banner banner banner
Страшные святочные истории русских писателей
Страшные святочные истории русских писателей
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Страшные святочные истории русских писателей

скачать книгу бесплатно

Незадолго еще до настоящего времени слыла она первою запевалкою и хороводницею во всем околотке, никто не подлаживал так складно под песню в обломок косы, никто не выплясывал и не разводил так ловко руками, ничей голос не раздавался звучнее; но с тех пор, как надорвала она горло на гулянке в день приходского праздника, и голос ее, дребезжавший, на всеобщее удивление, как неподмазанное колесо, захрипел, как у опоенной клячи, слава ее в околотке стала еще почетнее. Леший ее знает, как она это делала, но теперь в соседних деревнях без Домны – что без правого глаза. Без нее не обходится ни одна свадьба, потому что, не будь Домны, и свадьбе бы не состояться; она поклонилась отцу, поклонилась матери и уладила дельце; на пирах является она бабкою-позываткой: первая затевает пляску, первая пьет сусло и бражку. В зимние, долгие вечера Домна – не баба, а просто золото. Она все знает: кто хочет или задумал только жениться, кого замуж выдают, где и за что поссорились люди; там строчит она сказку узорчатую, тут поворожит, здесь спрыснет студенцем – словом, на все про все. И крова, кажись, нету, мужа нету – сирота как есть круглая, а живет себе припеваючи. Да и о чем тужить? Сама не раз говорила Домна: «И то правда, касатушки, под окошечком выпрошу, под третьим высплюсь, – поддевочка-то сера, да волюшка-то своя!..»

Так вот какова была гостья старостихи.

– Ну что, касатка, я чай, у соседей была? – спросила старостиха, придвигая к ней пирог.

– Как же, родная, – скороговоркою отвечала Домна, косясь одним глазом на скляницу, другим – на чашку с гороховым киселем, – когда ж и быть-то, как не нынче? Кому охота напустить к себе в дом злую лихость? Та – Домна Емельяновна, пособи, другая также! Ну, я не отнекиваюсь от доброго дела; вестимо, долго ли накликать беду; о-ох! знамо, не простой день, касатка, – Васильев вечер… Ноне, болезная ты моя, лихоманку-то выпирает из преисподней морозом… Вот она и снует, окаянная, по свету – ищет виноватых; где теплая изба, туда и она… притаится это за простенок али притолку и ждет, нечисть, не подвернется ли кто… Я сама их видала, всех сестер видала… уж в чем, кажись, только душа есть: тощие, слепые, безрукие такие… а не смой из дому – затрясут, поди, до смерти, – завиралась Домна, надламывая пирожка и взглядывая на старостиху, которая сидела против ее на лавочке и, прищурившись, как кошка на печке, мотала в тягостном раздумье головою.

– Вот скажу тебе, – продолжала Домна, – видела я мужика в Груздочках, так уж подлинно жалости подобно… И здоров был, и росл, что хмелина в весну, а как напала это она на него, – похирел, словно трава подкошонная… А все оттого, что жена его поартачилась да не пустила смыть лихоманку в Васильев вечер…

– Ахти, касатка, эки дела какие! Что ж она – недобрая мать, – злобу какую на мужа-то имела?.. – спросила старостиха.

– А кто ее знает, я немало ее тогда уговаривала…

– Да что ж ты, родная, не пьешь, не ешь ничего… – произнесла хозяйка, принимаясь суетиться, – не позорь нашего хлеба-соли… выпей еще стаканчик…

– Спасибо тебе на ласковом слове, – отвечала Домна, радостно принимая приглашение, – ну, так вот, родная, как почала она трясти его, трясла уж она это трясла, чуть не до смерти, насилу отшептали, совсем было сгиб человек… Да постой, не нынче, так завтра у нас в деревне прилучится такое дело – коли еще не хуже…

– О-ох! – произнесла старостиха, со страхом озираясь на сторону. – Что ж такое, родная?..

