скачать книгу бесплатно
«Тут раньше жили немые, двое или трое. Теперь уж их нет, теперь вообще мало кто остался. Конечно, то же будет со всем человеческим».
(Лес, бескрайний океан леса, плескался о мокрую землю, поднимался над ней и накрывал её своей неутомимой волной.) На обочине показалась фигура. Девочка-подросток в лёгкой винного цвета курточке и с рюкзаком на плече шла быстро, то и дело ступая одной ногой на асфальт. Заметив её, водитель снизил скорость и остановился чуть впереди. Он никак не пояснил своё решение, не уточнил, буду ли я против, хотя до этого всю поездку разглагольствовал и вроде бы принимал меня за своего собеседника. Я стал сомневаться: не ошибся ли, когда доверился ему?
«Опять прогуливаешь? Заползай».
(Лес, осторожно крадущийся лес, приблизился почти вплотную к побережью дорожной насыпи, но отступил.) Она села на переднее сиденье. Ей было примерно столько же, сколько девочке-попрошайке и той другой, из кафе. Вполне могло быть, что все они ходили в общую школу, в один класс даже. Спустя пару минут это уже казалось мне каким-то несомненным фактом, и я пытался определить, действительно ли такое совпадение случайно. Я разглядывал её в зеркале: покрасневшие от недавних слёз глаза; сложенный в ровную полоску большой рот; печальное лицо, каждый элемент которого не сочетался с другим, но в таком коллаже черт была своя особая красота. Поначалу она едва ли меня заметила и в этой явно знакомой машине чувствовала себя спокойно, но когда взглянула в зеркало, почти что подпрыгнула на месте от удивления или испуга. Она повернулась ко мне, но только на несколько секунд.
«Этому человеку в кущи, мы его сначала выплюнем, а потом я развернусь и тебя до дома довезу».
(Лес, хищный голодный лес, внимательно следил за нами, неслышно готовился к прыжку.) Я восстанавливал в уме, как водитель появился рядом со мной после той изнурительной и абсурдной сцены возле кафе, как мы заговорили, как он предложил подвезти меня, как готов был сделать это почти бесплатно. Его любопытный взгляд. Пустая дорожная речь. Нет, всё-таки до того, как мы наткнулись на эту девочку, его поведение выглядело безобидным. И потом, не могло разве статься, что он самый обыкновенный человек и привык вести себя со всеми дружелюбно и просто, наивно предлагать помощь любому, не держать за спиной никакого ножа? Девочку он знал – ну и что с того? Может, между ними и была какая-то тайна, но почему это должно было хоть как-то мне грозить? Почему бы и впрямь не подбросить и её, когда есть свободное сиденье, – так он мог решить, убеждал я себя. И в то же время в мозгу раскручивалась другая история, где водитель сворачивает куда-то без видимой причины, и мы оказываемся в затаённой лесной тюрьме, а там уже поджидают его сообщники, уродливые получеловеки, острозубые мурены, готовые наброситься на меня, и одному мне с ними не справиться; и вот уже я падаю на землю, а они обступают меня, а девочка смеётся над моим жалким положением таким знакомым обидным смехом… Я приказал себе: хватит, хватит этих глупых историй, в которых смех и ребёнок страшнее любого зверя. Без двадцати десять.
«Нет, до дома не надо. Я скажу потом куда».
(Лес, жестокий хитроумный лес, оказался рядом, наклонился и зашептал, призывая пойти к нему.) Девочка протянула руку к радио, тщетно пытаясь поймать на волнах что-то помимо помех, и тут я заметил, что вместо мизинца у неё лишь короткий отросток. При взгляде на её крохотное увечье мои подозрения окончательно отступили; всё, о чём я только что думал, стало теперь неважным. Мне отчаянно захотелось услышать её историю, прошептать нежное слово утешения, внимательно рассмотреть заросшую теперь рану, дотронуться до её бледной ручки, которую одна отсутствующая деталь превратила в нечто сокровенное, чудесное даже. Она заметила мой взгляд. Разумеется, она уже привыкла к такому; для соседей и других детей она наверняка и была всего лишь той самой девочкой-без-мизинчика и никем более; она наслушалась про себя достаточно гадостей, чтобы не обижаться на паскудный взгляд взрослого незнакомца, который очень скоро исчезнет из её жизни навсегда. Но всё-таки я продемонстрировал надлежащий стыд и повернулся к окну. Солнце утонуло в облаках, дорога и деревья потемнели.
