скачать книгу бесплатно
Начиная с 2011 года, после появления программного документа ЮНЕСКО «Рекомендации о городских исторических ландшафтах», термином «исторический городской ландшафт» (historic urban landscape) в рамках heritage studies принято обозначать попытку выстроить парадигму сохранения городского наследия в условиях меняющегося мира и давления на городской ландшафт и городское историческое наследие нескольких факторов, таких как изменение климата, продолжающаяся урбанизация, рыночная эксплуатация и массовый туризм[90 - Новая жизнь исторических городов: Изложение подхода, ориентированного на исторические городские ландшафты / ЮНЕСКО, 2013.]. Судьба «исторических городов» стала рассматриваться в перспективе связи истории и современности в конкретном социально-политическом контексте с целью сохранения наследия для будущего. Новый комплексный подход стал альтернативой политике сохранения отдельных исторических районов в городах. «Подход, ориентированный на исторические городские ландшафты, не ограничивается сохранением физической среды, а сосредоточен на всей совокупности окружающей человека среды во всех ее материальных и нематериальных проявлениях»[91 - Там же. С. 5.]. Этот подход применяется сегодня в разных регионах мира[92 - См., например: The Routledge Handbook on Historic Urban Landscapes in the Asia-Pacific / Ed. by K.D. Silva. New York: Routledge, 2020.].
Исследования городской идентичности важны в двух измерениях. На макроуровне они демонстрируют механизмы влияния глобализации на облик городов и репрезентации их прошлого; на микроуровне эти исследования объясняют то, как конструируется идентичность горожан и какое место в этом процессе играют история и память. Принято также разделять идентичность города и идентичности горожан, что обусловлено как процессами миграции и мобильности городского населения, так и часто отсутствием связи этого населения с формальной «традицией» и городской историей (за право определять которые также идет дискурсивная борьба)[93 - Мусиездов А.А. Социологическая концепция городской идентичности. Харьков: ХНУ имени В.Н. Каразина, 2013; Cheshmehzangi A. Identity of Cities and City of Identities. New York: Springer, 2020.].
Исследования публичности и публичной сферы как интердисциплинарный проект важны для понимания связи публичной истории и городского пространства. Предлагаемая антропологом Марком Оже концептуализация «не-мест» – специфических пространств без идентичности и экзистенциального наполнения[94 - Оже М. Не-места: Введение в антропологию гипермодерна. М.: Новое литературное обозрение, 2017.] – перекликается в нашем контексте с тематикой квазипубличных пространств постсоциалистических городов, ранее выполнявших функции репрезентации власти и идеологии и содержащих в себе спорные знаки прежней истории. Речь идет, в частности, о площадях, которые сегодня невозможно перестроить или трансформировать и которые выглядят «непригодными» для социальной жизни, как Октябрьская площадь в Минске. Также разговор о публичности предполагает исследование вовлечения граждан в то, что происходит в пространстве города, в том числе включение их в дискуссии об истории и памяти.
В изданной в 2011 году монографии Елены Трубиной «Город в теории: Опыты осмысления пространства» предлагается ретроспективный обзор существующих социологических (и не только) школ и теорий городских исследований[95 - Трубина Е.Г. Город в теории: Опыты осмысления пространства. М.: Новое литературное обозрение, 2011.]. Для тех, кто интересуется проблематикой публичной истории в городском пространстве, важными будут главы, в которых город и городское пространство описываются с точки зрения исследований городской повседневности, анализа городской политики, власти и социального разнообразия городских общин. Городская повседневность в монографии описывается через метафорику пространства – «повседневность как пространство спонтанности и сопротивления», с отсылками к работам Анри Лефевра и Мишеля де Серто. Антрополог, историк и философ Мишель де Серто (1925–1986) предлагает исследовать практики освоения городского пространства, производства его смыслов обычными людьми в ходе «прогулок» и борьбы, возникающей вокруг этих смыслов. Авторство социолога и философа Анри Лефевра (1901–1991) закреплено за «правом на город» – одной из ключевых концепций, к которым обращаются сегодня в дебатах при обсуждении происходящего в городском пространстве, в том числе с памятью, идентичностью, историей.
«Право на город» показывает нам городское пространство не только как пространство, присвоенное властью или государством, но и как то, на что имеют право обычные горожане. Проблематика agency (возможности горожан к социальному действию и постановке собственных целей) и «права на город» является также важной в дебатах о публичной истории: каким образом мы можем сделать слышимыми «голоса» разных групп? Как дискутировать о разных исторических нарративах и версиях памяти в пространстве города? Кто «имеет право» на репрезентацию?
Влияние «пространственного поворота» (spatial turn) и «новой культурной географии» на городские исследования дает такую оптику взгляда на городское пространство, в которой оно предстает конструктом, своеобразным социальным продуктом практики и воображения различных групп и сил. Разговор о прошлом в городе предполагает также проблематизацию понятия «аутентичность» и дискуссию о попытках лоббирования разных исторических нарративов[96 - Эта проблематика стала темой номера философско-литературного журнала «Топос» (2011. № 1) – «Пространственный поворот» в современных социальных и гуманитарных науках» («“Spatial Turn” in Contemporary Social Sciences and Humanities»).].
Отдельные монографии предлагают яркий набор кейсов и анализ практик публичной истории в городском пространстве. Так, в книге «The Power of Place: Urban Landscapes as Public History» Долорес Хейден переосмысливает понятия гендера, расы и этничности через практический опыт публичной истории в Лос-Анджелесе и историю инициативы «Сила места» – некоммерческой организации, благодаря деятельности которой к истории города (через пешеходные экскурсии, арт-интервенции и скульптуру, литературу) приобщались горожане с разным этническим происхождением[97 - Hayden D. The Power of Place: Urban Landscapes as Public History. Cambridge, MA: MIT Press, 1995.]. Ее монография является также прекрасным примером анализа функционирования публичной истории на микроуровне городской жизни.
Андреас Хюссен в книге «Present Pasts: Urban Palimpsests and the Politics of Memory» с меланхоличной интонацией анализирует отношения между публичной памятью и историей, забыванием и селективной памятью в трех городах, переживших разного рода социальные и культурные травмы, – Берлине (с его историей возведения и падения Берлинской стены), Нью-Йорке (с терактами 11 сентября 2001 года) и Буэнос-Айресе (бывшей столице военной диктатуры в Аргентине). Описывая происходящую с 1980-х годов интенсификацию дискурсов о памяти в контексте глобализации и появления новых медиа, Хюссен показывает (в том числе и на примерах разных городских пространств) напряжение, существующее между травматической памятью и тенденциями ее коммодификации. Он проблематизирует роль, которую теперь играют в городском пространстве памятники, музеи и другие формы коммеморации: действительно ли они побуждают нас думать о том, что было в истории «не так»?[98 - Huyssen A. Present Pasts: Urban Palimpsests and the Politics of Memory. Redwood: Stanford University Press, 2003.]
В коллективной монографии «Urban Memory History and Amnesia in the Modern City» представлен междисциплинарный взгляд на память и историю в городском пространстве – память, которая присутствует (или отсутствует) в современном постиндустриальном городском пространстве, репрезентируется при помощи современного искусства, литературы, памятников, зданий и культурных событий. Один из обсуждаемых в книге кейсов – современная ситуация с памятниками в городском пространстве (еще до появления движения «Black Lives Matter»). Памятники, с одной стороны, являются «основными маркерами памяти» в городе, а с другой – иллюстрируют кризис памяти: «Пространство все больше коммерциализируется и приватизируется, чувство демократического участия становится проблематичным, отсутствует консенсус по поводу эстетики памятников, появляется чувство стыда за колониальное прошлое, и военные походы, и другие события прошлого»[99 - Urban Memory: History and Amnesia in the Modern City / Ed. by M. Crimson. New York: Routledge, 2005.].
