banner banner banner
Вечное возвращение. Книга 1: Повести
Вечное возвращение. Книга 1: Повести
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Вечное возвращение. Книга 1: Повести

скачать книгу бесплатно


Дима спросил пирожных, кофе и с удовольствием смотрел, как девушка с толком, со знанием дела выбирала миндальные и кремовые, хрустя свежими, ровными зубами. Откинувшись затем, она стала болтать о том, как кутила на прошлой неделе с морским летчиком, о том, что с фронта мужчины приезжают как бешеные и что лучше всех все же кавалеристы. Закончила:

– Ну что же, поедем ко мне?

Дима болезненно подумал, как рядом с нею, стройной и мягкой в осеннем пальто, резко выделится его горб, сразу сжался и покачал головой. Она внимательно посмотрела на него и спросила:

– Не нужно?.. Может быть, после?

Порывшись в сумке, она вынула карточку и дала Диме. На ней стояло «Наташа Оглоблина» и адрес – где-то на Охтенской стороне. Дима спрятал карточку в карман, но этот жест ему сказал, что прячет он вместе с карточкой еще полгода или год, и, внезапно побледнев, он решил ехать тут же. И когда он расплатился, а она поняла, что он согласен, то улыбнулась очень просто и счастливо.

Эту улыбку наблюдал Дима всю дорогу, пока они ездили за коньяком, пока лихач мчал их на Охту.

Комната ее была невелика. Половину занимала огромная никелированная кровать, покрытая алым атласным одеялом, напротив стоял небольшой ковровый диван с парой таких же кресел и овальным столом. Сбоку – зеркальный шкаф.

– Это все мое, – сказала Наташа с легкой гордостью, – кроме шкафа, шкаф хозяйки. Я уже год, как ушла из дома.

Дима понял, что дом не был родительским.

Радиаторы излучали темное тепло. Пока Дима раскупоривал бутылки, Наташа обернула лампочку, спускавшуюся с потолка, красной кисеей и заколола булавками плотные занавеси на окне.

Когда она села, Дима уловил ее взгляд, быстро оглянувший его горбатую спину и отвернувшийся, остановившийся на его прекрасных печальных глазах. Тут она улыбнулась снова своей нежной, порочной и простой улыбкой, а Дима с этой минуты почувствовал себя необыкновенно легко и уютно, сразу поверив, что она умеет простить все тягостное и ничего не хочет, кроме того, что есть.

Наташа, одним укусом закусив пол-яблока, села к нему на колени и прижала его лицо к своей пахнущей пудрой через тонкое полушелковое платье груди. Но, заметив, что его детски мягкие руки, обнимая ее, спокойны, а он сдержан, не стала навязчивой и ушла снова на диван.

Здесь она, занявшись собою, стала пить, опять с толком, с видимым знанием вин и алкоголическим смакованием. Опускала в коньяк очищенные ломтики груши и маленьким языком и губами обсасывала их раньше, чем проглотить. Мало-помалу пьянея и раздеваясь медленными, величественными движениями, откинулась на спинку и из полной рюмки, ежась и щекотливо смеясь от холода, полила свой голый живот коньяком, – коньяк сбежал тонкими ароматными струйками.

Дима пил мало, курил голландские слабые, пряные папиросы, голова его слегка кружилась от запаха разлитого спирта, он смотрел на Наташу и слушал ее несвязную болтовню, ее подчас грубые воспоминания. Он решил, что вот об этих женщинах с любопытством и подавленной завистью думают другие недаром, – среди скандалов и насилия испытала не раз Наташа то, о чем лишь мечтают другие: звериную страсть, усложненные пороки, жуть и аромат преступления.

Наташа, побледнев от вина, что стало заметно даже при розовом свете, теперь совсем нагая, качаясь, разгуливала по комнате, вертясь перед зеркальным шкафом, касаясь грубоватым телом холодного зеркала и вздрагивая.

– Теперь, когда у меня своя квартира, я не люблю скандальных гостей, – говорила она, – я люблю таких, как ты, а если хочешь кутить – едем в дом… Ты не скучаешь, миленький?