«Что, всё пьёт папка-то? Это ничего. Это больно, я знаю, но всё-таки не навсегда. Ты совсем ещё ручеёк. Закончишь школу, так и сбежишь в большой город, будешь там свободна. Увидишь, там всё не то, что здесь. Там иные люди, они по-другому дышат, по-другому совсем живут. Гробы выставляют стеклянные всем на показу. Убивают время, оно им не нужно больше. Там в воздухе деньги, ими городских прямо рвёт».
(Лес, чадный лес, зазывал к себе нежно, маняще, обещая успокоение и упоительные сновидения.) Меня начало клонить в сон, глаза слипались, и я не сразу заметил, что впереди возник тягач яростно-ясного аквамаринового цвета. Он стремительно приближался, он вдруг оказался рядом, вспыхнули фары, и показалось, что вся эта громада качнулась влево, выехала на встречную и сейчас раздавит наш автомобиль. Гудок взвыл, точно разъяренный бык. Девочка издала испуганный писк. Грузовик оглушительно прогремел; водитель, замолчав секунд на десять, невозмутимо продолжил свой монолог, пока я пытался унять чуть не выпрыгнувшее из груди сердце.
«Конечно, я боюсь порой за вас, за городских. Мы тут ещё не проснулись, а там уже голосят, требуют себе голос. А спящий-то что! Если его разбудить, он встанет и придушит того, кто вопит почём зря. И спящего нельзя винить, в чём же он, по-вашему, виноват! Но, может, обойдётся всё. Ты станешь студенткой, будешь бунтовать, любить. Найдёшь, кто согреет тебя, к кому прильнёшь. Ты, даже когда обидно и больно, помни, не забывай: здесь не то, что в городах, тебя другая жизнь подстерегает».
(Лес, царственный лес, уже не звал, а приказывал остановиться пред ним, остановиться внутри него, остаться в его нутре.) Я тяжело дышал, воздух был каким-то вязким, липким. Пальцы вспотели. Водитель резко дал вправо, меня бросило к двери. Я выставил руку, ладонь ударила по стеклу, скользнула, издав неприятный скрип. Он пробормотал что-то вроде извинения. С этим поворотом машина словно пересекла границу иного мира: дорога внезапно стала гладкой, совсем новой, со свежей разметкой и оградой с обеих сторон; солнце выплыло на поверхность. Девочка повернулась ко мне. Она как будто вспомнила что-то страшное и сначала не могла решить, заговорить или промолчать.
«Мы спрятаны. Спрятаны в шкатулке. Нас всех упрятали в шкатулку».
(Лес, смотрящий сквозь время лес, стал редеть, отступать, оскалился недоброй улыбкой, зная всё наперёд.) Я скоро понял, что мы оказались в месте, где всем владеют люди иного сорта. Единственными домами здесь были коттеджи-великаны, закрытые поднебесными заборами так, что рассмотреть удавалось разве что волны перламутровой черепицы на крышах да мансардные ларцы. Каждый дом – как отдельный остров в спрятанном от лишних глаз архипелаге. У ворот одного ожидал кого-то шикарный белоснежный автомобиль с тонированными стёклами. У другого стоял охранник, он обменялся парой жестов с нашим водителем, передал что-то по рации и показал: можно ехать дальше. Всё это время девочка продолжала смотреть на меня или же сквозь меня, не моргая, но в одну секунду изменилась в лице, вернулась в настоящее время.
«Я не знаю, зачем я это сейчас сказала».
(Лес, терпеливый лес, отвернулся, притаился за домами и принялся ждать, ждать нужного часа.) Девочка отвернулась. Водитель показал на крышу оливковозелёного дома, который я ему назвал перед поездкой. Наверно, мне стоило радоваться, что все эти сегодняшние неудобства были не зря и я добрался до места, но я не чувствовал ни радости, ни хотя бы удовлетворения. Мне даже представлялось, что дорога вышла слишком короткой, что стоило растянуть её хотя бы на несколько десятков километров, и, может, я услышал бы от водителя или девочки нечто по-настоящему важное вместо тех пустых слов, что они наговорили. Но времени больше не было. Четыре минуты до десяти.