– А вот что, – отвечала Домна, отдувая багровые свои щеки, – захожу это я нынче об утро к Василисе, соседке твоей, – вестимо, касатка, не из корысти какой, чтоб мне сошлось что за хлопоты, захожу к ней, а так, по простоте моей сиротской, известно, люди бедные, нешто с них возьмешь… Маешься ты, говорю, Василиса, со своим сыном; дай, говорю, отведу я от него нечистую силу, нынче только, говорю, и можно образумить каженника – сама, чай, ведаешь, день какой. Куда те! И слышать не хочет; да это бы еще нешто, Бог с ней, а то туда же, окрысилась на меня: вы, говорит, по деревне про сына пустили толки, то да се… Ну, думаю себе, делай как знаешь, сама напоследях спокаешься, несдобровать тебе с твоим каженником!..

Тут Домна покосилась украдкой на старостиху и сказала, понизив голос:

– Ты, касатка, не подпушай его, смотри, близко к дому, я давно хотела с тобой на досуге глаз на глаз поговорить…

Старостиха насторожила уши.

– Он, слышала я от добрых людей, – продолжала таинственно Домна, – за твоей дочкой увивается… избави Господи!.. У каженников дурной глаз! Того и смотри, испортит девку…

– Что ты, касатка, – ох!.. Да подступись он только… Да я и ему-то, и его матери-то все глаза выплюю!.. – возразила с негодованием старостиха. – Я, родная, как только проведала про энто дело, и дочь-то не пускаю со двора, зароком наказала не ходить за ворота…

– То-то, болезная, я не в пронос говорю тебе такое слово; ты девку-то свою не пущай, а он, окаянный, все возьмет свое, коли заберет на ум – напустит на нее лихость, а ты поди плачь, тоскуй опосля… По-моему, до греха надо отвадить его как ни на есть от нее, чтобы девка-то опостыла ему, – без этого не миновать вам беды… Уж лучше, коли на то пошло, продайте вы ее в чужую деревню, я и женишка приищу. Такого ли жениха вам надыть! Да ему и в рот не вкинется, и во сне не приснится такое счастье… Она у тебя пригожее всех молодиц села… Вот доведалась я (люди добрые сказывали), и она, Василиса-то, на то же норовит; стану, говорит, просить барина!.. Пригодное ли дело, касатка, вам с ними родниться? Шиш-голь, да и полно! Вам просвету не дадут: вишь, скажут, породнились с кем!.. Вестимо, кто про что: другому и крохи пропустить нечем, да добрый человек, а этот, болезная ты моя, каженник! Уж что это за человек: чурается добрых людей, словно собак паршивых, ни с кем слова не промолвит, ни в пляску, ни в песни… я тебе говорю: отлучи ты его, до беды, от девки-то!..

– О-ох! Я и сама о том думаю, касатушка… помоги, Домна Емельяновна, – произнесла с явным беспокойством старостиха. – Рада служить тебе всем добром, отведи ты его, Бог с ним, от моей дочери.

Тут старостиха привстала с лавки, поклонилась гостье и положила перед ней на стол второе полотенце.

– Спасибо тебе на ласковом слове, – отвечала Домна, спрятав полотенце, как бы невзначай, за пазуху. – Рада и я служить тебе, изволь, помогу; слушай…

И Домна подсела уже к старостихе и прильнула к ее уху; но в эту самую минуту раздался такой сильный удар в ворота, что обе бабы невольно подпрыгнули на лавочке.

– Ох, родная! – воскликнула Домна, бросаясь впопыхах из одного угла в другой. – Никак, муж твой идет, вот накликали беду!..

Старостиха в это время подбежала к окну, подняла его и взглянула на улицу.

– Нет, касатка, не он, – крикнула она, просовываясь в избу и обращаясь к Домне, которая стояла уже в дверях, – не он: ветер сорвал доску с надворотни. Не бойся, он у Савелия на вечеринке и не скоро вернется, сиди без опаски…

– Ох, касатка, всполохнулась я добре, – вымолвила гостья, отдуваясь и прикладывая ладонь к левому боку, – ну, кабы он, беда, думаю; серчает он на меня… а сама не знаю за что… провалиться мне, стамши, коли знаю…

Но речь Домны снова была прервана таким страшным грохотом под воротами, у плетней и под навесами, как будто буря, собрав все силы свои, разом ударила на избу старосты.