– Нет, – отвечал Дима, выжимая в рюмку лимон.

Вдруг Наташа, подойдя к столу, налила полный стакан коньяку и, залпом выпив, сказавши:

– На! – бросилась в кресло.

Здесь она быстро сдала. Побледневшее лицо ее стало тоньше и потеряло бесстыдство, крашеные губы разрезали его тонкой счастливой чертой, а полузакрытые глаза, казалось, не смотрели, а слушали о каких-то невероятных желаниях.

Дима заботливо помог ей перейти на постель и, уклонившись от ее рук, оставил ее там в раскинутой позе, покрытую легкой испариной и уже совсем обессиленную. Сам же вернулся в кресло и, вытянув ноги, вынул из кармана и развернул роман Эмара на недочитанном месте.

Развязка близилась. Освободитель Соноры граф де Прэбуа Крансе, заключенный в цитадель, ожидал своего последнего часа. Меж тем, выручая, Валентин Гиллуа с Анджелой и другом своим Курумиллой отважно подготовляли побег… Сраз захваченный повествованием, Дима, волнуясь, вчитывался в строки. Несправедливость судьбы к великодушным заговорщикам так сильно угнетала его, что он готов был бросить книгу, не дочитав. Но в нем жила еще надежда на удачу, хоть в то же время Дима знал, что Сонора не стала свободной. И когда граф де Прэбуа Крансе мужественно встретил смерть – Дима больше не мог: он захлопнул книгу и застыл в глубоком переживании сочувствия и невыразимой печали. Личность Крансе всплывала перед ним во всем своем недоказанном, но таком вероятном величии. Любовь донны Анджелы, преданные друзья, измена гасиендеро, предатель испанец, крушение…

Дима вздохнул. Дымка вымысла и фантазии колыхалась вокруг него, заслоняя окружающее. В этом привычном мире мысли его были невесомы. Легко думалось обо всем. Было несомненно, что есть в жизни герои, что ими движут благородные и великодушные цели. И Дима переставал ощущать себя не одолевшим четырех классов гимназии горбатым недорослем, отверженным завсегдатаем бильярдной, а становился незаписанным участником всех этих прекрасных походов в диких, девственных странах, сообщником тайных их планов, судией жестокости, преступления и насилия…

Наташа шевельнулась, и Дима растерянно оглянулся. Все та же счастливая улыбка блуждала на ее лице. Это разрезало сразу его мысли, и они, как побеги, привитые к иному стволу, налились земными крепкими соками. В ее улыбке было такое веяние жизни и простоты, в Диминой душе столько мечтательного доверия к ней, что все это казалось вне действительности, каким-то краем присутствовал образ донны Анджелы, ушли вся робость и отчужденность бесследно. Когда же она потянула руку, незнакомая сила подхватила Диму. Покачнувшись, он встал, подошел к ней – и прожил с ней безвыходно два дня, причем Наташа, просыпаясь, пила и целовалась с отражением своим в зеркале, а он курил и перечитывал начало и середину романа.

Третье утро пришло резко, как барабанный бой.

В квартире кругом шумели и хлопали дверьми. Наташа, похмельная и растрепанная, едва одетая, где-то в коридоре громко тараторила с хозяйкой. Дима думал, что нужно наконец домой, представлял себе ироническую улыбку матери и чувствовал, что стал теперь иначе ценить и жизнь, и себя, и военную злобу.

Вернулась Наташа другой – оживленной и торопливой.

– Слышал? Там, на Петербургской, фараонов бьют. А они с чердаков отстреливаются… – бросала она скороговоркой, холодной водой умывая свое слегка отекшее лицо и тело до пояса. – Пойдем, миленький… Ты пойдешь?..

