».

Через Дягилева я заручился сотрудничеством многих художников в деле постановок. Аполлинарий Васнецов дал рисунки декораций и костюмов для «Садко». Это вышло красиво и ново. В своей посмертной книге («Музыкальная летопись») Римский – Корсаков удостаивает эту постановку добрым словом; это важно на страницах, которые переворачивать трудно – так они колючи. Какой странный был характер Римский – Корсаков. Самые большие его почитатели и те после этой книги изменили свое отношение к нему, то есть к его памяти. Он никогда не мог простить «бывшей дирекции» (то есть И. А. Всеволожскому), что не ставились на Мариинской сцене его оперы. Записки его полны нареканий по этому поводу. Но между тем он хорошо знал, что вовсе не Всеволожский противился постановке его опер. Репертуар оперный всегда представлялся государю, и Александр III неизменно вычеркивал Римского-Корсакова. Вся дирекция знала, да и сам автор хорошо знал «зеленый карандаш» Александра III. Значит, директор театров тут ни при чем. И когда я представил «Садко», он мог и от Николая II вернуться зачеркнутым; но он вернулся одобренным, и, как Римский – Корсаков упрекал Всеволожского за непостановку, в которой он не виноват, так ни за что похвалил и меня, назвав меня «новой метлой».

Возвращаюсь к случаю с Дягилевым. Я завел сношения и с некоторыми другими художниками дягилевского кружка. Дело пошло весело (насколько вообще может что-нибудь идти весело на жгучей почве, а театральная дирекция была почва жгучая), когда вдруг произошло столкновение. Дягилев имел талант восстанавливать всех против себя. Начался тихий бунт в конторе, за кулисами, в костюмерных мастерских.

Я не обращал на это внимания, ждал, что художественный результат работы заставит людей пройти мимо тех сторон его характера, которые они называли заносчивостью и бестактностью. Однажды я передал управляющему конторой письменное распоряжение о том, что постановка балета Делиба «Сильвия» возлагается на Дягилева. Это должно было быть на другой день напечатано в журнале распоряжений. Вечером приходят ко мне два моих сослуживца из конторы и говорят, что распоряжение вызовет такое брожение, что они не ручаются за возможность выполнить работу. Я уступил, распоряжение в журнале не появилось, я сказал Дягилеву, что вынужден взять свое слово обратно. На другое утро получаю от него письменное заявление, что он отказывается от заведования «Ежегодником». Вслед за этим – пачка заявлений от художников, что они отказываются работать на дирекцию. Был ли я прав или не прав, отказавшись от своего слова, это другой вопрос, но допустить со стороны чиновника моего ведомства такую явную оппозицию я не мог. Я потребовал, чтобы он подал в отставку. Он отказался. Тогда я представил его к увольнению без прошения. Вот тут началась возня.

Дягилев – человек большой воли, способный перешагнуть через трупы, идя к своей цели. Все было пущено в ход: Кшесинская, великий князь Сергей Михайлович; дошли до государя. И вот что замечательно: те самые люди, которые были против меня из-за Дягилева, теперь были за Дягилева и против меня. О род людской! Война завязалась цепкая. Приходит ко мне генерал Рыдзевский, заменявший больного барона Фредерикса, министра Двора, и показывает письмо государя, в котором он просит задержать увольнение Дягилева до разговора с ним.

– Я сейчас с разговора и добился согласия на увольнение. Хорошо, что вы дали мне копии с ваших писем Дягилеву, я их взял с собой и показал. Государь сказал: «Ну, если так, то печатайте приказ об увольнении».

– Так что дело кончено?

– Разве можно поручиться! Приказ в «Правительственном вестнике» может появиться только послезавтра. В течение завтрашнего дня может последовать новое распоряжение. Сергей Михайлович может забежать и испросить отмены… Но я намерен сказать дома, что если будет ко мне телефон, то чтобы отвечали, что меня дома нет и неизвестно, где я.

На другой день ко мне неистово звонили, спрашивая, не у меня ли генерал Рыдзевский. На следующий день приказ об увольнении Дягилева был напечатан. После этого мы с Дягилевым не кланялись. Но его громкие успехи радовали меня, не с одной только художественной точки зрения, но и потому, что они утирали нос хулителям его.

Когда через десять лет после всех своих выставок, блистательных спектаклей он приехал со своим балетом в Рим, однажды в ресторане Умберто я подошел к столу, где он со многими своими сотрудниками обедал и сказал:

– Сергей Павлович, я всегда искренно восхищался вашей деятельностью; но искренность моя была бы не полная, если бы я не воспользовался случаем высказать вам ее лично.

– Мы так давно с вами не видались, – ответил он, – и я так рад пожать вашу руку.