– С нами крестная сила! – пробормотала хозяйка дома, творя крестное знамение.

– Ох, не к добру, родная, – проговорила Домна, крестясь в свою очередь, – слышь, как вдруг все загудело… Ох, вот так-то, как шла я к тебе… иду, вдруг, отколе ни возьмись, замело меня совсем, и зги не видно; куда идти, думаю, и сама не знаю; стою это я, касатка, слышу, кто-то словно подле меня всплакался… да жалостливо так… Ох, не к добру…

Мало-помалу, однако же, и хозяйка, и гостья успокоились. Буря пронеслась мимо. Старостиха бережно заперла двери и снова села на лавочку; Домна откашлянулась, нагнулась к ее уху и стала что-то нашептывать.

IV

Чижик-пыжик у ворот,
Воробышек махонькой…
Эх, братцы, мало нас!
Голубчики, немножко…
Иван-сударь, поди к нам,
Андреевич, приступись…

    Народная песня

Параше страх, однако ж, прискучило сидеть под окнами своей избушки. В первое время после того, как проводила она маленьких сестер и братьев за ворота, ее радовало, что привелось по крайней мере раз посидеть свободно на улице, что, может статься, удастся хоть издали прислушаться к веселым песням подруг; полная таких мыслей, она не замечала скуки, пока наконец не увидела ясно, что ожидания обманули ее. Сколько ни напрягала она внимания, всюду слышался рев бури, которая, врываясь поминутно в деревню, грозно завывала, метаясь из конца в конец улицы; глухая ночь царствовала повсюду; изредка лишь, проникая мрак, сквозь снежную сеть мелькали кое-где, как искры, огоньки дальних избушек. Параша не понимала, куда так скоро могла деться резвая толпа ребят и девушек, недавно еще шумевших под ее окнами.

«Неужто запугали их метель и холод? – подумала она, стараясь проникнуть сотый раз в темноту, ее окружавшую. – Чего ж тут бояться?.. О! Если б только дали мне волю присоединиться к ним, я бы всех их пристыдила. А может быть, они забились в избы, не страха ради, а ради забавы… Я чай, гадают они или наряжаются… куда как весело!..» Параша взглянула на окно своей избушки и загрустила еще сильнее прежнего. Не смея ослушаться матери, но со всем тем не желая вернуться в скучную избу, она подошла к завалинке, оттоптала снег в углу, между стеною и выступом бревен, прикуталась с головою под овчинным своим тулупчиком и, съежившись клубочком, как котенок, закрыв глаза, принялась с горя умом раскидывать. Она мысленно переносилась в каждую избу; там невидимкою присутствует она посреди веселого сборища; тут прислушивается к говору парней, здесь подруги наряжают ее: она смотрится в крошечное оправленное зеркальце, глядит и глазам не верит, как пристала к ней высокая шапка с золотом, синий кафтан и красная рубаха с пестрыми ластовицами; в другом месте… но не перечесть всего, о чем думает молоденькая девушка. Кончилось тем, что Параша не утерпела, сбросила с головы овчину, заглянула в окно к матери и, убедившись, вероятно, что с этой стороны не предстояло опасности, соскочила с завалинки и украдкою подобралась к соседней избе.

Изба эта, хилая лачужка, занесенная почти доверху снегом, отделялась всего-навсего от избы старосты длинным навесом, а Параше стоило сделать несколько прыжков, чтобы очутиться под единственным ее окошком.

Девушка прильнула свеженьким своим личиком к стеклу, сквозь которое проникал огонек, и, затаив дыхание, долго смотрела на внутренность избушки. Но и тут, казалось, ожидания обманули ее. Параша нахмурила тоненькие свои брови и думала уже вернуться назад, когда совершенно неожиданно до слуха ее коснулся чей-то тоненький голосок. Голос выходил из-за ближайшего овина; Параша притаилась в угол и стала вслушиваться; голос, очевидно принадлежавший женщине, напевал между тем протяжно:

Ай, звезды, звезды, звездочки!
Все вы, звездочки, одной матушки,
Бело-румяны вы и дородливы!..
Гляньте, выгляньте в эту ноченьку!..

