banner banner banner
Пан Володыёвский
Пан Володыёвский
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Пан Володыёвский

скачать книгу бесплатно

– Помнишь ли ты, Ендрек, чем мы ему обязаны?

– Коли забуду – глаза у собаки занять придется, а то своими на людей глядеть совестно будет.

– Ендрек, оставить его в беде – грех великий!

– Как это?

– Езжай к нему.

– Ах, добрая душа, золотое сердечко! – воскликнул Харламп и стал целовать ручки пани Оленьке.

Но Кмицицу не по вкусу пришелся этот совет, он покачал головой.

– Ради него я бы на край света поехал, но видишь сама… если бы ты, не к ночи будь сказано, здорова была, посуди сама. Боже упаси, случай какой приключится. Да я бы там высох с горя. Жена для меня на первом месте, а уж после друзья-товарищи. Жаль Михала, но…

– Я тут под опекой отцов-лауданцев. Сейчас здесь спокойно, да и я не из пугливых. Без Божьей воли волос с моей головы не упадет… А Михалу, быть может, помощь твоя нужна…

– Ох, нужна, нужна! – вставил словечко Харламп.

– Слышь, Ендрек. Я здорова. Здесь меня никто не обидит. Знаю, тяжело тебе на отъезд решиться…

– Легче было бы супротив пушек с саблей идти… – отозвался Кмициц.

– Неужто ты думаешь, совесть тебя не заест, коли останешься, ведь днем и ночью вспоминать будешь: друга своего я в беде бросил. Да и Господь, разгневавшись, откажет нам в благословении.

– Нож мне в сердце вонзаешь! В благословении откажет? Вот чего боюсь так боюсь.

– Другого такого товарища у тебя на свете нет – спасать его долг святой!

– Я Михала всем сердцем люблю! Уговорила! Коли ехать – так мешкать нечего, каждый час на счету! Сейчас велю заложить лошадей. Боже ты мой, неужто ничего другого придумать нельзя? Черт дернул их под Калиш забраться. Да разве я о себе, о тебе пекусь я, душа моя! Мне легче имения и всего добра лишиться, чем один-единственный день с тобой провести розно, кабы мне кто сказал, что я не ради подвигов ратных тебя здесь одну оставлю, заколол бы я его, как цыпленка. Долг, говоришь? Будь по-твоему. Назад глядеть – дело пустое. Но если бы не Михал, не поехал бы, ей-ей, не поехал!

Тут он обратился к Харлампу:

– Пойдем, сударь, со мной в конюшни, седлать пора. Оленька, вели собрать меня в дорогу. Да пусть кто-нибудь из наших лауданских за обмолотом присмотрит… А ты, пан Харламп, хоть недельки две посиди у нас, жену мою не оставляй. Может, здесь в окрестностях именьице какое сыщется. Любич в аренду возьмешь? Годится? Однако на конюшню пора. Через час в путь. Пора так пора!..

Глава II

Еще задолго до захода солнца рыцарь простился с плачущей женой, которая дала ему на дорогу ладанку с частицей Животворящего Креста в золотой оправе, и двинулся в путь. Кмициц смолоду был привычен к походам и потому мчал во весь опор, словно гнался за татарами.

Доехав до Вильно, он свернул на Гродно и Белосток, а оттуда отправился в Седльце. Подъезжая к Лукову, он узнал, что Скшетуские всем семейством, с детьми и с паном Заглобой, вернулись из-под Калиша, и решил заглянуть к ним, с кем же еще мог он думами заветными поделиться.

Там встретили его с удивлением и радостью, сменившейся горькими слезами, едва он поведал о Володыёвском.