Дима вздрогнул и быстро, как будто застеснявшись прихода нежданного гостя, обвел глазами всю беспорядочную комнату, заспанную кровать, бутылки на столе, пепельницу, полную пепла и окурков. Он мгновенно оделся и, оглянувшись еще раз, заметил на столе раскрытую книгу Эмара, захлопнул и положил на окно, с удивлением поймав себя на мысли, что еще вернется сюда…

На улицах было все по-новому. Дали не прятались за скукой расстояния, и широкие петербургские перспективы раскрывались с непонятной откровенностью. Стал виден воздух, обострился смысл существования каждого дома, каждого камня. Дима бежал с Наташей под руку, охваченный неясным огромным ожиданием и сочувствием к тому, что смутно угадывалось в уличной тишине, разрываемой любопытными и возбужденными прокриками бегущих людей. Что-то большое, незримое металось по улицам. Дима искал в каждом встречном ответа, смотря в лицо, в глаза, и бежал все дальше…

Вот по торцам загремела влекомая, как добыча, железная вывеска полицейского участка. Туда, откуда, подшвыривая ногами, бесцельно влекли ее, бросился Дима…

Перед домом стояла небольшая толпа. Окна участка были разбиты. Вороха бумаг и растрепанных дел летели из окон второго этажа. И в первый раз видел Дима алый флаг, не колеблемый в руках нестройной толпы, но твердо, неподвижно укрепленный на камне хмурого здания.

Только через неделю попал Дима в бильярдную. Его встретили как воскресшего. Дима, отдохнув от кия, играл вдохновенно и пылко, развернув весь блеск и совершенство своего удара.

Поливанов после двух сухих кричал петушком:

– Нет, вы подумайте: он был полубогом, а вернулся богом. Почему вы играете триплет, когда у вас на ударе прямой?

Но Димочкин триплет ложился на сукно безупречно, как упавший чертеж.

– Вы помните, конечно, о юноши, – потирал Поливанов свою плешь, – как рады были математики, что пчелы в постройке своих сотов приблизились к математическому решению этого вопроса с точностью в углах до двух минут градуса. И как пришлось потом Реомюру и Кенигу убедиться, что поправку в две минуты следует вносить не пчелам в постройку сотов, но математикам в логарифмические таблицы. Не рискнет ли кто-нибудь научить Димочку, как сыграть заказанный им круазе в угол? Желающих нет?.. Ну-с, тогда вернемся к текущему политическому моменту, сиречь к вопросу о падении самодержавия. Ваше слово, товарищ маркер!

– Да что ж… Они вроде как дохлый шар, который висит над лузой. Как ни пхни его – сам падает.

У Федора, как и у большинства присутствовавших, был приколот к борту пиджака красный бант.

Публика шумела, повторяли слухи о новых политических событиях и рассказы о пережитом в разных частях города. Дима слушал, играя, и ему хотелось быть всюду. Теперь по утрам бегал он, с молчаливой жадностью прислушиваясь к разговорам солдатских групп, ходил по залам Таврического дворца с Поливановым, то под руку с Наташей. В разговорах он не участвовал, но слушал с удовольствием. Только раз, когда разнесся слух о разгроме университета, обмолвился:

– Это хорошо.

На что Поливанов ответил:

– Ого! Вы становитесь сознательнее.

Дима ласково улыбнулся, не возражая.

Однажды, вмешавшись в один из тех постоянных, неопределенного характера митингов, что начинались с утра и кончались лишь глубокой ночью у городской думы, они долго слушали забинтованного контуженного солдата. Солдат убежденно эсерствовал, и косная речь его перебивалась репликами из толпы пестрого состава; вперемежку с шинелями виднелись рясы, котелки и студенческие фуражки. Солдата сменил какой-то почтовый чиновник, призывавший к организованности и порядку.

– Постойте, – внезапно сказал Поливанов, – я им скажу…

Не успел Дима оглянуться, как увидел его уже в середине толпы, над толпой, размахивающего руками и крайне нелепого. Первых фраз не слышал Дима за шумом, а когда шум поутих, то удивился жалкому звуку по-ливановского фальцета здесь, на уличном просторе. Невдалеке одновременно говорил другой оратор; публика, видимо, была раздражена, Поливанова не слушали. С трудом протиснувшись вперед, Дима ловил фразы из пятого в десятое.