«Это, должно быть, Кузнецова Дунька загадывает себе счастье… – подумала Параша. – Но где же видит она звезды? – продолжала она, закутываясь в тулупчик и поднимая кверху голову. – Ух! Как темно и страшно… ну, долго же придется ей ждать звездочку… А что, все ведь нынче гадают… дай-ка и я себе загадаю… что-то мне выпадет?» Последнее заключила она, стоя уже подле своей избы; она оглянулась сначала на все стороны, потом обратилась снова почему-то к соседней лачужке и произнесла нараспев:

Взалай, взалай, собачонка,
Взалай, серенький волчок!
Где собачка залает,
Там и мой суженой…

Но каково же было удивление девушки, когда с соседнего двора, как нарочно, отозвался лай собаки. Лай замолк, а Параша все еще стояла как прикованная на месте; сердце ее билось сильнее; не доверяя своему слуху, она готовилась повторить песню; но голоса и хохот, раздавшиеся внезапно с другого конца улицы, привлекли ее внимание.

– Тащи каженника, тащи его! Что он взаправду артачится… Тащи его, ребятушки, пущай наряжается с нами… тащи его, не слушай! – кричал кто-то, надрываясь со смеху.

Параша бросилась сломя голову на завалинку, вытянула вперед голову и, казалось, боялась проронить одно слово. Голоса и хохот приближались с каждою минутой; вскоре различила она толпу, которая направлялась прямо к ее избе.

– Ребята, никак, у старосты огонь! Катай туда! – закричал тот же голос, по которому Параша тотчас же узнала первого озорника деревни Гришку Силаева. – Полно тебе, Алешка, козыриться, не топырься, сказано, что не выпустим, так стало, так и будет; полно тебе слыть каженником, пришло время развернуться, мы из тебя дурь-то вызовем… Тсс! Тише, ребята, ни гугу; девки, полно вам шушукаться, никак, кто-то сидит у старосты на завалинке…

– Девушки, касатушки… ох!.. – заговорило в одно время несколько тоненьких голосков.

– Ну, чего вы жметесь друг к дружке, чего? Небось, не съедят, – шепнул Гришка Силаев, – ступайте за мной…

И толпа наряженных, стиснувшись в одну плотную кучку, пододвинулась ближе. Гришка сделал шаг вперед и вдруг залился звонким, дребезжащим хохотом.

– Э! Так это вот кто! Здравствуй, старостина дочка, – произнес он, снимая обеими руками шапку и кланяясь Параше чуть не в ноги.

– Девушки, касатушки, и вправду она! – воскликнули девушки, окружая подругу. – Что ты здесь делаешь? Пойдем с нами, полно тебе сидеть; смотри, как мы нарядились! Пойдем…

– Нет, мне нельзя… я и рада бы, да, право, нельзя, касатушки… того и смотри, матушка позовет… – отвечала Параша, заглядывая вправо и влево и как бы желая различить кого-то в толпе.

– А разве матушка твоя дома? – спросил Гришка.

– Дома.

– И отец дома?

– Нет, отец у Савелия на вечеринке.

Гришка радостно хлопнул в ладоши, прыгнул на завалинку и столкнулся нос с носом со старостихою, которая совершенно неожиданно отворила окно и высунулась на улицу. Гришка свистнул и бросился в самую середину толпы, которая откинулась в сторону.

– Ах вы, проклятые!.. Кто там?.. Чего вам надыть?.. Пошли прочь, окаянные!.. Парашка! Парашка! Что те не докличешься… ступай в избу, где ты? О! Постой, я тебя проучу.

Парашка откликнулась, набросила на голову полушубок и, вздохнув, отправилась к воротам.