Безутешнее всех был пан Заглоба, он ушел к пруду и рыдал целый день, да так усердно, что, как сам потом рассказывал, вода вышла из берегов и пришлось открыть запруду. Но, поплакав всласть, успокоился и вот что потом сказал на общем совете:

– Яну ехать не с руки, он в суд выбран, хлопот у него предостаточно, после всех этих войн духи неспокойные витают. Из того, что нам здесь пан Кмициц рассказал, я заключаю, что аисты в Водоктах на зиму остаются: они сейчас там первые работники и своим делом заниматься должны. Само собой, при таком хозяйстве Кмицицу поездка не кстати, сроки ее никому не ведомы. Твой приезд, Анджей, делает тебе честь, но послушай совета: отправляйся домой, Михалу сейчас такой человек нужен, который, даже если оттолкнут и принять не захотят, не затаит обиды. Patientia[2 - терпение (лат.).] там нужно и мудрость житейская, а одной твоей дружбы здесь еще non sufficit[3 - недостаточно (лат.).]. Не прогневайся, сударь, коли скажу, что мы с Яном его первые друзья, в каких только переделках вместе не побывали. Господи Боже ты мой! Сколько раз друг другу на выручку шли!

– Разве что мне из суда уйти? – прервал его Скшетуский.

– Опомнись, Ян, тут интерес государственный! – сурово возразил ему Заглоба.

– Видит Бог, – говорил смущенный Скшетуский, – двоюродного моего брата Станислава я всей душой люблю, но Михал мне дороже.

– А мне Михал и родного брата дороже, тем паче что родного у меня нет и не было никогда. Не время спорить, кто Михалу больше предан! Видишь ли, Ян, если бы это несчастье только сейчас приключилось, я бы первый сказал: отдай свой судейский колпак шуту и поезжай. Но рассуди, сколько воды утекло с той поры, когда пан Харламп из Ченстоховы на Жмудь поехал, а пан Анджей к нам из Жмуди. Теперь к Михалу не токмо ехать, но и остаться с ним надо, не токмо плакать, но и поразмыслить с ним вместе. Не токмо на Спасителя нашего как на благой пример ему указывать, но приятной беседою и шуткой ум и сердце его укрепить. Знаете, кому ехать следует? Мне! Я и поеду! Господь меня не оставит: разыщу Михала в Ченстохове – сюда привезу, а не найду – в Молдавию за ним потащусь и, пока в силах щепотку табака к ноздрям поднести, искать его не перестану.

Услышав эти слова, оба рыцаря принялись поочередно обнимать пана Заглобу, а старик при мысли о постигшем Михала несчастье и о том, сколько у него самого теперь будет хлопот, снова расчувствовался. Уже он и слезы утирать начал, а когда объятия ему наскучили, сказал:

– Вы меня за Михала не благодарите, он мне не чужой.

– Не за Володыёвского тебя благодарим, – отвечал Кмициц, – но лишь бесчувственное, поистине каменное сердце не тронула бы твоя, сударь, готовность в столь преклонные годы – дружбы ради – на край света ехать. Другие в эти годы о теплой лежанке помышляют, а ты, благородный человек, так о долгой дороге говоришь, будто мне или Скшетускому ровесник.

Заглоба не скрывал своих лет, но, по правде говоря, не любил, когда ему о старости, как о верной подруге многочисленных недугов, напоминали, и, хотя глаза у него все еще были красные от слез, он, покосившись на Кмицица, сказал:

– Ах, сударь! Когда мне пошел семьдесят седьмой год, я с тоскою взирал на белый свет, словно два топора над моей головой занесены были, но когда мне стукнуло восемьдесят, такая бодрость во все члены вступила, что о женитьбе стал подумывать. И еще неизвестно, кто перед кем похвалиться может.

– Я хвалиться не стану, но ты, сударь, достоин самой высокой похвалы.

– Со мной тягаться не след, а то, глядишь, и оконфузить могу, как в свое время я пана гетмана Потоцкого в присутствии его величества короля оконфузил. Пан гетман на мой возраст намеки делал, а я возьми и скажи – давай, мол, через голову кувыркаться, и поглядим, чья возьмет? И что же оказалось? Пан Ревера перекувырнулся три раза, и его гайдуки поднимать кинулись – сам встать на ноги не мог, а я его со всех сторон обошел: ни мало ни много тридцать пять раз через голову перекувырнулся. Спроси Скшетуского, он своими глазами видел.