«Вот оно, ваше место? Да, давненько нас здесь не бывало. Одно время тут было совсем всё по-другому, но это всегда так, разве нет? Всегда есть такое время. Ну, вы это знаете не хуже моего. А очень скоро и больше будете знать, я слышал. А я что, я когда-нибудь вернусь откуда прибыл, моё место займёт другой. А когда это будет, разве можно угадать. Да и потом, лучше говорить положение. Место может и пропасть, а вот изменить своё положение, когда уже сделан выбор, – это непросто, иногда даже приходится раздваиваться. Знаю я одну историю на этот счёт, но сейчас уже невозможно вести рассказ, так ведь? Значит, как-нибудь в другой раз».
Когда горбатая машинка поторопилась прочь из чужого рая, я подошёл к воротам и позвонил. Во дворе послышался лай, его почти перекрывало гремящее сердце. Десять ровно. Это она идёт? Десять ровно. Сейчас я увижу её? Десять ровно. Неужели это не сон? Минута.
«Ты приехал?»
И я увидел её. Единственное любимое мной существо, моя драгоценная родная сестра, моя Ариадна.
Мы не виделись тысячу и один день. Последний раз – по поводу смерти матери. Тогда я был счастлив видеть её, а она убедила себя, что в такой момент нужно только страдать и носить скорбные маски. Если бы мать всё-таки умерла в нашем детстве, для нас обоих это был бы ни с чем не сравнимый праздник, первый настоящий праздник. Но сестра твердила лишь о прощении, о том, что не нужно помнить или говорить о мертвецах плохое, а я не желал прощать, вообще не желал принимать эту освободительную смерть во внимание. Моя радость была ей противна, мы разругались при нотариусе, а когда я провожал её, то довёл до слёз своей злой ухмылкой – она оттолкнула меня и побежала прочь, с трудом удерживаясь на дурацких каблуках, на которых раньше и ходить не умела, а тут почему-то не смогла подобрать к своему строгому траурному наряду ничего поудобнее.
Теперь она предстала передо мной в лёгком летнем платье одуванчикового цвета, с расстёгнутой верхней пуговицей. Первым, что я нашёл своими истосковавшимися глазами, были пленительные плечи. Затем – нежная линия ключицы на бледной коже. Взгляд не мог выбраться из яремной впадины, не желал выбираться.
«Я надеялась, ты приедешь посередине недели. Не знаю, что с тобой делать завтра».
Услышав эти слова и раздражение в голосе, я всмотрелся в её лицо, и первое блаженное чувство треснуло, раскололось, рассыпалось. Что-то в ней было поломано. Я не смог понять этого сразу и, ничего не отвечая, продолжил рассматривать так, словно она экспонат из коллекции диковинок.
«Ты ведь не забыл ещё, как люди разговаривают?»
Её заколотые сзади тёмные волосы. Её открытый белый лоб. Её глаза, огромные зелёные глаза под идеальными дугами бровей (в детстве дразнили пучеглазой, но она себя в обиду не давала). Справа линия-складочка от носа до губ (если она улыбалась, то только кривой улыбкой) – тоже её. Сами губы… Вот оно что. Сами губы были чужими.
«Ты сделала пластику?….»
От этого стало неприятно, противно, словно она поступила вопреки моей воле, назло мне. Зачем? Зачем она это сделала? Она же изуродовала себя. Вместо прежних губ – таких красивых, таких изящных – у неё ко рту прилипли две уродливые мясистые личинки. Теперь, когда я это заметил, они будто продолжили расти, гадкие, жирные, гротескные. Кому это понадобилось?
«Что? А, ты заметил? Ну да, подправила немного, ещё в прошлом году. Это что, отцовский плащ?»
«Нет. Нет, просто похож».
«Он тебе великоват».
Я ступил на её остров. Здесь было светло, будто над домом установили собственное солнце, и всё цвело: ровные ряды жёлтых тюльпанов и сиреневых гиацинтов, вспышки леденцовых анемонов в круглых клумбах, белые россыпи на колючей проволоке терновника и молодой вишне. Карминовая садовая дорожка, похожая на засохшую потрескавшуюся кожу, вела к неестественно чистому пруду, над голубым дном которого парили в воде яркие огоньки бело-красных и оранжевых карпов. На другой стороне у пруда стояла увитая плющом беседка, вокруг неё безумствовал шиповник. Надо всей этой пестротой возвышался чешуйчатый трёхэтажный особняк с тёмными треугольными фронтонами и нависающей крышей, отбрасывая тяжёлую тень на ещё одну постройку поменьше, где была баня. Мы шли медленно, и сестра всё время молчала, выглядела подавленной, чужой в своём же дивном саду.