Авторы «The Routledge Handbook of Memory and Place» предлагают ознакомиться с новейшими исследованиями взаимосвязей между памятью, пространством («местом») и идентичностью. «В памяти время превращается в место», и все это происходит в сложном политическом и ином локальном и глобальном контекстах. Один из центральных концептов книги – концепт перемещения (displacement), при помощи которого описываются процессы и результаты утраты «места» по политическим или социоэкономическим причинам. Феномен беженства, политические преследования, насильственные депортации являются иллюстрациями «перемещения», утраты физического места, при которой потеря замещается воображением, постоянным эмоциональным присутствием утраченного и/или ностальгической реакцией в качестве защитного механизма. Отдельная история – исчезновение ряда социальных групп (например, индустриальных рабочих), которая также приводит к переформатированию памяти о местах, где раньше обитал ныне «невидимый рабочий класс». Одно из понятий, также часто используемых в книге, – «ландшафт памяти» (memoryscape); оно рассматривается в качестве эпистемологического приема для демонстрации взаимозависимостей «места» и «воспоминания», мифических нарративов и материальности пространства. Этот термин обозначает необходимость рассматривать память и пространство в качестве специфического ассамбляжа, создающего новые значения и смыслы[100 - The Routledge Handbook of Memory and Place / Ed. by S. De Nardi, H. Orange, S. High, E. Koskinen-Koivisto. New York: Routledge, 2020.].
Отдельная область исследований касается постсоциалистических городов и практик коммеморации в них. Особая специфика постсоциалистического города, с его наследием гомогенного советского планирования и доминированием в публичном пространстве репрезентаций власти и идеологии, заключается в анализе трансформаций, которые переживаются после распада СССР. Национальные идеологии, маркетизация, деколониальные и постколониальные практики и другие факторы создают особую среду для разговоров о памяти и истории, причем не только в городах бывшего СССР, но и в странах и городах бывшего «социалистического лагеря»[101 - Специальный номер «Неприкосновенного запаса» (2011. № 6) предлагает подборку текстов о судьбе советского наследия и советских публичных пространств в бывших частях СССР. См. также: From Socialist to Post-Socialist Cities: Cultural Politics of Architecture, Urban Planning, and Identity in Eurasia / Ed. by A.C. Diener, J. Hagen. New York: Routledge, 2015.]. Отдельная тема – топонимика в постсоциалистических городах, вызывающая огромное количество споров о смыслах происходящих (или, наоборот, не происходящих) переименований[102 - Ластовский А., Балочкайте Р., Казакевич А. Память о Второй мировой войне в городском ландшафте Восточной Европы. Минск, 2009.].
Практики
СНОС ПАМЯТНИКОВ И «BLACK LIVES MATTER»: ДЕКОЛОНИЗАЦИЯ ОБЩЕСТВЕННЫХ ПРОСТРАНСТВ?
Реагируя на снос в английском Бристоле активистами движения «Black Lives Matter» в июне 2020 года статуи Эдварда Колстона (филантропа и члена британского парламента в конце XVII – начале XVIII века, чья причастность к работорговле была предметом активных дебатов в городе с 1990-х годов), известный стрит-артист Бэнкси предложил свое видение памятника. Проект Бэнкси представляет собой старый постамент, с которого группа активистов, отлитых в бронзе, канатами снимает статую Колстона. По мнению художника, это должно привести к ситуации, когда «[в]се довольны»[103 - [www.instagram.com/p/CBNmTVZsDKS].]. Акция Бэнкси предлагает своеобразный общественный компромисс: если невозможно отказаться от старых монументов полностью, то нужно их хотя бы реконтекстуализировать. Этого добиваются и многие сторонники «Black Lives Matter».
Возникшее в США в 2013 году движение «Black Lives Matter», направленное против расизма и полицейского насилия по отношению к афроамериканцам (пиком движения на данный момент стали глобальные протесты 2020 года после убийства полицейским в Миннеаполисе афроамериканца Джорджа Флойда), усилило обсуждение темы, появившейся еще до начала движения, – темы критического переосмысления колониального прошлого и наследия расизма, выраженных в памятниках и городской топонимике. Движение «Black Lives Matter» дало новые основания для такой рефлексии, стимулировало к действиям низовые активистские группы и привело к широкому обсуждению этой темы в медиа не только в США, но и в других странах (со своей историей расизма и дискриминации).
Общественные дискуссии о памятниках и их колониальных коннотациях имели место и до начала движения «Black Lives Matter». В США речь шла о памятниках героям Конфедерации – союза рабовладельческих штатов, проигравших Гражданскую войну 1860-х годов. Эти памятники вызывали споры на фоне очевидной связи с основаниями структурного расизма. Это же касается и поставленных в Великобритании памятников тем, кто участвовал в колониальной экспансии и организации работорговли. В 2015 году в ЮАР была демонтирована, в результате протестов и появления инициативы «Rhodes Must Fall», статуя Сесиля Родса в университете Кейптауна. Родс, британский империалист, бизнесмен и политик, основатель компании «Де Бирс», был одним из известнейших деятелей колониальной эры XIX века. Статуя была демонтирована с целью «деколонизации образования» в ЮАР. Остальные его статуи и мемориалы подвергались в ЮАР вандализму[104 - Fairbanks E. The Birth of Rhodes Must Fall // The Guardian. 2015. November 18.].
Движение «Black Lives Matter» привело к переосмыслению городского ландшафта обычными гражданами и исследователями через призму «расы, права и власти» и в рамках подхода, основанного на идее прав человека. Культурное наследие рассматривается в данном случае как то, что связано с правами человека на свободу вероисповедания, мышления, самовыражения и изучения собственной истории и истории других. В рамках этого подхода возникает и право на дискуссию о спорных объектах, которые для части общества больше не отражают современные ценности[105 - McGonigle Leyh B. Imperatives of the Present: Black Lives Matter and the Politics of Memory and Memorialization // Netherlands Quarterly of Human Rights. 2020. Vol. 38. № 4. P. 239–245.].
Радикализация споров о памятниках колониальной эпохи и наследии расизма привела также к обсуждению в публичном пространстве ряда аргументов. Одним из них является идея о том, что, уничтожая памятники, мы стираем собственную историю. Однако памятники как таковые не являются историей, это материальное и символическое воплощение «политических конструкций определенных нарративов из прошлого, выражение правящей власти, решившей обозначить [эти нарративы] в том или ином месте»[106 - Budasz D. Colonial Memory and the Social Role of History by Daphnе [euideas.eui. eu/2020/07/06/colonial-memory-and-the-social-role-of-history].]. Эта коммеморация «великих белых мужчин» сегодня воспринимается критически: ставятся вопросы об основаниях идентичностей обществ, которые необходимо обсуждать, «деколонизируя общественные пространства»[107 - Ibid.].
«ЛЕНИНОПАД»: КОНКУРИРУЮЩИЕ ПАМЯТИ В ГОРОДСКОМ ПРОСТРАНСТВЕ
Демонтаж памятника Феликсу Дзержинскому на Лубянке в Москве стал в августе 1991 года одним из символов приближающегося финала СССР и одним из результатов «перестроечной» полемики о государственном насилии в период сталинизма в СССР. Однако сегодня обсуждаются не только восстановление памятника Дзержинскому, но и проблемы установки памятников Сталину и судьбы памятников Ленину. Дискуссии о прошлом и их политическое регулирование продолжаются.