– Параша! – крикнул ей вслед Гришка. – Кланяйся маменьке, целуй у ней ручки; скажи, что все, мол, мы, слава Богу, здоровы и ей того мы желаем…

– Ах ты, охлестыш поганый! – взвизгнула старостиха, высовываясь по грудь из окна. – Погоди, постой, я тебе дам знать!

– Что ты, маменька, глотку-то дерешь?.. Не обижайся, за добрым делом к тебе, родная… – отозвался Гришка, пробираясь украдкой с огромным комком снега под полою. – Приходили звать тебя в гости; не равно обознаешься; ищи ты нас вот как: ворота дощатые, собака новая, в избе два окна, как найдешь, прямо придешь! – заключил он, пуская комок в старостиху, которая успела, однако ж, вовремя захлопнуть окно.

Толпа захохотала.

– Эх, промахнулся! – произнес Гришка, отряхая руки. – А жаль, кабы не обмишурился, было бы чем закусить… ишь ее, баба-яга какая… Ребята, назло же ей, слушай: старосты нет, пойдемте к ней в избу… выворотим каженнику овчину, он будет медведем, а я вожаком; ладно, что ли? Ну, Михайло Иваныч, поворачивайся, да не пяль глаза в стороны, сказано, не выпустим, пойдешь с нами! – прибавил он, стаскивая полушубок с плеч молодого парня, который, впрочем, довольно охотно поддавался.

– А ну, быть стало по-вашему! – неожиданно воскликнул молодой парень, отрывая глаза от старостина окна и принимая как будто решительное намерение. – Давайте овчину, я сам выворочу… Ну так, ладно, что ли! – заключил он, просовывая руки в рукава вывороченной овчины и тяжело поворачиваясь перед толпою, которая разразилась звонким смехом.

– Ай да молодец! – заревел Гришка, топая в восторге ногами. – Я вам говорил: на него только наговорили, какой он каженник! Давай другую овчину, закутаем ему голову! Так. Ну-кась, Михайло Иваныч: а как ребята за горохом хаживали… ну-у-у!.. Ай да Алеха! Я говорил вам, не сплохует! Он только прикидывался тихоней, а они ему верили… Ребята, стойте! – крикнул Гришка, останавливая толпу, которая уже двинулась к воротам старостиной избы. – Стойте! По-моему, вот что: дайте ей, старой ведьме, опомниться; она теперь взбеленилась, так уж заодно придется ей серчать… дадим-ка ей лучше простыть, да тогда, на спокой-то, и потревожим ее, пущай-де знает! Пойдемте, как есть, следом к Савелью, теперь пир горой; народу там гибель, потешимся на славу, а там сюда добро пожаловать… так, что ли?..

– Пойдемте, пойдемте! – отозвались все разом.

И толпа, повернувшись лицом к ветру, весело понеслась за Гришкой на другой конец деревни. Но не достигла она и половины дороги, как вдруг буря, смолкнувшая на время, снова ударила всей своей силой; все помутилось вокруг, и ряженые наши не успели сделать одного шагу, как уже увидели себя окруженными со всех сторон вихрем.

– Держись, не вались! – крикнул Гришка, сгибаясь в три погибели и становясь спиною к метели. – Наша возьмет, стой крепче, не робей! Эй вы, любушки-голубушки, – присовокупил он, пробираясь к девушкам, – что пришипились? Играйте песни!..

– Полно тебе, Гришка… Ох, девушки, страшно! Ох, касатушки, страшно! – раздавалось то с одной стороны, то с другой.

– Страшно… у-у-у!.. – произнес Гришка, становясь на четвереньки и принимаясь то хрюкать свиньею, то выть волком. – Ой! Девушки, смотрите-ка, смотрите… вон ведьма на помеле едет, ей-ей, ведьма, у! Смотри, сторонись – хвостом зацепит.

Девушки, прятавшиеся друг за дружкою, подняли головы и вдруг испустили пронзительный крик. В стороне, за метелью, послышался действительно чей-то прерывающийся, замирающий стон… В эту самую минуту ветер рванул сильнее, вихрь пронесся мимо, и в мутных волнах снега, между сугробами, показался страшный образ старика с распростертыми вперед руками.

Но толпа успела уже разбежаться во все стороны.

V

За дубовы столы,
За набранные,
На сосновых скамьях
Сели званые.
На столах – кур, гусей
Много жареных,
Пирогов, ветчины
Блюда полные!

    А. В. Кольцов

Между тем пирушка у Савелия шла на славу; народу всякого, званого и незваного, набралось к нему такое множество, что, кажись, пришел бы еще один человек, так и места бы ему недостало. Даже под самым потолком торчали головы; последние, впрочем, принадлежали большею частью малолетним парнишкам и девчонкам, которые, будучи изгоняемы отовсюду, решительно не знали уже, куда приткнуться. И как, в самом деле, сидеть дома, когда у соседа вечеринка, да еще в какое время – в Святки? Того и смотри, нагрянут ряженые, пойдут пляски, песни… деревенским ребятам все в диковинку! И вот, томимые любопытством, пробираются они сквозь перекрестный огонь пинков и подзатыльников, карабкаются на лавки, всползают на печку и полати, мостятся друг на дружку, лишь бы поглядеть на веселье. Между ними попадаются такие бойкие, которые, не зная, куда девать маленького братишку, заснувшего у них на руках, забрались вместе с ним на зыбкую перекладину и висят себе как ни в чем не бывало!

В избе жарко, как на полке; никто, однако ж, не думает отступать к двери; каждый, напротив того, норовит изо всей мочи как бы протискаться вперед, к красному углу, где происходит угощение. Там, за столом, покрытым рядном, обложенным по краям ложками и обломками пирогов и хлеба, сидели гости званые и почетные. На самом первом месте, под образами, в которых дробился свет восковой свечки вместе со светом сального огарка, воздвигнутого на столе, бросался прежде всего в глаза мельник и жена его, оба толстые, оба красные, как очищенная свекла. Подле них, по правую руку, сидел пономарь из чужой вотчины, долговязый, рябой, как кукушка, косой, как заяц, с вострым обточенным носом и коротенькой взъерошенной косичкой на затылке; жар действовал на него совсем иначе, чем на мельника: он, казалось, сушил и коробил его как щепку. Подле пономаря сидел сотский – крошечный, мозглявый старикашка лет семидесяти пяти, но живой и вертлявый, щупавший поминутно то медаль на груди форменной инвалидной шинели, то дергавший себя за кончики седых волос, изредка торчавших по обеим сторонам лысины; слезливые глаза его щурились постоянно, тогда как рот, украшенный одними деснами, был постоянно открыт и сохранял такое выражение, как будто сотского парил кто-то сзади наижесточайшим образом самым жгучим веником.

По левую руку мельника находился знакомый уже нам староста и рядом с ним хозяин дома – рыжий плечистый мужик, такой же толстый почти, как мельничиха. С обоих пот катил градом, но оба не замечали этого и, казалось, были очень довольны соседством друг друга, потому что то и дело обнимались. По обеим сторонам описанных лиц, на лавочках, подле стола и немного поодаль, сидели еще гости, тоже званые, но менее почетные. Тут были старики, и молодые, и бабы с их ребятами; все они расположились семьями: где муж с женой, где старуха со снохой. Каждая семья явилась в гости с своей чашкой и ложкой; радушие хозяев ограничивалось снабжением съестного, и так как хозяйка приготовила кисленького и солененького вволю, а хозяин припас чем и рот прополоснуть, то гости были очень довольны. Немолчный говор, восклицания, хохот, раздававшиеся вокруг стола, свидетельствовали о довольстве присутствующих. Но всех довольнее был, по-видимому, все-таки сам хозяин.

– Александр Елисеич, сват! Кумушка Матрена Алексеевна! Кондратий Захарыч! Еще стаканчик, милости просим, понатужьтесь маленько… – кричал Савелий, приподнимаясь поминутно со штофом в одной руке, со стаканом – в другой и кланяясь поочередно каждому из гостей своих. – Александр Елисеич, что ж ты, откушай, полно тебе отнекиваться, ну, хошь пригубь, – прибавил он, обращаясь настойчивее к мельнику, который пыхтел, как бык, взбирающийся на гору.

– О-ох! Не много ли, примерно, будет, Савелий Трофимыч, – отвечал гость, но взял, однако ж, стакан, тягостно возвел к потолку тусклые, водянистые глаза свои, испустил страдальческий вздох и, проговорив: «Господи, прости нам прегрешения наши!» – выпил все до капельки.

– Гости дорогие, милости просим! Данила Левоныч, ты что? Аль боишься уста опорочить? Пей да подноси соседу, – продолжал Савелий, передавая штоф старосте и подмигивая на пономаря, который сидел, раскрыв рот, как птица, умирающая от жажды, что не мешало ему, однако ж, усердно вертеть левым глазом вокруг мельничихи. – Дядя, а дядя, дядя Щеголев! Полно тебе раздобарывать, успеешь еще наговориться… Эх, а еще куражился: всех, говорил, положу лоском! Что ж ты?.. Храбр, видно, на словах! – заключил Савелий, протягивая руку к сотскому, который рассказывал что-то мельнику.

– Подноси, подноси знай, да не обноси, – захрипел старикашка, заливаясь удушливым, разбитым смехом; он взял стакан, бодро привстал с места, произнес: «Всем гостям на беседу и во здравие!» – выпил вино, крякнул и постучал себя стаканом в голову.

– Вишь, балагур, занятный какой; ай да Щеголев! – раздалось со всех концов посреди хохота.

– Так как же тяжко, примерно, вам было в ту пору? – спросил мельник, когда уселся Щеголев.

– А ты думаешь как? – возразил Щеголев, бодрившийся и делавшийся словоохотливее по мере того, как штофы пустели. – Куда жутко пришлось: народ весь разбежался; избы, знаешь ты, супостат разорил, очистил все до последнего зернышка; сами прохарчились… захочешь пирожка, – ладно, мол, льду пососешь; захочешь щец – водицы похлебай, а другого и не спрашивай!..

– А что, примерно, бывал сам в сражении? – перебил мельник, выставляя вперед подбородок и осеняя рот крестным знамением.

– И-и… Александр Елисеич, спросите, где он только не был, каких сражений не видал, ходил под Кутузовым против француза, подлинно любопытствия всякого достойно! – произнес пономарь, значительно обводя косыми глазами компанию и потом стараясь снова остановить их на мельничихе, которая переминалась на одном месте, как откормленная гусыня.

– Так ты Кутузова-то видал? Сказывают, сильный, примерно, был человек… – спросил мельник, глубокомысленно насупивая брови.

– Кутузова-то! – воскликнул Щеголев, заливаясь снова разбитым своим смехом и хорохорясь несравненно более прежнего. – А ты думаешь как! Как сядет, бывало, на коня… ух! Ничего, говорит, не боюсь! Сам батюшка-царь его жаловал, раз на параде собственноручно целовал его. Русак был, настоящий русак! Кутузов, говорит ему, возьми себе за услуги твои Смоленское… возьми уж, говорит, и Голенищева в придачу! Вот так настоящий был воин! Ничего, говорит, не боюсь! Куда ни покажется, так лоском и кладет супостата! Как ты думаешь: сам на коне сидит, а над ним, слышь ты, орел летит… ничего, говорит, не боюсь!..

– Ну а сам-то ты, сам бывал в сражениях? Страшно, чай? – продолжал расспрашивать Александр Елисеич.

– Чего страшно! Ничего не страшно: француз ли, супостат ли… пали, да и только! Бей его, врага-супостата! – крикнул Щеголев, ударив кулаком по столу.

– Я чай, в пушку ударили? – вымолвил пономарь, взглядывая из-за мельничихи.

– В пушки ударили, в барабаны забили – пули и картечи летели нам навстречу! – подхватил Щеголев, отчаянно потряхивая головою, в которой начинала уже бродить нескладица.