«Ты совсем не рада меня видеть?»
«Прости. Нет, конечно же, конечно же рада. Я соскучилась. Хорошо, что ты смог приехать».
От этих неубедительных слов стало только хуже. Я снова засомневался, правильно ли поступил, прибыв сюда, но допытываться о её чувствах не стал. Не осмотрев и трети острова, мы проникли в пучину дома, и сестра заговорила сама: показывала комнаты и объясняла, в чём их толк. Казалось, ей нравилось служить проводником, то и дело она пускалась в ненужные подробности и рассуждения. Вот первый этаж, зал для гостей, муж любит всякий праздник отмечать на широкую ногу, так что зал бывает даже маловат, возможно, эти домашние пальмы стоит убрать, но без них уже как-то пустовато. Вот гостевая ванная, здесь ты можешь взять полотенце, наверняка в этом поезде была сплошная грязь, и зачем ты не согласился, чтобы мы наняли тебе водителя, он бы тебя привёз в комфорте и в более лучшее время.
«Более лучшее?»
«Ой, ну ты же меня понял. Видишь, сама отвыкла говорить правильно. Обычно от меня требуется только твердить что нужно, и всё».
Она рассмеялась этим словам, мерзкие губы-личинки задрожали. Я решил вычеркнуть их, не видеть
. С детства я научился так смотреть на вещи – вычёркивать ненужное, не замечать мучительное, смотреть мимо страшного. Однако этот мой талант касался только настоящего времени – запоминать вещи по-своему я не умел, и в памяти, как бы я ни старался, они возвращались ко мне именно такими, какими были на самом деле, во всей полноте своего ужаса. Поэтому я предпочитал практически не пользоваться машиной памяти, чтобы избежать лишнего беспокойства и не оступиться в случае угрозы. Только здесь, в опасной близости от сестры и утопленного в ней прошлого, память начала работать без моего желания, вызывая на мгновение так и не забытые образы и сцены. Когда мы вошли на кухню, я на миг увидел на полу опрокинутую пепельницу, учуял невыводимый сивушный запах, услышал хриплый кашель отца. Но всё это тут же исчезло. Вокруг было чисто, пахло лишь детергентами, а звуки издавали только монотонно гудящие бытовые приборы: я объявился, как раз когда кухонный оркестр под управлением сестры готовился к выступлению, получал от неё первые указания.
«Вот, это моё царство. Готовлю я теперь много и очень здорово, ты увидишь. Правда, сегодня на ужин рыба, ну я что-нибудь тебе придумаю простенькое, но вкусное…»
Богато обставленные комнаты были полны сувениров: коллекция ножей, дорогой алкоголь, расписная посуда, экзотические статуэтки и украшения, художественные фотографии полуобнажённых женщин в металлических рамках, чучела птиц и лесных грызунов. Я заметил множество ритуальных предметов разных культур – как будто хозяева дома верили в пять-шесть богов разом, на всякий случай. Каждая мелочь в этом доме убеждала, что живущая здесь женщина – совсем не та, кто была рядом со мной с самого моего рождения и провела меня сквозь годы домашнего ада. Захотелось свернуть времени шею, но та не поддавалась. Половина одиннадцатого.
«Это те же часы, что я подарила? Ты ещё носишь их? Постой, что с твоей рукой? Ты дрался?»
«А, это. Шёл неаккуратно, споткнулся. Всё в порядке уже».
«Разве это в порядке? Страшные какие ссадины. Разве можно так упасть?»
Она отступила и уставилась на меня, точно только сейчас научилась различать, что творится возле неё. А я стоял с выставленной вперёд правой рукой, которую она, разглядывая, одарила заботливыми прикосновениями. Я мечтал удержать эти прикосновения при себе, но с каждой секундой кожа помнила всё меньше. Когда она прикоснулась снова, на этот раз к лицу, у меня перехватило дыхание.