Так кончился «дягилевский инцидент». В этой истории лишний раз между прочим проявилась пагубная черта того времени, в которое мы жили. Это настойчивость, с какою люди, имевшие какой-нибудь ход к государю, втягивали его в свои дрязги. Не я буду умалять достоинства и заслуги Дягилева, но если на данный случай посмотреть с исключительно служебной стороны: чиновник особых поручений увольняется своим начальником. И в это вмешивают императора? Государь был падок на проявление самодержавной воли в маленьких запутанных случаях, да еще когда вокруг них страсти разгораются. Но какой же грех со стороны имеющих к нему доступ завлекать его в такие жгучие пустяки. Как не стыдно расплескивать имя государя и царскую власть. Пример этому дам еще в следующей главе.

Из этой истории ясно и еще одно – что сверху нельзя было рассчитывать на поддержку. Вот другой пример, уже не государь, а даже министр.

Известная певица Мария Даниловна Каменская выслужила пенсию. Приходит ко мне, чтобы я ее к пенсии представил.

– Но ведь у вас перерыв в службе. По закону, сами знаете, считается двадцать лет после перерыва.

– Да, я знаю, но я думала, ввиду моих заслуг…

– Я не могу, не имею права.

Она была очень недовольна, очень настойчива, но я был непреклонен. Легко быть непреклонным, когда закон не позволяет иначе.

– Князь, а я пойду к министру.

– Ваше дело, а я не могу.

На ближайшем докладе у министра говорю Фредериксу, что к нему собирается Каменская по такому-то делу.

– Нет, нет, пожалуйста, не разрешайте, это против правил.

– Да я не разрешал и права даже не имею разрешать.

– Нельзя. Эти вечные исключения, это невозможно.

– Да я не разрешал, я даже не прошу, а только предупреждаю вас.

Никогда не видал министра в таком взъерошенном состоянии, как по поводу этого пустяшного случая.

Проходит три недели, приходит ко мне правитель канцелярии министерства Двора Александр Александрович Мосолов – от имени Фредерикса.

– Барон прислал меня, чтобы сказать вам, что он Каменскую представил к пенсии.

– Как? Против правил?

– Да, против правил, но его то беспокоит, ему неприятно, ему неловко, что это, так сказать, против вашего решения…

– То есть у меня никакого решения не было: я поступил по правилам. Если барону желательно поступить иначе, он поступает против правил, а не против меня.

Положение Мосолова в данном случае было труднее моего. Он за министра извинялся, он его извинял; но ведь кто извиняет, тот осуждает. Вот этакое официальное танцевание человека перед человеком для меня всегда бывало невыносимо. Так было просто Мосолову, тем более при наших с ним добрых, «равноправных» отношениях, сказать мне: «Ну что нам поделать с нашим бароном!» Нет, очевидно, это не соответствует формам служебных отношений…

Пост директора императорских театров неприятен. Только тот, кто не бывал там, мог желать туда попасть. Дерганья с утра до вечера; вечные ссоры, претензии, недоразумения. По нескольку раз в день приходится творить суд Соломонов. Все люди больные, издерганные; приемный день – это какая-то санатория. Люди начинали изложение своего дела со словами:

– Князь, позвольте с вами говорить как с человеком.

– Да, пожалуйста; мне будет очень обидно, если вы будете говорить со мной не как с человеком.

Затем, это ведомство, в котором нет границ, ни пространственных, ни временных. Пространство не ограничено, потому что всякое дело из дирекции театральной выносится и разносится. Все, что делается в конторе, известно за кулисами, есть достояние всего города. Время не ограничено, как в других ведомствах, потому что везде дела приканчиваются к вечеру, а в театральном ведомстве даже после спектаклей еще бывают дела, сюрпризы на следующий день. Только полицию, я думаю, можно по непрестанным дерганиям сравнить с театрами. У меня в приемной висела огромная «Буря» Айвазовского; я говорил, что это картина театрального ведомства.

На директора театров смотрят, директора театров судит всякий – и серьезный и несерьезный человек, и служащий и неслужащий, люди всех профессий, всех вкусов; его одобряют или осуждают все уровни понимания и непонимания. И вот уж где я убедился, что люди интересуются чужими делами, даже, скажем, чужими пустяками. Поражала меня легковерность людей в области недоброжелательности. Как легко перед нелепой выдумкой забываются годы знакомства. Люди, с которыми был в хороших, казалось, отношениях, спрашивали: «Правда, что вы заставили такую-то артистку полчаса в передней прождать?» Сперва я возмущался, а потом стал отвечать: «Правда, правда», – чтобы только отстали. Поражало меня, какие глупости занимают людей. Я обходил декорационные залы Мариинского театра. Они помещаются на чердаках; приходилось подниматься по узким грязным лестницам; тут и пыль, и паутина, и опилки. Я отвернул брюки. Я даже и забыл бы об этом. Но три года после моего ухода из дирекции мне об этих отвороченных брюках говорили. Очевидно, они поразили тех нескольких человек, которые мне сопутствовали.