Эти дискуссии в России идут спустя несколько лет после ставшего уже историей в Украине «ленинопада» (так принято обозначать процесс массового демонтажа зимой 2013/14 года памятников Ленину на территории Украины). «Ленинопад» также был подкреплен принятым в 2015 году украинской властью пакетом законов о «декоммунизации». В начале 2021 года в медиа появились сообщения о сносе «последнего памятника Ленину» в Украине, хотя реестра памятников нет, – и пока это невозможно утверждать[108 - Дробович о сносе памятников: «Ленины – это уже скорее экзотика в Украине» // Цензор. Нет. 2021. 29 января.].
Украинский «ленинопад» имеет свой политический контекст – травмирующий контекст событий в Украине 2013–2014 годов. Снос памятников Ленину часто зависел от двух факторов: от действий групп активистов и их настойчивости, а также от позиции, занимаемой жителями того или иного города. При этом позиции жителей были обусловлены тем, как они воспринимали самих себя и историю собственного города. Позиция «против» часто была связана с ностальгической памятью о возможностях, которые предлагала советская «модернизация». По мнению этой части горожан, памятники символизировали не колониальные коннотации, насилие и имперскость, а историю успешного развития того или иного города[109 - Гайдай А., Любарец А. «Ленинопад»: Избавление от прошлого как способ конструирования будущего (на материалах Днепропетровска, Запорожья и Харькова) // Historians. 2016. 3 сентября.]. В ходе «ленинопада» часто предпринимались попытки инициировать диалог о судьбе памятников, а также происходили культурная и политическая апроприация и «национализация» ряда объектов (например, переодевания памятников Ленину в вышиванки)[110 - В Запорожье памятник Ленину одели в украинскую рубашку – вышиванку // Радио «Свобода». 2014. 4 октября.].
В России и Беларуси существование памятников Ленину после распада СССР имело другую динамику. В Беларуси, где когда-то появилась одна из первых в СССР статуй Ленина, эти памятники сохраняются (что обусловлено желанием авторитарного режима контролировать публичные пространства и интерпретации истории), но постепенно изнашиваются: их часто демонтируют не по политическим причинам, а по соображениям безопасности. В период протестов в августе 2020 года демонстранты в Минске несколько дней собирались на бывшей площади Ленина (сейчас площадь Независимости), впервые с 1991 года обклеивая памятник Ленину плакатами против государственного насилия и фальсификации выборов и протестными лозунгами. Что касается России, то, как считают Борис Колоницкий и Мария Мацкевич, в российском обществе нет единства в оценке лидера революции, однако существует консенсус другого рода: большинство, по результатам соцопросов, выступает против демонтажа памятников, а память о Ленине превратилась в так называемую холодную память, следующим этапом которой может быть не разрушение, а эмоциональное отстранение и постепенное забвение[111 - Тезисы исследования озвучены на онлайн-конференции «Прошлое, которое не уходит: культура и политика памяти на постсоветском пространстве» (Киев, 1 декабря 2020 года), на которой присутствовал автор статьи.]. Гораздо больше дискуссий в России вызывают попытки (в том числе реализованные) поставить в наши дни памятник Сталину.
Какие символы новых идентичностей сегодня заполняют городское пространство и как разные акторы пытаются обнаружить новые смыслы мемориальных объектов в городской среде? В 2016–2017 годах в Киеве, на Бессарабской площади, после сноса памятника Ленину прошел ряд арт-интервенций, инициированных фондом «Изоляция» в рамках проекта «Общественный договор», предполагающего организацию диалога между обществом, горожанами, властью и художниками для обсуждения статуса функционирования памятных объектов в городской среде. В частности, в 2016 году мексиканская художница Синтия Гутьеррес создала недельную инсталляцию «Населяя тени» – была построена лестница, ведущая на постамент, с которого убрали статую Ленина. Воспользоваться лестницей мог любой человек, пожелавший постоять на месте Ленина, «в тенях прошлого», чтобы «побыть новой статуей» и увидеть «новые горизонты». Целью проекта были размышления над «идентичностью, навязанной памятью и крахом политических систем»[112 - Инсталляция Синтии Гутьеррес на месте памятника Ленину: [izolyatsia.org/ru/project/ social-contract/inhabiting-shadows-post-release].]. В 2017 году прошел еще один конкурс проектов, связанных с инициативой фонда «Изоляция». На выбор горожан и жюри были предложены четыре проекта: 1) «Пьедестал» (группа Afterall, Италия) – деревянная конструкция, напоминающая клетку и повторяющая форму пьедестала памятника, положенная горизонтально и подчеркивающая беспомощность пьедестала; 2) «Мне нужен герой» (Милена Вучкович, Сербия) – на пустом постаменте устанавливается мощный прожектор, становящийся особенно заметным ночью. Прожектор вращается, происходит постоянный поиск нового героя, что подчеркивает отсутствие простых решений; 3) «Ритуалы природы» (Иса Каррильо, Мексика) – пьедестал покрывается горшками с розмарином, и эта розмариновая колонна играет терапевтическую функцию, создавая вокруг пространство для сидящих горожан, с которыми проводится особая практика медитации, сфокусированная на дыхании; 4) «Героев не существует» (Микита Шалений, Украина) – вокруг постамента предлагается установить книжные полки и доски, на которых граждане пишут мелом то, что хотят забыть, а углем то, что хотят помнить. Доски собираются на полках как своего рода городской архив мнений и желаний жителей[113 - Инициатива «Общественный договор» фонда «Изоляция»: [izolyatsia.org/ru/project/social-contract-2017].].
В том же 2017 году в Москве появился проект, в рамках которого студенты Высшей школы экономики пытались переосмыслить судьбу советских памятников (и роль мемориальных объектов в целом) на примере памятника Дзержинскому, установленного в 1937 году на территории, где сейчас находится учебное заведение. Темы «отбеливания истории», «диалога о прошлом», реконструкции общественных пространств и их «десакрализации» (например, путем снятия памятника с постамента) стали центральными для проектов переосмысления прошлого в рамках воркшопа[114 - Сайт проекта «Памятник Дзержинскому в Вышке: что дальше?»: [dzerzhinsky.tilda.ws].].
Арт-интервенции обозначают круг вопросов, который сегодня возникает вокруг мемориальных объектов в городском пространстве: должны ли эти объекты быть только репрезентацией власти и политики – или их смыслы стоит сместить в сторону создания пространств и возможностей для рефлексии обычного человека по поводу важных для сообщества тем, без навязывания каких-либо доминантных идей? Также ставится вопрос о том, можем ли мы сегодня жить в «постгероическом обществе», не создавая канон мемориальных фигур в духе ХIХ и первой половины ХХ века.
Процесс избавления от символических следов советского прошлого создал ситуацию внезапного появления «пустот» на месте снесенных советских «означающих». Фактически сегодня, спустя 30 лет после распада СССР, возникает новая дискуссия о советском символическом (и не только) наследии в городском пространстве. Эта дискуссия (которая началась с разной интенсивностью в разных частях бывшего СССР) идет на фоне появления специфического культурного и символического ландшафта в городах: там, где советские знаки стараются уничтожить, создаются контрастирующие с ними знаки процессов нациостроительства или же эти новые знаки соседствуют со старыми, создавая эклектику, которая еще нуждается в синхронизации и анализе. Новые символы нациостроительства присутствуют в городской топонимике и репрезентируются через создание монументальных памятников и сооружений. В Беларуси это проявляется в создании памятников правителям периода существования Великого княжества Литовского, в Украине – в появлении памятников тем, кто участвовал в боевых действиях после 2013 года, в России – в попытках «ресталинизации» в городском пространстве (в Новосибирске и других городах), а также в установлении новых монументальных памятников, символизирующих силу старых исторических нарративов (монументальный 25-метровый памятник советскому солдату «Ржевский мемориал»).
Одновременно – как следствие своеобразного процесса децентрализации памяти – возникает множество проектов, связанных с идентичностью отдельных городов и регионов. И здесь спектр новых мемориальных объектов представляет собой памятники и знаки, отсылающие к частной жизни (многочисленные новые городские скульптуры), или же знаки, целью которых становится политическое маркирование пространства, репрезентация событий постсоветской истории и попытки утвердить легитимность нового политического устройства с опорой на прежние нарративы (трансформация памятника Ахмату Кадырову в Грозном в мемориальный комплекс, связанный с победой в Великой Отечественной войне). Еще одно направление активности – смена городской топонимики или попытки обозначения всех перемен, которые с ней случились (в 2015–2016 годах в Минске, в районе Старого города, вывешивались таблички с историческими названиями улиц, чья топонимика менялась на протяжении долгого времени).
ТОПОГРАФИЯ ТРАВМЫ: ОТ БАВАРСКОГО КВАРТАЛА К «ПРОСТРАНСТВУ СИНАГОГ» И «BREST STORIES GUIDE»
Травматические события часто не поддаются репрезентации и поэтому требуют новых способов представления в городском пространстве[115 - Айерман Р. Культурная травма и коллективная память // Новое литературное обозрение. 2016. № 141. C. 40–67.]. Травму также стоит рассматривать не как единичное событие, а как процесс, в ходе которого случившееся признается всеми в качестве травмы и становится частью идентичности и памяти сообществ[116 - Александер Дж. Культурная травма и коллективная идентичность // Он же. Смыслы социальной жизни: Культурсоциология. М.: Праксис, 2013. С. 255–310.]. Следовательно, память о травме, рассказы о ней и попытки ее репрезентации зависят от социального, политического, культурного и иного контекстов прошлого и настоящего. Репрезентация травматических событий в городском пространстве вызывает множество дискуссий об этике памяти, «подрыве» позитивного образа идентичности сообщества и ретравматизации. Одним из примеров таких масштабных дискуссий являются дебаты, связанные с мемориализацией событий Холокоста.
Погружение в немецкую культуру памяти в городском пространстве для многих связано с посещением Берлина и комплекса мемориалов, связанных с памятью о Холокосте и Второй мировой войне: Мемориала памяти убитых евреев Европы (открыт в 2005 году), Мемориала жертвам национал-социализма народов синти и рома (открыт в 2012-м), Мемориала гомосексуалам – жертвам национал-социализма (открыт в 2008-м) и других. Интересен пример Баварского квартала, отличающегося от перечисленных мемориалов тем, как место памяти о преследовании евреев при национал-социализме интегрировано в городскую повседневность. Баварский квартал в берлинском районе Шёнеберг до прихода к власти нацистов был центром еврейской интеллектуальной жизни (связан с именами Ханны Арендт, Вальтера Беньямина, Альберта Эйнштейна и других). До войны в Шёнеберге проживало около 16 000 евреев (в основном представителей среднего класса), часть из которых жила именно в Баварском квартале. Большинство из них стали жертвами нацистской политики, а сам квартал в начале 1940-х был объявлен «свободным от евреев».
Проект мемориализации этих событий появился в конце 1980-х в результате инициатив местных жителей по изучению локальной истории. В ходе проводившегося в 1993 году конкурса победил проект работающих с общественными пространствами художников Ренаты Стих и Фридера Шнока, который предполагал установку на трехметровых осветительных столбах 80 табличек с надписями, регистрирующими все антисемитские законы и ограничения, принятые с 1933 года и приведшие к массовому уничтожению евреев. На обратной стороне табличек изображены рисунки, показывающие повседневную жизнь еврейского населения, которая стала невозможной при национал-социализме. Постепенно проект дополнился информационными табло и стендами с общей историей квартала (до, во время и после войны) и личными историями его известных жителей, установленными на ближайшей станции метро Bayerischer Platz, а также мультимедиа-экспозицией, размещенной в пространстве обычного кафе, которое часто посещают туристы и жители квартала. В 2017–2018 годах прошла реставрация всех табличек, установленных в 1993 году[117 - Места памяти в Шенеберге (Баварский квар тал) [berlinc.de/remembrance.html].].
Проект Баварского квартала, будучи примером интеграции травматической памяти в городскую повседневность, является также примером проблематизации самого понятия повседневности и ее связи с политическим, социальным и иным контекстом существовавшего с 1933 по 1945 год нацистского режима, примером соединения памяти о прошлом с аутентичным местом и его трансформациями.
Мемориализация Холокоста в странах бывшего СССР имеет свою специфику. Во-первых, события Холокоста на территории нынешних Беларуси, Украины и части России описываются при помощи метафор тотального уничтожения, «Холокоста от пуль» (когда массовые убийства осуществлялись прямо на территории, где проживало еврейское население и куда вывозилось депортированное еврейское население западной части Европы)[118 - Автор термина – католический пастор Па трик Дюбуа (Dubois P. The Holocaust by Bullets: A Priest’s Journey to Uncover the Truth behind the Murder of 1.5 Million Jews. New York, 2008).]. Во-вторых, на память о Холокосте влияют и другие обстоятельства: глубоко укоренившаяся традиция политического забвения этой памяти в СССР и процесс размытия еврейской идентичности, уничтожение материальных следов культуры еврейских общин в ходе советизации и Холокоста, а также в послевоенное время. Кроме того, в конце 1980-х – начале 1990-х произошла значительная эмиграция евреев из стран бывшего СССР, что поставило под вопрос возрождение еврейской жизни и сохранение памяти. К этому можно добавить и проблему встраиваемости памяти о Холокосте в национальные проекты стран бывшего СССР.
Одним из интересных проектов мемориализации жертв Холокоста и наследия еврейской культуры в городском пространстве стал проект «Пространство синагог» во Львове[119 - Сайт проекта «Пространство синагог»: [www.lvivcenter.org/public/spatial/space-of-synagogues].]. Городская среда Львова имеет долгую историю, частью которой в ХХ веке, до начала Второй мировой войны, была еврейская община (примерно треть населения). Сам город «украинизировался» уже после Второй мировой войны: до этого он был довольно типичным «местом» (городом) в поликультурном пространстве Центральной и Восточной Европы, с проживающими здесь польской, армянской, еврейской, украинской и другими общинами. Еврейская община сталкивалась с антисемитизмом еще во времена межвоенной Польши (1918–1939) и не смогла пережить Холокост в период нацистской оккупации.