«Ты рано седеешь. Как отец. И на правом виске больше седины, чем на левом. Ты замечал?»
Она повела меня по лестнице с ковром, показала кабинет, сплошь уставленный фотографиями мужа, в основном в компании других плотных мужчин в строгих костюмах; стояло там и несколько снимков долговязого юноши в матроске, которым он был когда-то. Настал черёд их спальни. От одного вида массивной кровати стало больно: в этом ложе, под бархатным покрывалом его, в резных узорах и отливах глянцевого лака на чёрном дереве скрывалось то гадкое и фатальное, о чём я не желал думать, нет, не желал, не желал думать и не мог не думать. Я первым вышел из этой спальни, хотя из сестры продолжала выползать ненужная экскурсионная речь – что-то об эксклюзивности нового постельного белья и о том, что в планах у мужа выкупить соседний участок и возвести там отдельный гостевой дом, как только судья и прокурорша, живущие по соседству, получат долгожданное повышение и переедут ближе к столице.
«Они, конечно, любители старины, живут в своём средневековом замке, так что всё придётся переделывать. Мы любим современность, но с нотками классики. На этом месте тоже сто лет стоял старый дом, муж приказал его снести и построить новый…»
Я уже чувствовал усталость от её бесполезных слов, от несвойственной ей прежде манеры говорить, от выученного тона. Через неё говорил чужой мне человек, отвратительная пародия на мою сестру, в то время как она сама то ли спряталась, то ли потерялась в тине новой бессмысленной жизни. При нашей последней встрече этой перемены ещё не произошло: хотя у неё уже тогда были и муж, и сын, и она стала по-другому одеваться и постоянно волновалась, что думают про неё другие и какой её видят, всё-таки я узнавал в её голосе, взгляде и движениях свою любимую сестру. Теперь – мне противно было это признавать! – я больше узнавал в ней нашу мать: голос стал визгливым и нервным; во взоре то вспыхивало раздражённое беспокойство, то пропадала всякая осознанность; движения приобрели демонстративную резкость, подошедшую бы скорее актёрам из старых немых фильмов.
Как видите, наш герой ещё не понимает, что существует эффективный способ примириться с памятью. Какой? Чтобы узнать, продолжайте чтение.
«А, вот ты где. Да, это будет твоя комната».
Просторная и светлая, почти что зала – всю ту городскую квартирку, где мы вытерпели наше общее детство, можно было легко вложить сюда, согнув в иных местах стены. Провозглашённый сестрой эстетический принцип на деле был обыкновенной безвкусной эклектикой: в этой комнате, например, антикварные часы (десять тридцать девять) и массивный шкаф с позолоченной инкрустацией попали в одно помещение со стеклянным журнальным столиком и блестящим металлическим торшером, похожим на гигантский половник. В таком объёмистом пространстве каждый предмет существовал будто по отдельности. Вот бросился в глаза расписной ковёр с белыми стеблями лебединых шей и осьминогами винноцветных роз. Едва отвёл взгляд – и в нём застряла полутораметровая картина в медном багете. На ней пышнотелые подруги и крылатые пупсы преследовали похищенную Европу, испуганную и счастливую одновременно.
«Это мужу подарил сам губернатор. Привёз из-за рубежа».
Справа от картины широкая арка вела в лоджию, заставленную растениями. Мы зашли туда, в это маленькое зелёное королевство. Весёлые журавлики герани и пугливые мышата-незабудки, страстная гвоздика и скорбный асфодель, цветущие опухоли кактуса и какие-то декоративные лиственные растения с глубокими седыми прожилками – всё было ухоженным и симметрично расположенным. Сестра любовно рассуждала о цветах, а я, наблюдая из распахнутого окна за волнующимися облаками и таинственно притихшим лесом, пытался остановить очередной вал воспоминаний. Мать позвала меня из-за стенки. Она требовала признаться, что я не полил цветы, как было приказано. Заставила ковырять землю пальцами —
«Я так люблю их. Знаешь, когда они цветут, я и сама чувствую себя цветущей, живой».