Я уверен, что многие, читая эти пустяки, испытают большое разочарование. А мы-то ждали, скажут они, что он будет говорить о своей деятельности, о художественной программе… Нет, пожалуйста, если вы ищете в этой главе материала для истории театра, бросьте, не читайте. Для меня моя кратковременная «директория» была уроком жизни, изучением людей, обычаев, нравов. И это все в моей памяти запечатлелось гораздо больше, чем то немногое, что я успел или не успел сделать. Предоставляю другим судить и подводить оценки; пусть другие, если им интересно, говорят обо мне, – я предпочитаю говорить о других…

Пост директора императорских театров приятен для родственников директора императорских театров. Вести вечером пальцем по афише, выбирать спектакль и ехать в любой, приезжать с отдельного подъезда, сидеть в великолепной ложе и не нести при этом ни малейшей доли ответственности – как приятно! Когда я вышел из дирекции, брат мой Петр сказал: «Я подаю в отставку из братьев директора театров». Оказывать гостеприимство в директорской ложе было приятным преимуществом. Я им пользовался, не всегда сообразуясь с требованиями придворного этикета. Когда приехал и жил у меня знаменитый итальянский трагик Сальвини, я повез его с собой в балет. Актер в директорской ложе, это было нечто еще невиданное. Из противоположной царской ложи все бинокли поднялись на него. Но мне ничего не сказали; нашли, что он похож на Бисмарка.

Государь не мог быть ни на одном из представлений Сальвини; только на последнее представленье «Отелло» они с императрицей заехали, и то могли просидеть только первую сцену. Они не могли дольше оставаться – был бал у князя и княгини Юсуповых, в том самом доме, где пятнадцать лет спустя был убит Распутин. Но я просил доложить, что Сальвини такая величина, что заслуживает быть принятым их величествами. Императрица была восхитительна в белом платье, залитая каменьями. Государь, входя, сказал, что они, к сожалению, могут просидеть только первую сцену, и прибавил: «Приведите его к нам». После падения занавеса я привел его. Какая красивая картина: в этой дивной ампирной аванложе Александринского театра, круглой, зеркальной, великолепный старик в мавританском костюме, склоняющийся над рукой этого удивительного в то время по красоте явления…

Как красивы были они с великой княгиней Елизаветой Феодоровной однажды вечером в Большом театре в Москве – обе сестры в черных бархатных платьях с грушевидной жемчужиной на лбу. Так я их видел и вижу по сей час – на малиновом фоне царской ложи. Милая, приветливая Елизавета Феодоровна поздравила меня со свадьбой брата моего Александра. В императрице это должно было пробудить неприятные воспоминания: моя невестка Евгения Петровна была сестрой той самой Екатерины Петровны Васильчиковой, которая ушла из фрейлин. Императрица и великая княгиня были в черном в тот вечер, потому что недавно перед тем умерла в Киеве великая княгиня Александра Петровна, мать будущего главнокомандующего Николая Николаевича. Траур не всегда мешал увеселениям. Помню, когда был убит эрцгерцог Рудольф, сын Франца Иосифа, был наложен придворный траур, но придворный бал не был отменен; только дамам было прёдписано быть в черном. В белом Концертном зале это было очень красиво…

Помню другую сцену. В Мариинском театре вправлялся двадцатипятилетний юбилей Савиной. Венкам, речам, подношениям не было конца. В одном из антрактов я повел ее в царскую ложу. Государь и императрица стояли, ждали ее. Она вошла и с каким-то криком изнеможения кинулась к руке императрицы. Императрица произнесла, очевидно, заученную, всегда готовую фразу: «Я очень рада». Савина всхлипывала, что-то бормотала. Все это кликушество было чрезвычайно неестественно. Государь только повторял: «Да успокойтесь». Какое удивительное неуменье вести себя, какое отсутствие житейских форм, незнание того, что какому моменту соответствует. Даже здесь желание прежде всего показать свое «нутро». Когда она вернулась на сцену, она сквозь толпу пробежала к своей уборной, держась руками за лицо и повторяя в каком-то блаженном исступлении: «Поцеловала! Поцеловала!»

– Правда, – спросил меня режиссер Евтихий Павлович Карпов, – правда, что императрица Савину поцеловала?



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34