Скшетуский уже привык, что с некоторых пор пан Заглоба постоянно ссылался на него как на свидетеля, он и бровью не повел и снова заговорил о Володыёвском.

Заглоба меж тем умолк, погрузившись в раздумья, и лишь после ужина повеселел и обратился к друзьям с такими словами:

– А теперь я скажу вам то, что не всякому уму доступно. Все в руках Божьих, но сдается мне, Михал скорее залечит эту рану, чем мы думаем.

– Дай-то Бог, но только как ты, сударь, об этом догадался? – спросил Кмициц.

– Гм! Тут и чутье особое надобно, которое от Бога дается, и опытность, которой у вас в ваши годы быть не может, да и Михала понимать надо. У каждого свой нрав и характер. Одного так несчастье прибьет, будто бы, выражаясь фигурально, в реку бросили камень. Вода поверху tacite[4 - спокойно (лат.).] течет, а меж тем на дне камень, он путь ей преградил, воду баламутит и бередит жестоко, и так оно и будет до тех пор, пока она в Стикс не канет! Вот ты, Ян, таков, и таким тяжелее всех на свете, и горе и память всегда с ними. А другой, напротив, ео modo[5 - таким образом (лат.).] удары судьбы примет, словно его кулаком по шее огрели. У него от горя в глазах темно, но глядишь, опомнился, а потом, когда зажила рана, и вовсе повеселел. С таким нравом, доложу я вам, куда легче жить в этом полном превратностей мире.

Рыцари, затаив дух, внимали мудрым словам пана Заглобы, а он, радуясь, что его слушают с таким вниманием, продолжал:

– Я Михала насквозь вижу и, Бог свидетель, не хочу на него напраслину возводить, но только сдается мне, что он о свадьбе больше, чем о девушке этой, помышлял. И не диво, что пал духом, хуже беды для него не придумаешь. Ведь представить трудно, как же ему хотелось жениться. Нет в его душе ни жадности, ни гордыни, от всех благ он отказался, состояние потерял, о жалованье не заикнулся, но за все труды, за все заслуги ничего не хотел он от Бога и от Речи Посполитой – кроме жены. И вот, только облюбовал он лакомый кусочек и ко рту поднести собирался – а ему по рукам! На! Получай! И как было не прийти в уныние? Разумеется, он и из-за девки горевал, но пуще всего разбирала его досада, что вот, мол, опять в холостяках остался, хотя сам, быть может, поклясться готов, что это не так.

– Дай Бог! – повторил Скшетуский.

– Дайте срок, затянутся, заживут его сердечные раны, и увидим, быть может, вернется к нему прежняя прыть. Periculum[6 - опасность (лат.).] только в том, чтобы он теперь sub onere[7 - Зд.: в порыве (лат.).] отчаяния, сгоряча не натворил бы или не надумал чего, о чем сам потом жалеть будет. Но тут уж чему быть, того не миновать, человек в беде на решения скор. А мой казачок уже дорожные платья из сундуков достает и укладывает, и не к тому слова эти, чтоб не ехать, а чтоб утешить вас, друзья, на прощанье.

– Отец, ты опять Михалу повязкой на раны будешь! – воскликнул Ян Скшетуский.