– земля была сухая, а цветы полумёртвыми. Мать схватила меня за шею и закричала. Голос царапал кожу. Я должен был смотреть на неё, смотреть и не отворачиваться, смотреть и не опускать глаза. Слышишь, гадёныш, не опускай глаза. Кабаньи клыки во рту, трясущаяся голова, шевелящиеся волосы. Смотри, гадёныш, смотри и не опускай глаза. Смотри на меня!
«Ты как будто меня не слышишь».
«Что? Нет… Нет, дело не в этом. Просто мне сложно понять, как ты можешь так любить цветы».
«А я решила, что могу всех любить. За двоих готова любить, только бы не задыхаться больше в ненависти, понимаешь?»
Но я не понимал, а потому просто пошёл обратно в комнату. Только тогда я увидел, что на ещё одной стене, над камином, висят и следят за мной пустоглазые звериные черепа. Семь охотничьих трофеев были развешаны в одну линию, выстроены по размеру: слева – бык с массивными серповидными рогами, правее всех – самый маленький и самый жуткий черепок, обезьяний, почти как человечий, низколобый, с клыкастой улыбкой на слегка выпирающей челюсти. Я остановился, разглядывая обглоданные животные лица, а сестра направилась к выходу.
«Ты же голоден наверняка, да? Спускайся через полчаса, а пока отдохни, хорошо?»
«А третий этаж?»
«Он весь для сына, там не очень интересно. Если захочешь, покажу позже, или он сам покажет, когда приедет из школы».
«Я видел школьников по дороге – он учится вместе с ними? В поселковой школе?»
«Что ты, нет конечно же. У нас частная школа. И Льва, и деток наших соседей, и ребят из достойных семей из SZ туда возят. Хорошая школа, современные учителя, понимающие, с индивидуальным подходом. Там даже губернаторские дочери учатся. Вокруг здоровенный лес, природа, чистый воздух и всяческая красота. В сельскую школу я бы разве отдала своего ребёнка».
Оставшись наедине с черепами, я поставил стул у стены и поднялся, чтобы лучше разглядеть их. На державших головы досках заметил гравировки: год и место убийства, видовое имя животного. Слева – бык гаур, Bos gaurus; за ним два некрупных буйвола – тамарау и аноа. Я переставил стул, чтобы познакомиться с остальными: антилопа и пара горных козлов, убитых с разницей в год; маленький обезьяний череп принадлежал серебристому гиббону, Hylobates moloch. Даже не будучи специалистом по млекопитающим, я понял, что муж сестры был избирателен в своих жертвах, умел находить нужных людей и платить необходимые деньги, чтобы получить право на убийство именно редких животных. Я видел его только на фотографиях и почти ничего не знал о нём, но известных мне мелочей было достаточно, чтобы составить представление о том, какой это человек, как он обращается с сестрой, да даже как он говорит и что думает. Знакомства с ним я ждал так, как ждут встречи с врагом, – предвкушая и одновременно желая, чтобы он никогда не появился, уехал по делам, а ещё лучше – попал в аварию, провалился сквозь землю, что угодно, лишь бы исчез навсегда.
Назначенные сестрой полчаса одинокого отдыха я отсидел бездумно, установив перед памятью твёрдое стекло (та била, мелодично била, я слышал глухой стук; было ясно, что она пробьёт это стекло, но непонятно, как скоро). Смотрел на башню старинных часов, висящую на стене; на то, как покачивался между листьями-гирями золочёный цветок маятника. Десять пятьдесят шесть. Переводил взгляд на серые цифры на руке. Пятьдесят восемь, две минуты разницы – мои часы всегда точны. В одиннадцать (ноль две) башня загудела. Остальное время я провёл в тишине, невнимательно рассматривая пространство и почти не всматриваясь в себя. Раздражение во мне, возникшее ещё на станции из-за попрошаек, всё не исчезало. На семнадцатой минуте я пошёл вниз.
Весь поздний завтрак мой сестра сидела рядом, поглаживая кофейную чашку и задавая вопрос за вопросом. Иногда мои немногословные ответы уносило куда-то мимо её внимания, и она возвращалась к тому, о чём мы говорили минутой ранее. Спрашивала про отца: я отвечал, что он существует как прежде, что всё здоровье его осталось в бутылке и шприце, что я навещаю его редко, но каждый раз убеждаюсь – этих визитов более чем достаточно, отцу они вообще не нужны.
«Мы выросли, мать умерла, так что ему не над кем больше издеваться. Вот он и доживает впустую».