Миграции населения после войны и политика памяти в советскую эпоху стали основой для нарратива городской истории Львова, в котором доминировали советские украинцы. Остальные нарративы и истории были вытеснены или забыты[120 - Львов наш: От пустыря к еврейскому месту памяти (интервью с директором Центра городской истории Софьей Дьяк) [archive.hadashot.kiev.ua/content/direktor-centra-gorodskoy-istorii-lvova-sofiya-dyak-evreyskaya-sostavlyayushchaya].]. Еврейское материальное и культурное наследие Львова исчезало и разрушалось. В 2008–2010 годах, усилиями внешних и внутренних акторов (представителей религиозных общин и исследователей из Израиля, Украины и других стран), в рамках дебатов о еврейском наследии в городах Центральной и Восточной Европы, появилась идея восстановить облик еврейского Львова. Она кристаллизовалась в проекте «Пространство синагог», целью которого стала реновация пространства в историческом еврейском квартале города, где ранее находились синагога «Золотая роза», Большая городская синагога и Дом учебы Бейт Гамидраш. Все эти здания (как и еврейские жители Львова) были уничтожены нацистами в 1941 году. Открытие «Пространства синагог», созданного по проекту берлинского архитектора Франца Решке, состоялось в 2016 году. Были расчищены и обозначены – там, где это было возможно, – фундаменты синагоги «Золотая роза» (ее остатки законсервировали) и Дома Бейт Гамидраш; появилась инсталляция «Увековечивание» – 39 каменных стел с фотографиями города и прежних жителей Львова, в том числе жителей-евреев, и цитатами их авторства.
Проект предусматривал поиск не только новых способов реставрации и консервации еврейского материального наследия, но и способов репрезентации «того, чего нет» (восстановления городского воображения, в котором присутствуют разные культурные традиции, и визуализации уничтоженного материального наследия). Также этот проект остается «работой в процессе», предполагающей фиксацию того, как новое мемориальное место встраивается в городскую среду и как меняется отношение горожан к этому пространству. «Пространство синагог» – прекрасный пример реализации идеи культуры партиципации: в его планировании и обсуждении принимали участие разные акторы, в том числе представители разных общин и городских инициатив Львова; проект сопровождался изучением мнения горожан и их отношений с новым пространством.
Новые формы памяти возникают в городском пространстве на стыке цифровых технологий и искусства (в частности, практик документального театра). Один из таких проектов начал реализовываться в 2015–2016 годах в белорусском городе Брест. Проект «Brest Stories Guide» представляет собой аудиоспектакль, рассказывающий о Холокосте в Бресте и жизни местной еврейской общины (составлявшей более половины населения города) до начала Второй мировой войны, включая историю довоенного антисемитизма[121 - Сайт проекта «Brest stories guide»: [www. breststories.com].]. Проект призван показать историю Бреста, которая оставалась нерассказанной на фоне нарратива о героической обороне Брестской крепости, ставшего центральным для советской истории Бреста, начиная с 1960-х годов. Кроме того, «Brest Stories Guide» предлагает погружение в несоветскую историю Бреста (бывшего частью Второй Речи Посполитой до 1939 года). Инициатором проекта стал брестский театр «Крылы халопа».
Проект включает несколько маршрутов по Бресту, разработанных и представленных в специально созданном мобильном приложении. Маршруты сопровождаются рассказами от имени разных групп (жертв, участников убийств и погромов, свидетелей). Стилистика документального театра, использовавшаяся при записи рассказов, ориентирована не на «эмоциональный аффект», а на медленное, детализированное погружение в прошлое. Маршруты проложены по местности, где уничтожены или перестроены практически все здания, которые могли бы стать материальным фоном для памяти о событиях Холокоста. В результате перед нами возникает своего рода дополненная реальность города, в котором произошла трагедия.
Данный обзор проектов публичной истории в городском пространстве призван показать, что происходит с объектами и практиками, ранее символизировавшими «историю» в городском пространстве: сегодня ставится под вопрос сама суть прежних практик коммеморации и мемориальных объектов. Однако история в городском пространстве предполагает и другие практики и способы репрезентации. Массовые шествия в исторические даты или более камерные ритуалы, граффити, муралы, монументальные памятники и памятные таблички на домах, городские скульптуры, названия кварталов, улиц и остановок транспорта, музеи, информационные стенды, экскурсионные маршруты, памятники архитектуры, мобильные туристические приложения с элементами дополненной реальности, сообщения в медиа с отсылками к локальной истории – все это создает ощущение прошлого в городской среде и повседневности. Но чтобы это все работало, было частью коммуникации и рефлексии горожан, необходимо выполнять несколько условий, в сторону которых разворачиваются сегодня академические исследования, экспертные проекты и активистские инициативы.
С одной стороны, речь идет о появлении низовых инициатив в области публичной истории, в рамках которых осознаются интересы локальных сообществ и частных лиц (например, волонтерские и активистские движения по защите материального и культурного наследия города, петиции об установке памятников или смене названий улиц). С другой стороны, рост числа таких инициатив, их выход за пределы локальных сообществ и влияние на социальную и политическую ситуацию возможны, только если культура партиципации – обращения к разным группам акторов в городском пространстве, признания их права на город в целом и артикуляцию своих историй в частности – также активно развивается. А это, в свою очередь, требует обсуждения и переформатирования ради инклюзии (символической и реальной для разных групп) статуса общественных пространств и пересмотра прежних практик и смыслов коммеморации на уровне всего сообщества.
Литература
– P.S. Ландшафты: оптики городских исследований: Сборник научных трудов / Под ред. Н. Милерюса, Б. Коупа. Вильнюс: ЕГУ, 2008.
– Царицыно: Аттракцион с историей / Под ред. Н. Самутиной, Б. Степанова. М.: Новое литературное обозрение, 2014.
– Crinson M. Urban Memory: History and Amnesia in the Modern City. London: Routledge, 2005.
– Hayden D. The Power of Place: Urban Landscapes as Public History. Cambridge, MA: MIT Press, 1995.
– Huyssen A. Present Pasts: Urban Palimpsests and the Politics of Memory. Stanford: Stanford University Press, 2003.
– The Routledge Handbook of Memory and Place / Ed. by S. De Nardi, H. Orange, S. High, E. Koskinen-Koivisto. London: Routledge, 2019.
Борис Степанов, Алиса Максимова, Дарья Хлевнюк
Краеведение
Еще недавно краеведение многим представлялось старомодным досугом пенсионеров или пережитком старых практик культурной политики. Однако растущее число краеведческих проектов по всей России, «омолаживание» краеведов и появление краеведческих звезд (таких, как Рустам Рахматуллин в Москве или Михаил Тимофеев в Иванове) опровергают эти стереотипы. Краеведение оказывается формой работы с прошлым, которая помогает решать проблемы в настоящем: искать альтернативы «большой» национальной истории в исследовании истории локальной, вырабатывать язык для рассказа о трудном и ранее замалчиваемом прошлом, решать экономические проблемы региона через туризм или сохранять историческое и природное наследие. Краеведческие проекты все больше отходят от привычных академических и музейных форматов, осваивают новые пространства (например, коммерческие или художественные), становятся фактором социальных изменений.
Понятие «краеведение» обозначает совокупность различных форм активности представителей местного сообщества по изучению своего края и насыщению его культурными значениями. Современное состояние краеведения – лишь очередной виток в его сложной судьбе. Возникновение в XVIII–XIX веках локальных научных обществ как исторического, так и натуралистического профиля создало почву для подъема региональных интеллектуальных инициатив, который случился в 1910–1920-е годы и с которым было связано утверждение представлений о ценности локального знания и «крае» как едином объекте изучения. В конце 1920-х – начале 1930-х годов краеведение как массовое движение было разгромлено в ходе идеологической унификации советской культуры, а концепция краеведения была в редуцированном виде апроприирована советской системой культурного воспроизводства и оказалась встроена в образовательную и музейную практики. Процесс возрождения краеведения, ставший возможным в послесталинский период, вновь усилился в эпоху перестройки. Тогда идеи краеведения стали одним из важнейших импульсов протестной мобилизации и критики советской идеологии[122 - Здесь можно вспомнить сформулированную Дмитрием Лихачевым концепцию «экологии культуры», а в практическом плане – деятельность официально зарегистрированных волонтерских организаций, таких как Всероссийское общество охраны памятников истории и культуры (ВООПИК), и неофициальных сообществ (ленинградской «Группы спасения памятников архитектуры» и других).].