– Как и для тебя был когда-то. Помнишь? Мне бы только отыскать его поскорее. Боюсь, кабы не укрылся он в каком монастыре или не ускакал в степи, ему там каждый кустик родня. Ты, пан Кмициц, о летах моих намекнул, только вот что я тебе скажу: ни одному гонцу с письмом за мной не угнаться, и, коли вру, вели мне, когда вернусь, нитки из тряпья выдергивать, горох лущить, а то и за прялку усади. Меня дорога не испугает, хлебосольство чужое не задержит в пути, пирушки и попойки не введут в соблазн. Вы такого гонца еще и не видывали. Вот и сейчас меня словно кто шилом из-под лавки на подвиг толкает, я уже и рубашку дорожную козлиным жиром от блох смазать велел…

Глава III

Однако, вопреки собственным заверениям, пан Заглоба ехал без особой спешки. Чем ближе он подъезжал к Варшаве, тем чаще делал остановки в пути. Это было время, когда Ян Казимир, король, политик и славный вождь, погасив угрожавшие Польше со всех сторон пожары и вызволив Речь Посполитую из вод потопа, отрекся от трона. Все он вынес, все претерпел, подставляя грудь под удары, что отовсюду сыпались на отечество, но, когда, одолев многочисленных врагов, у себя дома реформы провести задумал и вместо поддержки лишь упрямство и неблагодарность встретил, корона непосильной тяжестью для него стала, и он по доброй воле от нее отказался.

Уездные и генеральные сеймики уже завершились, ксендз примас Пражмовский назначил конвокационный сейм на пятое ноября.

Страсти бушевали, соперничество между партиями разгоралось, но хотя все споры могло решить лишь само избрание, сейм также вызвал немалое оживление.

Депутаты ехали в Варшаву и в каретах, и верхами, с прислугой и челядинцами, ехали и сенаторы, каждый со своим двором. Все дороги были забиты, гостиницы тоже, поиски ночлега становились все обременительнее. Но ради почтенного пана Заглобы всяк рад был потесниться, а нередко слава его становилась и помехой в пути.

Бывало, завернет он на постоялый двор, где яблоку упасть негде, но расположившийся там со своей челядью вельможа непременно выйдет полюбопытствовать, кого это Бог послал, а увидев почтенного старца с белыми как молоко усами и бородой, любезно скажет:

– Милости просим к нашему скромному столу.

Пан Заглоба, будучи человеком учтивым, услышав такое приглашение, никому отказать не мог, полагая, что везде окажется желанным гостем. И когда хозяин, распахнув перед ним дверь, спрашивал: «С кем имею честь?», подбоченясь и заранее радуясь эффекту, отвечал двумя словами: «Заглоба sum!»

И ни разу не случилось, чтобы после этих двух слов его не встретили с распростертыми объятиями и возгласами: «День сей на скрижалях памяти моей увековечу!..» Хозяин тотчас же созывал друзей и дворян: «Глядите, вот он, доблестный муж, gloria et decus[8 - краса и гордость (лат.).] славного рыцарства Речи Посполитой!» Люди обступали Заглобу со всех сторон, а молодые целовали полы его дорожного жупана. После этого с возов подавали бочки и бутыли с вином, и порой всеобщему gaudium[9 - веселью (лат.).] не видно было конца.

Обычно полагали, что Заглоба едет депутатом на сейм, а когда он отвечал, что нет, слова его вызывали искреннее удивление.

Он ссылался на то, что уступил свой мандат пану Домашевскому, пусть-де молодые общему делу послужат. Одним он открывал свои карты, от других, когда его одолевали расспросами, отделывался такими словами:

– Я к войнам с малолетства приучен, вот и решил малость Дороша пощекотать.

После этих слов всеобщему восхищению не было границ. Не проигрывал он во мнении окружающих и при известии, что не выбран на сейм депутатом, все знали, что иной арбитр двух депутатов стоит. Да и любой, даже самый важный сенатор помнил о том, что, как только подойдет время выборов, каждое слово столь славного рыцаря на вес золота будет.

Знатные господа не скупились на почести и заключали его в объятия. В Подлясском повете три дня вино лилось рекой. Паны, которых Заглоба в Калужине повстречал, на руках его носили.

Не обходилось и без подарков, которые делались невзначай: в своей повозке Заглоба частенько находил вино, водку, а бывало, и ларцы в драгоценной оправе, пистолеты, сабли.

Челядинцы пана Заглобы тоже не оставались в накладе, и, вопреки всем обещаниям, ехал он так медленно, что на третью неделю едва добрался до Минска.

Но в Минске удача ему изменила. Въехав на площадь, Заглоба увидел, что попал ко двору какого-то вельможи, должно быть весьма знатного: дворяне в парадном платье, пехоты чуть ли не полк, правда безоружной, потому что на сейм с войском ехать не полагалось, но молодцы как на подбор и разодеты пышнее, чем гвардейцы у шведского короля. Кругом золоченые кареты, повозки с гобеленами и коврами – в гостиницах на стены вешать, телеги с кухонной утварью и провизией, прислуга сплошь иностранцы: со всех сторон слышна чужая речь.

Увидев наконец какого-то дворянина в польском платье, пан Заглоба, предвкушая добрую пирушку, велел остановиться и, высунув одну ногу из повозки, сказал:

– А чей же это двор, такой роскошный, что и королевскому, поди, не уступит?

– Чей же еще, – ответил тот, – коли не нашего господина, князя конюшего литовского?

– Чей-чей? – переспросил Заглоба.

– Да вы, никак, оглохли, ваша милость? Князя нашего Богуслава Радзивилла, что на сейм послом едет, а после выборов, Бог даст, и королем нашим станет!

Заглоба быстро сунул ногу обратно.

– Езжай! – крикнул он кучеру. – Мне здесь делать нечего.

«Боже праведный! – воскликнул он, дрожа от негодования. – Пути твои неисповедимы, и, коли не покараешь ты этого предателя, значит, есть у тебя какие-то скрытые от нас, непосвященных, помыслы, хотя, ежели рассуждать чисто по-человечески, этот прохвост заслуживает хорошей розги. Но, должно быть, нет порядка в Речи Посполитой, коли подлые людишки, стыд и совесть потерявшие, разъезжают как ни в чем не бывало с эдакой свитой! Мало этого. Дела государственные вершат. Нет, видно, пришел нам конец, потому что где, в каком другом государстве такое возможно? Всем хорош был король Joannes Casimirus, но добр чересчур, он и лихоимцев избаловал вконец, к безнаказанности приучив, все им с рук сходило. Впрочем, не он один виноват. Должно быть, нет больше в нашем народе ни совести гражданской, ни понятия о справедливости. Тьфу ты пропасть! Он – и вдруг депутат! Ему граждане целостность и безопасность отечества вверяют, в его подлые руки передают, в те самые руки, которыми он родину терзал и в шведские цепи заковывал! Пропали мы, пропали, не иначе. Его еще и в короли прочат… Ну что ж! Видно, у нас все возможно. Он – депутат! О Боже, ведь в законе черным по белому написано, что не может быть депутатом тот, кто в чужих государствах должности занимает, а ведь он в прусском княжестве у своего дядюшки поганого генерал-губернатор. Ну, погоди, я тебя за руку схвачу! А проверка полномочий на что? Пусть я бараном буду, а кучер мой мясником, если сам я не проберусь в зал и как простой арбитр этой материи не затрону. У депутатов заручусь поддержкой. Не знаю, смогу ли я тебя, предатель, вельможу и эдакого туза, одолеть и полномочий лишить, но до избрания не дойдет дело, за это я ручаюсь. Бедняге Михалу подождать придется, потому что я здесь pro publico bono[10 - для общего блага (лат.).] пекусь».

Так рассуждая, пан Заглоба решил заняться проверкой полномочий и для этого перетянуть на свою сторону кое-кого из депутатов. И посему он из Минска до Варшавы ехал не мешкая, чтобы успеть к сейму.

Впрочем, добрался он загодя. Но депутатов и людей праздных было столько, что жилья ни в самой Варшаве, ни в Праге, ни в других предместьях нельзя было сыскать ни за какие деньги; трудно было и напроситься к кому-нибудь: в любой каморке по три-четыре гостя теснились. Первую ночь пан Заглоба провел в погребке у Фукера вполне безмятежно, но на другой день, протрезвев и очутившись снова в своем возке, порядком раскис.

– Боже мой, Боже! – восклицал он в сердцах, проезжая по Краковскому предместью и оглядываясь по сторонам, – вот костел бернардинов, вот руины дворца Казановских. О, неблагодарный город! Я сражался, живота не жалея, лишь бы тебя из рук неприятеля вырвать, а теперь ты, седины мои презрев, угла для меня жалеешь.

Впрочем, город вовсе не жалел для почтенного старца угла, но, увы, такового не было.

И все же недаром люди говорили, что пан Заглоба родился под счастливой звездой: не успел он доехать до дворца Конецпольских, как кто-то со стороны окликнул кучера:

– Стой!

Челядинец попридержал коней, и к возку с веселой улыбкой подбежал незнакомый шляхтич.

– Пан Заглоба! Неужто не узнаете меня, ваша милость?! – воскликнул он.

Перед Заглобой стоял мужчина лет эдак около тридцати, в рысьей шапке с пером, что сразу говорило о принадлежности его к войску, в алом жупане и темно-красном кунтуше с тканым золотом поясом. Лицо незнакомца невольно обращало на себя внимание. Он был бледен, степные ветры лишь самую малость обожгли загаром его щеки, большие голубые глаза глядели задумчиво и грустно, правильность черт казалась даже несколько нарочитой; он носил польское платье, но волосы у него были длинные, а бородка подстрижена на иностранный манер. Остановившись возле возка, незнакомец уже раскрыл руки для объятий, а пан Заглоба, по-прежнему недоумевая, перегнулся и обнял его за шею.

Они все лобызались, но Заглоба время от времени норовил отстраниться, чтобы получше разглядеть незнакомца, и наконец, не выдержав, сказал:

– Прости, сударь, никак не вспомню, с кем имею честь…

– Гасслинг-Кетлинг!

– Господи Боже! Вижу, лицо знакомое, но в этой одежде тебя не узнать, раньше, помнится, носил ты рейтарский колет… Теперь, я вижу, и платье у тебя польское?

– Речь Посполитую, что меня, скитальца, в юные годы обогрела и накормила, матерью своей считаю, об иной не помышляя. А известно ли тебе, сударь, что после войны я и гражданство польское принял?

– Приятную новость слушать приятно. Повезло тебе, однако!

– И не только в этом, потому как в Курляндии, возле самой Жмуди, встретил я однофамильца, он меня усыновил, гербом своим одарил и часть наследства передал. Живет он в Свентей, в Курляндии, но и здесь у него есть небольшое именьице – Шкуды, он на меня его записал.

– Пошли тебе Бог удачи! Стало быть, ты и воевать бросил?

– Если представится случай, за мною дело не станет. Я и деревеньку в аренду отдал, а тут оказии жду.

– Ну ты хват! Совсем как я в молодые годы, впрочем, и сейчас есть еще порох в пороховницах. Что в Варшаве поделываешь?

– Приехал депутатом на сейм.

– Матерь Божья! Да ты, я вижу, по всем статьям поляк!

Рыцарь улыбнулся.

– Душой я поляк, а это, пожалуй, всего важнее.

– Женился?

Кетлинг вздохнул:

– Пока нет!

– А жаль! Но погоди! А впрочем, признайся, может, ты все еще по Оленьке Биллевич вздыхаешь?

– Коли тебе и это, сударь, ведомо, а я полагал, что это моя тайна, так знай, нет у меня пока другого предмета для воздыханий…

– Опомнись, братец! Она вот-вот нового Кмицица нам подарит. Опомнись! Неблагодарное это занятие – вздыхать по той, что давным-давно в мире и согласии с другим поживает. Сказать по правде, это смешно…