«Пожалуйста, не надо таких слов… Он всё ещё не хочет со мной разговаривать? Ты предлагал, чтобы я хотя бы позвонила?»
«Предлагал. Не хочет».
«И ничего не спрашивает про меня?»
«Ничего. Он даже внука видеть не желает. Я знаю, что он опять впускает к себе каких-то алкашей – не удивлюсь, если они когда-нибудь забьют его до смерти и обчистят».
Эту фразу я повторял про себя много раз в последние дни, чтобы в разговоре она прозвучала как можно страшнее. Сестра отреагировала ровно так, как я и рассчитал: сначала, перепугавшись, вознамерилась тут же связаться с отцом; затем, передумав, попросила меня навещать его чаще; наконец, тихонько заплакала, придавленная той душной безысходностью, от которой и сама когда-то сбежала – сперва в университет, а потом сюда, в брачный капкан.
«Наверное, нужно попытаться переоформить квартиру на меня, чтобы с ней ничего не случилось. Ты ведь не собираешься на неё претендовать?»
«Я… Нет… Нет, конечно нет… Ты прав… Да, это нужно сделать…»
Успокоившись, она перевела тему на меня.
«Мы так давно не разговаривали. Я чувствую, словно мне нужно знакомиться с тобой заново, представляешь? Ты всё ещё живёшь в университетском общежитии? Ты сейчас один?»
«Что это значит?»
«Я имею в виду, есть ли у тебя кто-то близкий. Или ты так и живёшь один? Может, есть кто на примете?»
«Ты пропала, с тех пор я один».
«Я не пропала, ну зачем ты так. У меня началась самостоятельная жизнь. Мы же говорили об этом».
«Ты права. Да, я один, никого близкого».
«Я надеюсь, это скоро изменится, ты найдёшь кого-то. Всё совсем меняется, когда рядом с тобой есть любимый человек. И особенно когда есть ребёнок».
Так и продолжалось: её легковесные вопросы-водомерки скользили по поверхности, она собирала пустяковые факты, а когда разговор заходил в тупик, пускалась в пошлые рассуждения о семейных ценностях, счастливом быте и прелестях уверенности в завтрашнем дне. О том, чем именно я занимаюсь в университете и не собираюсь ли куда-то отправиться в ближайшее время, она не спрашивала, поэтому большинство заготовленных ответов не пригодились.
С завтраком мы отмучились к полудню и после этого снова разбрелись. Сестра ушла в сад и возвращалась в дом время от времени – проконтролировать своё кухонное волшебство; я беспорядочно бродил по дому, а если встречал её, то нескольких фраз нам хватало, чтобы друг от друга устать так, словно мы и не расставались никогда, а остались теми же детьми, запертыми в комнатёнке со слишком скрипучим полом и слишком тонкими стенами. Трагическая разница между моей настоящей сестрой и этой нынешней её инкарнацией, поначалу выгрызавшая мне взгляд, теперь понемногу рассеивалась
.
Я впадал в какую-то туманную отрешённость, вызванную, по-видимому, усталостью (два или три дня перед поездкой провёл практически без сна). Блуждал по дому, входил в одни и те же комнаты, но не узнавал их, и только спустя минуту или две понимал, что я уже был здесь совсем недавно и точно так же не мог сразу этого распознать. В вещах, которые в обычной ситуации могли показаться мне странными, я сейчас едва отдавал себе отчёт, даже не мог толком удостовериться, были они реальными или нет.
Около часу дня я пошёл в гостевую ванную. Почувствовал боль – и на туалетной бумаге увидел пятно с яркой кровью (второй раз за неделю). В аптечке нашёл суппозитории с обезболивающим – просроченные, но один использовал. И вот когда я открыл кран, на раковину хлынула ржаво-грязная вода, с белыми частичками, крупными, похожими на гнойные струпья. Вся комната заполнилась резкой мусорной вонью, от которой заслезились глаза. Я попытался придушить кран, но он и закрытым продолжил сблёвывать мёртвую воду.
То ли в ушах, то ли в самих стенах что-то зацарапало, заскрипело, а к мусорному запаху примешалась гниль, как от протухшего мяса.