– …И не слушайте тех, кто зовет вас к организованности, прикрывая под этим словом топтание на месте. Сейчас пришло время, когда можно и нужно двигаться во что бы то ни стало, куда бы это ни привело. А эта порода людей боится всякого размаха, всякого свободного движения. Действуйте, пока не поздно! Придет время – вас окрутят опять неминуемо, ибо мир ныне живет техникой, а техника движется формулой, и человеку все меньше и меньше места для действий, рожденных из его способности к жизни в движении, каждый шаг его все более обусловлен. Пользуйтесь же временем. Я вижу здесь много котелков – это, конечно, кадеты…

– Болван! – громко сказал тут господин в золотых очках.

– Здесь есть эсеры… Мы услышим и меньшевиков и большевиков… В чем дело? Кого вы убедите словами? Давайте действовать, докажите примером. В первом же магазине, разбив стекла, мы возьмем кумача на плакаты и, надписав все, что нужно: «До победного конца!», «В борьбе обретешь…», «Долой преступную войну!», «Да здравствует учредительное!» – молча пойдем каждый своей дорогой: кто – арестовывать Временное правительство, кто – бить Совет рабочих депутатов…

– Долой провокатора! Довольно!.. – сразу крикнули тут несколько голосов.

– И вы увидите, как это сразу двинет дело… – не сдавался Поливанов.

– Долой! – ревело уже полтолпы.

Но поливановский фальцет, вдруг ставши необыкновенно пронзительным, прорезал шум:

– Каждое законченное, приведенное в исполнение намерение научит вас большему, нежели месяц этого бараньего митинга!..

Тут уже Дима ничего не мог разобрать. Поливанов среди шума безрезультатно открывал и закрывал челюсть, мимикой своей напоминая говорящего на экране киноактера. Затем его столкнули, сбили с него шапку, и Дима видел, как какой-то гвардеец дал ему подзатыльник. Потом все смешалось, а через минуту Поливанов вылетел из гущи толпы навстречу взволнованному и обеспокоенному Диме без шапки, но со счастливым и радостным лицом.

– Должно быть, анархист! – иронически и пренебрежительно крикнул кто-то вдогонку ему.

– И горжусь этим! – огрызнулся Поливанов.

– Вы неисправимы, – сказал Дима, увлекая его за руку. – Что вам нужно?

– Движения во всех его формах, – пьяно отвечал Поливанов.

– Даже тогда, когда оно направлено по отношению к вашему затылку?.. Едемте лучше на Забалканский, я вам всыплю еще две сухих.

Однако неудачное поливановское выступление почему-то заставило Диму дружески-тепло придерживать по дороге руку своего спутника. Дима чувствовал, что заведен в тупик. Ему и самому казалось, что что-то подкатывает под ноги, какая-то волна разливается повсюду, но митинги все стоят, уже по пояс в воде, с неподвижной тупостью и все хотят выдержать неодолимый, но ясный напор.

А жадные серые волны шли с фронта и, встречаясь с заводскими, всплескивали вверх, выбрасывая на трибуны и балконы людей с бешеными выкриками, со всевидящими глазами.

Дима все реже бывал в бильярдной. Он бродил то у особняка Кшесинской, то у дома герцога Лейхтенберг-ского; бродил без мыслей в голове, наслаждаясь видом высокого зеленоватого весеннего неба, отблесками закатов на зданиях дворцов, ночными кострами на улицах, грузовиками, мчавшимися под стальным ежом ощетиненных штыков, и этой особенной широтой петроградских перспектив. Улицы гремели эхом многотысячных толп; Нева из-под мостов плавила свои вскипающие воды навстречу Кронштадту…

Порою Дима переставал понимать, как это случилось, как могла строгая и размеренная жизнь так невероятно раскачаться. В нем еще жило чувство, что в жизни нет и не может быть ничего сверхъестественного, а если и появится что-то чудесное, то стоит вспомнить, что спишь, как сейчас же приходит пробуждение и вместе с ним постылая скука, единственно достоверная в жизни. И Дима не знал – нужно ли протирать неверящие глаза или поверить однажды накрепко и зажить так, как если бы осталось, что мир навсегда околдован сном, полным кривой новизны.