Сегодня краеведение включает как институционализированные структуры (сеть краеведческих музеев и библиотечных проектов, учебных программ в школах и университетах, ассоциаций разного уровня – от районных краеведческих обществ до Союза краеведов России, корпуса краеведческих изданий и т. д.), так и неформальные сообщества любителей истории и низовые проекты. Краеведение отчасти несет отпечаток советских организаций, способов и институтов производства знания и ориентировано на задачи патриотического воспитания. В то же время появляются проекты с иной повесткой, стоящие на критической позиции по отношению к «государственным» идеям патриотизма. Говоря о географическом распространении краеведения, следует понимать, что оно характерно не только для провинции, но и для столиц, где в большей степени связано с развитием градозащитного движения.
Как интеллектуальный проект краеведение определяет себя преимущественно по отношению к конкретному пространственному объекту – краю, который изучается разнообразными методами, причем не только естественно-научными и историческими, но иногда и откровенно псевдонаучными. Определение, которое дает краеведению Большая советская энциклопедия («Краеведение – всестороннее изучение определенной части страны, города или деревни, др. поселений местным населением, для которого эта территория считается родным краем»[123 - Строев К.Ф., Ефремов Ю.К. Краеведение // Большая советская энциклопедия. М.: Советская энциклопедия, 1973. Т. 13. С. 311.]), характерно в том смысле, что оно подчеркивает не только комплексный характер краеведческого знания, но и фактор локальной укорененности субъекта познания (как писал Сигурд Шмидт, «краеведение – это всегда краелюбие»[124 - Шмидт С.О. Краеведение – это всегда краелюбие // Отечественная история. 2004. № 22. С. 4–11.]). Этим обусловлен проблематичный статус краеведческого знания, которое оказывается противопоставлено научному знанию сразу по нескольким осям: как любительское – профессиональному, как почвенное – отвлеченному, как периферийное – центральному, как частное – общему и т. д.[125 - См.: Разумова И.А. Краеведческий текст в социальном поле исторической науки (размышления над книгой А.А. Киселева «Записки краеведа») // Труды Кольского научного центра РАН. 2013. № 6 (19). С. 5–6.] Одна часть интеллектуального сообщества воспринимает краеведение как область интеллектуальной периферии, где торжествует непрофессионализм и аккумулируются разного рода мифологические представления. Для другой оно носит позитивный ореол, сочетая ценности «почвенности», «эмпиричности» и вместе с тем комплексности знания. Существуют и попытки придать краеведению более современный академический облик путем переименования его в «регионалистику»[126 - Мохначева М. Регионалистика и историческое краеведение в России в 1991–2005 годах: Некоторые итоги и перспективы развития // Gefter.Ru. 2014. 20 октября.].
Продуктивность взаимодействия краеведения и публичной истории обусловлена прежде всего тем, что институциональная база краеведения (объекты наследия, местные музеи, архивы, школы и т. д.) в значительной степени совпадает с той системой институтов, деятельность которой обеспечивает публичная история на Западе. Как уже отмечалось выше, эта сфера претерпевает значительные трансформации. Краеведение оказывается вовлечено в развитие туризма, культурного маркетинга и использование наследия как ресурс развития территорий. Локальное прошлое отчасти коммерциализируется: культурные предприниматели находят «бренды» и истории, которые могут быть интересны широким аудиториям. Другой важной тенденцией является развитие различных форм гражданской активности, в том числе инициативы по сохранению наследия и обсуждению трансформации городских пространств, увековечиванию памяти жертв и т. п. Наконец, еще одним фактором выступает новая культура частной памяти, подпитываемая интересом к семейной истории.
Переопределение взаимоотношений между академической наукой и публикой по поводу общего прошлого и исторического наследия делает особенно актуальным изучение традиций создания локального знания в разных обществах, осмысления существующих нарративов и практик. Насущной задачей представляется преодоление геттоизации краеведения, связанной как с замкнутостью официальной науки, так и с культивированием в рамках краеведения архаических моделей производства и представления знания (в частности, представлений о целостности региона или приоритете архаического прошлого). Опыт публичной истории, опирающийся на достижения различных дисциплин (от культурной географии и урбанистики до исследований памяти), мог бы сыграть важную роль в формировании новых перспектив краеведческой (само)рефлексии.
Можно указать на несколько направлений развития такого рода (само) рефлексии. Во-первых, выработка адекватной интерпретации краеведения как формы локального знания, осмысление традиции краеведения в контексте взаимодействия гуманитарных и естественных наук. Во-вторых, фокус на проблематике публичности пространства, множественности действующих в нем акторов, разнообразии смысловых акцентов и контекстов их деятельности, а также интерпретация краеведческих инициатив как культурной активности и важнейшей формы гражданского диалога. В-третьих, осмысление различных контекстов бытования и средств трансляции краеведческого знания – от научных публикаций до постов в интернет-сообществах, от краеведческих музеев до современных арт-проектов. В-четвертых, выявление внутренних противоречий феномена наследия и многообразия его форм, а также способов его освоения. Наконец, в-пятых, расширение диапазона возможностей тематизации местной истории и форм рефлексии актуальных для местного сообщества проблем.
ТЕОРИЯ
Разнообразие форм краеведения отражено и в корпусе литературы, связанной с краеведческой тематикой. Он включает локально-ориентированные исследования любителей и профессионалов, которые в большинстве случаев не выходят за пределы местного сообщества; работы педагогов, сотрудников музеев и библиотек, посвященные краеведческим аспектам деятельности соответствующих институций; исследования по истории соответствующих краеведческих сообществ; наконец, труды разного порядка, претендующие на характеристику краеведения как культурного феномена.
Первый блок текстов составляет собственно краеведческая литература. В отсутствие общероссийского периодического издания по краеведению, проект которого вынашивался в 1990-е годы создателями Союза краеведов России, функцию компаса в море краеведческой литературы выполняют библиографические издания. Наиболее авторитетное из них выпускается Российской национальной библиотекой и имеет преимущественно историческую ориентацию[127 - Николаева Л.С. Краеведение в России: Исто рия и современность. СПб.: РНБ, 2015.]. Другим важным информационным источником выступает краеведческая периодика, выпускаемая региональными сообществами. Корпус этих изданий включает в себя журналы самого разного порядка, от малотиражных сборников до глянцевых изданий, таких как «Московский журнал», «Углече поле» и др.[128 - О краеведческой периодике см.: Краеведческая периодика России, 1992–2010: Материалы к библиографии краеведческих периодических и продолжающихся изданий Российской Федерации / Сост. Л.И. Новикова, А.И. Раздорский, Е.И. Трубина. СПб.: Европейский Дом, 2010; Новикова Л.И., Трубина Е.И. Краеведческие периодические издания Российской Федерации на рубеже веков: Пути и особенности развития // Библиосфера. 2011. № 2. С. 59–66.] Получить представление об актуальных проблемах краеведения, связанных с деятельностью градозащитных сообществ, позволяет знакомство с общероссийскими порталами соответствующей тематики («Archi.ru», «Архнадзор», «Хранители наследия», «Москва, которой нет», «Тверские своды» и т. д.). Наиболее развитые из этих проектов имеют свои издательские, туристические и просветительские программы, работают в социальных сетях[129 - Сводка результатов экспертной работы была представлена в таких изданиях, как, например: Московское архитектурное наследие: Точка невозврата / Авт. – сост. и ред. К. Сесил, Э. Харрис. М.: MAPS, 2007; Рахматуллин Р., Михайлов К., Самовер Н. Осторожно, Москва! Хроники Архнадзора. М.: АСТ, 2016.]. О состоянии краеведения как университетской дисциплины можно судить по текстам пособий, выпускаемых региональными университетами[130 - См., например: Историческое краеведение Урала: Учебное пособие для студентов / Под ред. проф. Г.Е. Корнилова; ФГБОУ ВПО «Урал. гос. пед. ун-т». Екатеринбург, 2015.], региональных энциклопедий[131 - См. проект «Региональные энциклопедии России»: [nlr.ru/res/epubl/rue/index.html] и, в частности, библиографический список литературы об энциклопедиях [nlr.ru/res/ epubl/rue/pr1.pdf].], биобиблиографических справочников[132 - См., например: Краеведы и краеведческие организации Пермского края / Сост. Т.И. Быстрых, А.В. Шилов. Пермь: Пушка, 2006.].
История развития краеведения отражает социальные и политические изменения, происходившие на протяжении последних полутора веков, и во многом определяет особенности современного краеведения как практики и области знания. Поэтому исследования, рассматривающие то, как появилось, развивалось и переопределялось краеведение, дают существенно больше, чем просто исторический материал.
Попытки реконструировать историю краеведения предпринимались еще в 1920-е годы[133 - См., например: Муратов М.В. Изучение местного края. М.: Мир, 1925.], однако устойчивое развитие такого рода исследований началось после реабилитации краеведения в эпоху перестройки. Важное место занимают работы Сигурда Шмидта и участников организованного им в Историко-архивном институте кружка[134 - Шмидт С.О. Краеведение и документальные памятники. Тверь: Алтей, 1992; Филимонов С.Б. Краеведческие организации Европейской России и документальные памятники (1917–1929 гг.). М., 1991.]. Сегодня это направление развивается преимущественно благодаря региональным историкам науки, изучающим развитие местных научных сообществ (от статистических комитетов до собственно краеведческих сообществ), возникновение и работу музеев, появление краеведения в учебных планах и создание соответствующих пособий, роль местной прессы в формировании краеведческого знания в конце XIX – начале XX века[135 - Лоскутова М.B. Уездные ученые: Самоорганизация научной общественности в российской провинции во второй половине XIX – первые десятилетия XX века // Ab Imperio. 2009. № 3. С. 119–169; Матханова Н.П., Родигина Н.Н. «Да хорошо ли мы знаем ту крохотную частичку земли, на которой сами живем?»: Учебник по родиноведению М.В. Загоскина (1870 год) // Вестник НГУ. Сер. «История, филология». 2018. Т. 17. № 1. С. 29–41; Набокина Т.А. От любительства к науке: Особенности коммуникаций уральских историков-краеведов и профессиональных ученых // Вестник ПермГУ. Сер. «История». 2015. № 2 (29). С. 65–77.], а также в 1920-е годы, которые с легкой руки Шмидта получили название «золотого века краеведения».
В 2000-е годы эти исследования стали поводом для обсуждения ряда важных вопросов: периодизации формирования краеведения как сферы общественной активности, дисциплины, интеллектуального проекта; соотношения гуманитарной и естественно-научной составляющих в краеведческой работе; соотношения российского краеведения с его западными аналогами[136 - Smith-Peter S. The Six Waves of Russian Regionalism in European Context, 1830–2000 // Russia’s Regional Identities. New York: Routledge, 2018. P. 15–43; Пернетт С. Место краеведения в системе наук Франции и России: Взгляд из Франции // Книга и литература в культурном пространстве эпох (XI–XX века) / Сост. и отв. ред. О.Н. Фокина, В.Н. Алексеев. Новосибирск, 2011. С. 61–70.]. Несмотря на наличие обстоятельных исследований в отдельных регионах, до сих пор не появилось обобщающего труда, посвященного истории российского краеведения. Наиболее систематическим изложением этой истории, по-видимому, остается книга американского историка Эмили Джонсон, в которой прослеживается процесс формирования идеи краеведения в связи с развитием туристической литературы, появления градозащитных сообществ и, в 1920-е годы, собственно краеведческого движения. Название книги – «Как Санкт-Петербург научился исследовать себя: российская идея краеведения» – симптоматично как с точки зрения значимости Петербурга в контексте истории российского краеведения, так и с точки зрения устойчивого представления о краеведении как специфически российском феномене[137 - Johnson E. How St. Petersburg Learned to Study Itself: the Russian Idea of Kraevedenie. University Park, PA, 2006.]. Весьма ценной следует признать попытку наметить периодизацию краеведения и типологию форм краеведческой работы в книге Виктора Бердинских[138 - Бердинских В.А. Уездные историки: Русская провинциальная историография. М.: Новое литературное обозрение, 2003. С. 251–281.]. Процессы «советизации краеведения» изучены в целом гораздо хуже, однако и здесь есть ряд работ, важных для понимания структуры краеведения в советский период, которая в известной мере воспроизводится и сегодня[139 - Козлов В.Ф. «Огосударствленное» краеведение: История и уроки (по страницам журнала «Советское краеведение», 1930–1936) // Вестник РГГУ. Сер. «История». Филология. Культурология. Востоковедение. 2013. № 9 (110). С. 53–83; Мельникова Е.А. «Сближались народы края, представителем которого являюсь я»: Краеведческое движение 1920–1930?х годов и советская национальная политика // Ab Imperio. 2012. № 1. С. 209–240; Донован В. «Идя назад, шагаем вперед»: Краеведческие музеи и создание местной памяти в Северо-Западном регионе, 1956–1981 // Антропологический форум. 2012. № 16. С. 379–402; Гаврилова С. Наследие советских теоретических и экспозиционных методов в краеведческом музее // Политика аффекта: Музей как пространство публичной истории / Под ред. А. Завадского, В. Склез, К. Сувериной. М.: Новое литературное обозрение, 2019. С. 174–194; Kelly C. The shock of the Old: Architectural Preservation in Soviet Russia // Nations and Nationalism. 2018. Vol. 24. № 1. P. 88–109.].
Для понимания публичной роли краеведческой деятельности ценность представляет рефлексия о современном состоянии краеведения. Авторы сборников, изданных под эгидой Союза краеведов России и при участии его активных членов, разрабатывают позитивную интерпретацию краеведения, которая претендует на охват различных форм краеведческой активности и направлений ее возможного развития[140 - См., например: Современное состояние и перспективы развития краеведения в регионах России: Материалы Всероссийской научно-практической конференции, Москва, 10–11 декабря 1998 года. М., 1999; Первые всероссийские краеведческие чтения: История и перспективы развития краеведения и москвоведения, Москва, 15–17 апреля 2007 года. М.: РГГУ, 2009.]. Однако эти работы в большинстве своем демонстрируют слабую чувствительность к внутренним противоречиям краеведения и текущим условиям его развития. Вместе с тем в 2000-е годы возникает ряд работ, авторы которых дают критический анализ краеведения, указывая на необходимость его перестройки на основе принципов новой региональной и локальной истории[141 - Маловичко С.И., Румянцева М.Ф. История как строгая наука vs. социально ориентированное историописание / Отв. ред. Л.П. Репина. Орехово-Зуево: Изд-во МГОГИ, 2013; Репина Л.П. Настоящее и будущее региональной истории // Мир историка и пространство истории: Сборник статей к юбилею профессора Н.Н. Алеврас / Под ред. Н.В. Гришиной, Т.А. Андреевой. Челябинск: Энциклопедия, 2018. С. 294–310.]. Недостатком этих работ можно считать отсутствие связи с осмыслением конкретной краеведческой практики и сугубо академическую направленность.