Едва сдержав рвоту, я поспешил в другую ванную. Там было идеально чисто, и хорошо пахло, и вода текла самая обыкновенная, спокойная. Я умылся, протёр глаза так сильно, что они заболели. Мне казалось, что я слышу, как там, в другой ванной, продолжает хлестать вода, всё хлещет и хлещет. Я пошёл проверить – и столкнулся в коридоре с незнакомым, не виданным ранее человеком.
Он стоял в тёмной прихожей, с видом странным и ангельским. Глаза в круглых очочках были непропорционально большими, узкие губы сложились в тихую доброжелательную улыбку; зачёсанные назад волосы были седыми, как и едва заметные усы. Он кивнул мне, держась рукой за лацкан старого пиджака.
«Ну здравствуйте, молодой человек. Отец дома?»
От вопроса я опешил и не сразу понял, что тот, по-видимому, задан по ошибке, хоть и обращён именно ко мне. Находился ли отец дома? Нет. Нет, дома никого не было. Ведь не было? Я не произнёс этого вслух, я совсем ничего, даже простого «нет», не сказал этому пожилому незнакомцу, объявившемуся без предупреждения и явно вообще без чьего-либо ведома. Но вопрос его, заданный с каким-то особенным добродушием, увяз в моём мозгу, меня точно зациклило, и бумеранг этих слов раз за разом возвращался: отец дома? отец дома? отец дома?
«Что ж, вижу, он не на своём месте. Тогда прошу вас, когда он возвратится, передайте ему от меня, что всё сделано. Достаточно этих двух слов: „Всё сделано“. Это катастрофически важно. Вы же сможете передать ему? Не подведёте моё доверие, дорогой друг?»
Незнакомец говорил со мной так, как обычно говорят с малыми детьми, как говорили некоторые учителя – из тех, о которых у меня остались светлые воспоминания. Мы с сестрой никогда не пользовались большой любовью у других учеников, а вот среди педагогов были те, кто знал про нашу семью и тем или иным образом выражал своё сочувствие. Например, язык и историю нам позволялось пропускать в любое время – мы уходили в библиотеку и занимались теми предметами, которые больше влекли нас, мечтавших погрузиться в то, что не связано с людским миром.
«Ну хорошо. Помните, я полагаюсь на вас».
Он кивнул на прощание. Уходя, обернулся через плечо, взирая назад – не знаю, видел он меня или кого-то другого на моём месте. После него на полу осталось несколько кусочков земли с подошвы – единственное достоверное свидетельство того, что ко мне была обращена некая речь, некая просьба, которую, впрочем, невозможно было исполнить, поскольку смысла её я не понимал.
Я прислушался: вода больше не хлестала, повсюду скучала тишина. Вернувшись в своё привычное одиночество, я ещё немного поскитался по дому, пока эти комнаты мне не осточертели, и выплыл во двор, пересёк сад, сомнамбулически дрейфуя по дорожкам. Вдруг залаял пёс – я вздрогнул от испуга, ведь совсем позабыл, что, только приехав, уже слышал этот лай. В детстве я отчаянно ненавидел собак, целая стая которых бродила на пустыре по пути в школу. Они, единственные из нечеловеческих животных, казались мне паскудными клыкастыми монстрами, опасными и кровожадными. Однажды две девочки постарше, из класса сестры, поймали щенка-бродягу и позвали меня с собой – каким-то образом они узнали или догадались о моей нелюбви к собакам. Я согласился, и мы пришли к старому сгоревшему дому. Щенок был там – измученный, изувеченный, беспомощный. Несчастнейшее создание – таким я увидел его, самое несчастное на свете существо, гораздо несчастней, чем когда-либо был я сам. И когда эти умелые девчонки взялись играть с его лапами, его глазами и животом, когда полусмехом-полушёпотом стали зазывать меня присоединиться к их жуткой игре, я заплакал, я бросился наутёк. Ярость, настоящая ярость, которую я тогда познал, перечеркнула всю ту детскую злобу, что я чувствовал прежде. Собак я простил навсегда.
Воспоминание пронеслось передо мной, когда я вышел к вольеру. Пёс – громадная длинношёрстная овчарка – лаял не злобно, а приветливо, потом принялся поскуливать и высовывать широкий коричневый нос сквозь сетку. Он сидел как-то странно, неумело и так же неловко вскочил, когда появившаяся с другого края вольера сестра позвала его.