Все же в шумящих толпах Дима чувствовал себя одиноким. Порой он ловил себя на том, что, встретив распевающую на ходу толпу, отороченную каймой приплясывающих и весело орущих ребят, начинал и он подтанцовывать. И, лишь заметив это и вспомнив, как всегда, в смущении о своем горбе, спохватывался Дима и, отравленный, отходил. Легче бывало ему с Наташей. Она, азартная и прямая, всегда с жаром отстаивала тот или иной список, всякий день, впрочем, меняя свои симпатии. Над ней посмеивались окружающие, посмеивался ласково и Дима, но она не теряла задора. А однажды сказала по поводу встретившейся демонстрации:

– Ты знаешь стишки Пуришкевича:

Не видать земли ни пяди…

– Тебе не неловко? – усмехнулся Дима.

– Ничуть! Я – жрица свободной любви… Это о вас, о мужчинах… Все вы сволочи!..

И, вырвавши руку, Наташа, разгневанная, подбежала к остановившемуся грузовику, вскочила в раскачивающуюся груду солдат и уехала с ними. С этого дня не видел ее Дима две недели, тосковал. Наташа с кем-то кутила, а вернувшись наконец домой, встретила Диму как ни в чем не бывало, с той снисходительностью, с какой всегда к нему относилась. Но Дима что-то понял и в ближайший же день привез ей столового белья и чайный сервиз. Этим ссора была исчерпана. Дима каждый вечер теперь пил чай у Наташи, а она затеяла принимать всех своих подруг, хозяйничая не без умения, не допуская, чтобы пили лишнее, и сторонясь мужчин.

По утрам по-прежнему гуляли. Но наконец это Диме наскучило – к тому же Наташа сорвалась и впала в запой, – Дима опять зачастил в бильярдную.

Там между тем еще раз изменился состав игроков. Казимир Казимирович, идя навстречу возросшему спросу, расширил помещение, добавил еще два бильярда, и теперь сюда стекалась странная публика. Какой-то армянин с адъютантскими аксельбантами бессменно и крупно играл, избегая сталкиваться с Димой, ему всегда сопутствовал старик, называвший себя отцом, – Дима, впрочем, был уверен, что родство их ограничивалось братским дележом выигрыша, не столько бильярдного, сколько карточного, за железкой, в номере гостиницы, среди партнеров, вербуемых в бильярдной. Вербовать было легко: в столицу хлынула толпа помещиков, отставных крупных чиновников и прочей шушеры, не привыкшей, чтоб деньги, хотя и последние, залеживались долго в карманах. Их жажду проигрыша обслуживали адъютант с папашей и два-три жучка помельче.

Зайдя однажды, скользя рассеянным взглядом по незнакомым лицам, Дима вдруг увидел кудрявого богатыря в расстегнутой синего сукна легкой поддевке, двигавшегося навстречу с протянутыми руками.

– Ага, вот и ты, а мне говорили, что ты сгинул, говорили, что ты комиссаром стал… Сыграем, что ли?

И Грохотов здоровался долго своей твердой рукой подрядчика, нажившегося на военных поставках. Курчавый черными с проседью кудрями, загорелый не столичным загаром, хранил он в лице что-то быстрое, цыганское. И теперь, отвернувшись, смотрел на столы с подавленной энергией.

– Ну, товарищи, ну, сукины дети, что понаделали, – шептал он как будто в забытьи, как будто отвечая Диме на какой-то его вопрос. Кий выбрал быстро, одним взглядом оценив прямизну его, а подбросив и поймав – вес; натирал мелом, ломая, разбрызгивая по полу осколки, и было ясно, что хоть обижен Грохотов смертельно, но имел силы уйти в себя и теперь грозил оттуда, из глубины души, расправиться, когда придет время, по-свойски и подзажать в свой волосатый кулак казнокрада все, что можно будет и что нельзя. Резким взмахом замахнулся он, но ударил осторожно и мягко, слегка лишь разбив пирамидку.