В последние десятилетия начинает формироваться корпус эмпирических исследований, связанных с изучением региональной идентичности и функционированием краеведческих институций и сообществ. Исследования региональной идентичности и провинциальной культуры, опирающиеся на традицию изучения локального/городского текста, развиваются в российском литературоведении и фольклористике со второй половины 1990-х годов[142 - См. например: Абашев В.В. Пермь как текст: Пермь в русской культуре и литературе XX века. Пермь: Издательство Пермского университета, 2000; Белоусов А.Ф., Строганов М.В. Провинция как реальность и объект осмысления. Тверь: Тверской государственный университет, 2001; Геопанорама русской культуры: Провинция и ее локальные тексты. М.: Языки славянской культуры, 2004.]. Сегодня эти исследования все больше инкорпорируют проблематику современных тенденций формирования образов городов и территорий, связанную с их туристическим освоением, практикой маркетинга мест[143 - Russia’s Regional Identities: Russia’s Regional Identities: The Power of the Provinces / Ed. by E.W. Clowes, G. Erbsl?h, A. Kokobobo. New York: Routledge, 2018; Тимофеев М.Ю. Стимулирование территориальной идентичности и симулирование брендинга места // Вестник Пермского федерального исследовательского центра. 2014. № 5. С. 41–47. Эта тема активно освещалась в журналах «60-я параллель» и «Лабиринт».]. Исследованию роли локальных культурных героев в процессе конструирования образов места посвящены работы Павла Куприянова[144 - См., например: Куприянов П.С. Исторический персонаж как локальный бренд, или Сказочная история Дуняши Стрешневой // Воображаемая территория: от локальной идентичности до бренда / Сост. М.В. Ахметова; отв. ред. Н.В. Петров. М.: Неолит, 2018. С. 107–133.]. Анализ роли краеведческих сообществ в формировании российской исторической культуры и, в частности, в осмыслении неудобного прошлого является важной составляющей масштабного исследовательского проекта «Какое прошлое нужно будущему России?»[145 - Юдин Г.Б., Хлевнюк Д.О., Максимова А.С., Фар хатдинов Н.Г., Рожанский М.Я., Васильева Е.Ю. Какое прошлое нужно будущему России? Аналитический отчет по социологическому исследованию в рамках доклада Вольного исторического общества/Комитет гражданских инициатив. М., 2017 [komitetgi.ru/analytics/3076].]. Современные тенденции развития краеведческих музеев рассматриваются в работах Валентины Титовой, Ольги Труевцевой, Алисы Максимовой и ряде других музееведческих исследований[146 - Титова В.В. Деятельность краеведческих музеев в условиях реформирования российского государства на рубеже XX–XXI веков (На материалах краеведческих музеев Центрального региона РФ): дис. … канд. ист. наук. М., 2003; Труевцева О.Н. Историко-краеведческие музеи Сибири во второй половине XX века: дис. … д. – ра ист. наук. Томск, 2000; Максимова А.С. Формы и следствия музеефикации малого города: Кейс Мышкина и Каргополя // Лабиринт: Журнал социально-гуманитарных исследований. 2014. № 5. С. 15–24; Grinko I.A. Branding of the City and Museumification of Urban Space: the Experience of Russian Museums // The future of Museum of Cities / Ed. by J. Savic. CAMOC, 2019. P. 123–131.]. История формирования и репертуар социального действия градозащитников стали предметом анализа в работе Бориса Гладарева[147 - Гладарев Б. Историко-культурное насле дие Петербурга: Рождение общественности из духа города // От общественного к публичному / Под ред. О. Хархордина. СПб.: Изд-во ЕУСПб, 2011. С. 70–304.]. В статьях Евгения Терентьева и Романа Абрамова исследуются общественные дискуссии вокруг топонимической реформы[148 - Абрамов Р.Н., Терентьев Е.А. Борьба на куль турном фронте: Два топонимических кейса // Gefter.Ru. 2015. 20 мая.]. Проблематика трансформации сообществ краеведов и любителей истории, в том числе связанная с освоением краеведами интернет-пространства, рассматривается в статьях Ирины Разумовой, Бориса Степанова, Александра Махова, Михаила Агапова и Федора Корандея, Джейн Костлоу[149 - Разумова И.А. Краеведческий текст в социальном поле исторической науки (размышления над книгой А.А. Киселева «Записки краеведа») // Труды Кольского научного центра РАН. 2013. № 6 (19). С. 5–9; Степанов Б.Е. «Держаться корней»: Старожилы и краеведы Царицыно в новом веке // Царицыно: Аттракцион с историей / Отв. ред. Н.В. Самутина, Б.Е. Степанов. М.: Новое литературное обозрение, 2014. С. 366–397; Агапов М.Г., Корандей Ф.С. «Дрейфующая лакуна» или «история одного поколения»? Прошлое в представлениях тюменских краеведов // Ситуация постфольклора: Городские тексты и практики. М.: Форум, 2015. С. 109–126; Махов А.С. Повседневное знание о прошлом в дискуссиях на веб-форуме // Новая и новейшая история. 2015. № 1. С. 141–154; Costlow J. Wayfinding, Map-making and the Holy Springs of the Orel Region // Russia’s Regional Identities. New York: Routledge, 2018. P. 96–119.]. Теме освоения краеведческой тематики современным искусством и создания сайт-специфик-проектов посвящены недавние исследования Алисы Савицкой, Галины Янковской, Михаила Калужского[150 - Савицкая А. Музей в пространстве города: Как нижегородское уличное искусство работает с локальным контекстом // Политика аффекта. С. 195–214; Янковская Г. Эфемеры для музея: Звуки и запахи, заводы и университеты // Политика аффекта. С. 299–319; Калужский М. Сцена в музее: Возможности и границы документального театра в музейном пространстве // Политика аффекта. С. 371–383.].
Наконец, последний блок литературы пока существует в пространстве изучения российского краеведения скорее как перспективный, нежели как актуальный. Представляется, что осмыслению практики краеведческой работы способствовало бы введение в оборот текстов зарубежных исследователей, посвященных исторической культуре и локальной истории. Они могли бы, с одной стороны, способствовать формированию образа «нового краеведения», а также – с другой – проблематизировать его значение. Речь идет о текстах публичных историков (таких, как Долорес Хейден, Дэвид Глассберг или Рой Розенцвейг), историков знания (Селия Эпплгейт), локальных историков (Кэрол Каммен), культурных географов (Сета Лоу, Дон Митчелл) и других исследователей, которые задают координаты рефлексии о традиции краеведения, о способах формирования актуальной исторической повестки и включения знания о прошлом в жизнь региона.
ПРАКТИКИ
Переход краеведения от междисциплинарной области знания в сферу публичной истории пока что исследован довольно мало. Множество новых краеведческих проектов по всей стране показывают, что краеведение работает с большим количеством материалов, чем в предыдущие периоды, и становится ресурсом для решения разнообразных задач. При исследовании краеведческих публичных проектов стоит помнить, что в рамках этих проектов их участники рассказывают истории о прошлом (нарративы), используя разные медиа, а также то, что эти проекты создаются в рамках определенных сообществ и институций и адресованы определенной аудитории.
Первым аспектом краеведческой деятельности является то, о чем и как рассказывает краеведение: нарративы. С одной стороны, краеведческие исследования часто не ставят своей задачей произвести самостоятельный, обособленный нарратив, а скорее вписывают место (город, регион, район) в историю страны – что было здесь