– Играй, Дима, игрушку, бей меня, плута, проиграл я тебе петеньку!

Дима начал нехотя. Его беспокоило что-то; казалось, что беспокоил старик, игравший за соседним бильярдом, жилистый и медлительный, почти после каждого удара отходивший в угол прокашляться и плюнуть. С глухим раздражением смотрел Дима, как он целится долго; мешая пройти – бильярды стояли теперь тесновато, – брезгливо рассматривал нечистую одежду старика и желтые тупые ногти его.

Грохотов играл с прибаутками, но прижимисто. Дима, скучая, отыгрывался и стал больше следить за соседним столом, чем за своим.

На небритом лице старика неподвижно стояли глаза, мертвые для всего, кроме расчета; тихими накатами, бессильными, но методичными, обыгрывал он своего молчаливого партнера. Скоро заметил Дима, что не он один заинтересовался стариком; сидя в углу на диванчике, с него не спускал глаз коренастый, лет тридцати пяти блондин в кожаной с огромным красным бантом куртке.

«Должно быть, держит мазу, – подумал Дима. – Но за кого?»

Старик тщательно целился, чтобы положить в среднюю.

– Не влез!.. Подставил я тебе!.. – горестно воскликнул здесь Грохотов. – Ну, товарищи, ну, паршивцы-сопляки!..

Но Дима вдруг увидел, что сидевший на диванчике блондин встал и крадучись подходит сзади к старику. Дима не успел подумать, что это значит, как все объяснилось: блондин, изогнувшись, наотмашь ударил старика в ухо…

Старик упал на бильярд, схватившись за ухо рукой. Из-под пальцев быстро показалась кровь.

Все остановилось. Сквозь неясный ропот кто-то громко сказал:

– Вот это так ахнул!..

Потом все заговорили. Старик все еще лежал на бильярде, блондин все еще стоял на своем месте и, покрывая шум, спросил ясным голосом:

– Ты знаешь, Сеня, за что?

– Знаю, Андрей Терентьевич, – тихо ответил старик, не меняя позы.

Тем временем все уже столпились вокруг плотным кольцом. Толстяк с глазами навыкате и красной щекой кричал:

– Ты что же думаешь, на тебя милиции нет? Думаешь – революция, так можно людей в общественном месте калечить? А еще бант нацепил, бандит зуев!..

Блондин стоял неподвижно и спокойно, но тут все заметили торчащий из-под кожаной его куртки кончик замшевой револьверной кобуры. Кружок несколько раздвинулся. Блондин же презрительно сказал:

– Вы на меня не кричите, я не собака… Лучше спросите, в чем дело. Сеня, скажи им, – замотал ты у меня пятьдесят целковых золотом или нет?

Старик молчал.

Что толкнуло здесь Диму – он и сам не мог понять. Хрустнув пальцами, как тогда на Измайловском, вытащив из жилетного кармана уже очень редкие в те времена пять золотых, зажав их в кулак, одним движением прорвал он кружок. На миг остановился он перед блондином, трепещущий, тщедушный в своем порыве, и, сразу разжав кулак, влепил вместе с сухим ударом монеты в его щеку. Золотые рассыпались, слабо звеня… Краем глаза заметил Дима, как торопливо забегали руки блондина, нашаривая револьвер. Не ожидая, не раздумывая, он перехватил кий и тяжелой, налитой свинцом рукояткой дважды ударил его по голове. Дальше уже нельзя было двигаться: навалились окружающие, кто вмешался в борьбу, кто бросился поднимать золотые, их разделили, блондина куда-то поволокли, и уже суетился встревоженный Казимир Казимирович:

– Ради бога, ради бога, без скандалу, без огласки… Ай, что за люди пошли, что за публика, просто быдла какие-то…

Дима стоял дрожа, с остановившимися глазами, со взмокшим лбом…

В бильярдной шумели, оценивая случившееся; старик, обмыв ухо, пришел с тем же мертвенным видом, так же методически обыгрывать своего партнера. Грохотов удивлялся: