banner banner banner
Русские писатели о цензуре и цензорах. От Радищева до наших дней. 1790–1990
Русские писатели о цензуре и цензорах. От Радищева до наших дней. 1790–1990
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Русские писатели о цензуре и цензорах. От Радищева до наших дней. 1790–1990

скачать книгу бесплатно

Русские писатели о цензуре и цензорах. От Радищева до наших дней. 1790–1990
Сборник

Арлен Викторович Блюм

Настоящая антология – первый опыт публикации и комментирования по возможности полного свода произведений русских писателей, посвященных обличению цензуры и цензоров, двухвековой непрестанной борьбе за свободу слова и творчества. В нее вошло свыше 150 произведений, начиная с главы «Торжок» и «Путешествия из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева и заканчивая текстами современных писателей.

В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

А. В. Блюм

Русские писатели о цензуре и цензорах

От Радищева до наших дней: 1790–1990: Опыт комментированной антологии

© А. В. Блюм, составление, комментарии, 2022

«Оружье свободных людей – свободное слово!»

(Вступительная статья)

Герой романа В. В. Набокова «Дар», alter ego автора, поэт Федор Годунов-Чердынцев размышляет: «В России цензурное ведомство возникло раньше литературы; всегда чувствовалось его роковое старшинство: так и подмывало по нему щелкнуть»[1 - Набоков В. В. Дар // Набоков В. В. Избранное. М.: Радуга, 1990. С. 219.].

Этот парадокс находит неожиданное подтверждение в одном древнерусском источнике. И действительно: если считать, что первый русский литературный памятник – «Слово о полку Игореве» – появился в конце XII в., то за сто лет до него вышел первый в России список запрещенных к чтению книг. Он вошел во вторую известную нам (после «Остромирова Евангелия») русскую рукописную книгу – «Изборник Святослава» (1073) – в любопытнейшее сочинение под названием «Богословьца от словес». «Чтобы не прельститься ложными книгами, – говорилось в нем, – ведь от этого бывают многие безумныя заблуждения – прими этот мой избранный любочисленник повествовательных книг. <…> Тем самым имеешь всё, что же кроме того, то не в их числе». Автор, очевидно, следовал завету библейского мудреца Екклесиаста, предупреждавшего: «Слова мудрых – как иглы и как вбитые гвозди, и составители их – от единого пастыря. А что сверх этого, сын мой, того берегись» (Книга Екклесиаста, или Проповедника, 12: 11–12). В сочинении помещен перечень сорока двух книг полезных, «истинных», а затем двадцати четырех «ложных», «богоотметных», «сокровенных» – в основном апокрифов. Чтение таких книг почиталось большим грехом. Устрашающие угрозы на сей счет содержит «Кириллова книга» (1644). «Еретические», «отреченные» книги «…отводят от Бога и приводят бесам в пагубу», а посему «потворствующие» такому чтению «отцы духовнии… да извергнутся сана и с прочими еретики да будут прокляты…» В древнерусских источниках мы находим и другие тексты, свидетельствующие о попытках установить контроль над чтением книг и предостеречь читателя «от соблазна». Католическая церковь, впрочем, не уступала в этом смысле православной: под названием «Index Librorum prohibitorum» («Индекс запрещенных книг») почти 400 лет (с 1559 по 1948 г.) время от времени выходил в свет перечень произведений, осужденных Ватиканом и запрещенных к изданию, распространению и чтению.

С появлением русского книгопечатания в середине XVI в., учитывая тот факт, что затем на протяжении двух веков типографии находились исключительно в руках государства, сколько-нибудь точных и определенных законов и правил в области печатного слова и наблюдения за ним не существовало. Отдельные эпизоды связаны с борьбой церковных властей с «неправлеными» книгами в эпоху раскола во 2-й половине XVII в. Позднее власти и церковь заботились преимущественно об «истинности» богословских сочинений. Впрочем, до Петра Первого, несмотря на то что печатный станок возник в Московском государстве почти за полтора века до его царствования, нужды особой в цензуре не было: рукописная книга вообще с трудом поддавалась контролю; печатная же, выходившая на Государевом Печатном дворе, ограничивалась, за малыми исключениями, церковными потребностями и всецело находилась в руках правительства. В «Духовном регламенте», вышедшем при Петре I (1721), предусматривался контроль со стороны особого «Коллегиума», который должен был рассмотреть, «нет ли какового противного в письме оном прегрешения, учению православному противного», – первый опыт выборочной превентивной цензуры в России. Издания Российской Академии наук, начавшие выходить с 1728 г., подвергались рассмотрению в самой академии, но известно несколько случаев вмешательства Св. Синода в содержание выпускаемых ею книг.

Собственно цензура в более или менее точном значении этого слова введена лишь в 1783 г., когда, по велению Екатерины, был издан «Указ о вольных (т. е. частных. – А. Б.) типографиях», – с одновременным установлением обязательного предварительного просмотра представленных к печати рукописей «управами благочиния», то есть полицейскими учреждениями (см. подробнее во вступительной статье к первому разделу). И вот что примечательно: почти сразу же, через 7 лет, появляется первая гневная филиппика в адрес «несмысленных урядников благочиния», которые могут «величайший в просвещении сделать вред и на многие лета остановку в шествии разума…» (глава «Торжок» из «Путешествия…» Радищева – см. далее). С тех пор началась неустанная борьба русских писателей за священное право – право свободы слова и творчества. Понятно, что прежде всего они уделяли большое внимание изображению цензоров и обличению их действий, что и неудивительно. В оппозиции «художник и власть» цензор для них – первая фигура, встречающаяся на пути проникновения их слова к печатному станку, а следовательно – к читателю, причем фигура, как правило, не столько зловещая, сколько смешная. Писатели не склонны демонизировать ее, полагая, что лучший способ борьбы с цензурой – высмеивание тех «аргусов», кто хотел бы «теченье жизни заткнуть своей дрянною пробкой» (А. К. Толстой). Цензоры – постоянная мишень для сатирических стрел множества русских писателей. Благожелательно настроенный к писателям А. В. Никитенко так говорит о «горестной» и двусмысленной участи цензора в своем знаменитом «Дневнике» (1834 г., 8 января): «Надо соединить три несоединимых вещи: удовлетворить требованию правительства, требованиям писателей и требованиям своего собственного внутреннего чувства. Цензор считается естественным врагом писателей – в сущности, это и не ошибка»[2 - Никитенко А. В. Дневник: В 3 т. Т. 1. М., 1955. С. 315.]. Заметим, что сам факт служения писателей в цензурном ведомстве первоначально, в отличие от позднейших времен, не считался чем-то зазорным в глазах общества. Поэты, причем крупнейшие, избрали своим поприщем службу в Комитете цензуры иностранной. Как вспоминал современник, «состав комитета иностранной цензуры блистал известными именами. Председатель комитета был А. Н. Майков, цензорами – Я. П. Полонский, в то время романист граф Салиас (Евгений Андреевич Салиас-де-Турнемир (1840–1908), писатель, самое известное произведение – роман «Пугачевщина». – А. Б.), А. С. Любовников, известный своими переводами с иностранных языков»[3 - Цензура в России. С. 202. См. также раздел, посвященный персональному составу Комитета, в кн.: Комитет цензуры иностранной в Петербурге. С. 65—108.]. Добавим к этому имя Ф. И. Тютчева, многолетнего председателя этого комитета. В «русской цензуре» работали долгие годы С. Т. Аксаков, И. А. Гончаров и другие литераторы. Некоторые из них (Тютчев, Майков, Полонский) «отрефлектировали» такую службу в собственном творчестве.

Современный автор, приведя слова анонимного автора статьи из «Русского вестника» за 1906 г., заявившего, что «современному русскому человеку <…> трудно, почти невозможно понять это совместительство свободного литературного труда со службой, так или иначе направленной к ограничению свободного слова», дает далее вполне логичное объяснение этому феномену[4 - Сонина Е. С. С. 38.].

* * *

Наша антология – первый опыт публикации более или менее полного свода произведений русских писателей, в котором отразилась двухвековая непрестанная борьба за свободу слова и творчества. В нее вошло свыше 150 произведений, начиная с упоминавшейся уже главы «Торжок» и заканчивая текстами современных писателей. Собранные и публикуемые тексты относятся к различным литературным жанрам: стихотворные послания цензорам, эпиграммы, басни, пародии, драматические сценки, рассказы, очерки, воспоминания, эссе, открытые письма-протесты против цензурного произвола и т. д. Многие из них не увидели по вполне понятным причинам свет при жизни авторов, а некоторые вообще сохранились лишь в архивах. К великому сожалению, автор-составитель не смог по разным причинам включить в сборник эпистолярное наследие русских писателей, в котором интересующая нас тема отражена с большой полнотой. Редкий русский писатель не касался в своих письмах этого животрепещущего вопроса, затрагивающего сами основы его творчества: таких писем сотни, если не тысячи. Включение их в сборник (и особенно – комментирование) вызвало бы увеличение его объема в несколько раз. Исключений из этого правила немного: см. отрывки из писем в комментариях к произведениям Пушкина и Вяземского. По той же причине не вошли в сборник отрывки из дневников и записных книжек, если не считать фрагментов из «Дневника» Корнея Чуковского.

Весьма заманчиво было бы также включить в антологию обширные записки писателей, целиком посвященные цензурной теме, написанные частично «по долгу службы» (П. А. Вяземский, В. Ф. Одоевский), а иногда и «по велению сердца» (Фаддей Булгарин). Однако впоследствии пришлось отказаться от этой идеи: во-первых, в силу их, как правило, специфического, официального характера, а, во-вторых, опять-таки в связи с большим объемом таких записок (порою до 50–60 страниц). Автором первой такой записки, поданной по начальству в 1826 г. под названием «О цензуре в России и о книгопечатании вообще», стал редактор популярной газеты «Северная пчела» Ф. В. Булгарин, тесно сотрудничавший с III отделением на протяжении многих лет[5 - Видок Фиглярин. Письма и агентурные записки Ф. В. Булгарина в III отделение / Издание подготовил А. И. Рейтблат. М.: Новое литературное обозрение, 1998. С. 45–53. О сотрудничестве Булгарина с охранительными инстанциями см. также: Лемке М. К. Николаевские жандармы и литература 1826–1855 гг.: По подлинным делам Третьего отделения собств. е. и. величества канцелярии. СПб., 1908.]. Он позволяет себе даже легкую критику, приводя нашумевшие абсурдистские примеры, почерпнутые, судя по всему, из замечаний цензора Красовского (см. далее) на полях рукописи элегии поэта Олина: о запрещении слов «Небо», «Небеса», «Ангельский взгляд» и т. д. «Вместо того, – замечает он, – чтобы смотреть на дух произведения, привязываются к одним словам и фразам». Заинтересованный, как журналист и редактор, в своем праве обсуждать политические вопросы, он очень недоволен запрещением после разгрома восстания декабристов касаться политики: «Вместо того чтобы запрещать писать противу правительства, цензура запрещает писать о правительстве и в пользу оного. Повторяю, все это происходит от того, что у нас смотрят не на дух сочинения, но на одни слова и фразы, и тот, кто искусными перифразами может избежать в сочинении запрещенных цензурою слов, часто заставляет ее пропускать непозволительные вещи. Напротив того, всякое чистое, благоразумное суждение и повествование о благодетельных мерах правительства строго запрещено»[6 - Рейтблат А. И. Указ соч. С. 49–50.]. Булгарин предлагает ряд мер по усовершенствованию цензурного надзора, в частности такую оригинальную, как обязать исполнять эту должность академиков и профессоров (последние и без того, согласно Уставу 1804 г., исполняли такую должность), поскольку они, на взгляд Булгарина, мало занимаются наблюдением за печатью и преподавательской работой.

П. А. Вяземский весной 1848 г. подал в правительство «Записку о цензуре», в которой предлагал ему издавать правительственную газету или журнал, но, в то же время, выступал за известный простор «…для выражения мыслей и для распространения общественных вопросов»[7 - Гиллельсон М. И. П. А. Вяземский. Жизнь и творчество. Л., 1969. С. 325.].

В. Ф. Одоевский, сам принимавший по службе активное участие в цензуре иностранных книг, начиная с 1827 г. оставил ряд сочинений по этому вопросу[8 - См.: Паршукова Н. А. В. Ф. Одоевский – теоретик и практик печати и цензуры 1830—1840-х гг.: Автореф. дис. … канд. филол. наук. СПб., 2004. Здесь же приведен список работ автора по указанному вопросу.]. Он находил, в частности, что «полицейская цензура» лишь «прикрывает язву», достигая тем самым обратного результата. По его мнению, высказанному в статье «О мерах против заграничной русской печати», «время для одних чисто запретительных мер прошло»; хотя он и резко выступает против «герценовской пропаганды» из Лондона, считает все-таки, что нездоровый интерес к заграничной эмигрантской печати может быть устранен и отчасти компенсирован не полицейскими мерами, а публикацией книг и статей, опровергающих в открытой полемике идеи, враждебные, как он полагал, русскому обществу.

Близкую позицию занимал Ф. И. Тютчев, многолетний председатель Комитета цензуры иностранной, отдавший службе в нем четверть века из своей 70-летней жизни. Еще в середине 1840-х гг. он предлагал наладить систему русской печатной контрпропаганды за рубежом, подготовил для III отделения – с просьбой передать царю – особую записку, но из этого замысла ничего тогда не вышло. Им же составлена в 1857 г. обширная «Записка о цензуре», предназначенная кн. А. М. Горчакову (также для передачи царю), не раз привлекавшая внимание исследователей[9 - Под названием «Письмо о цензуре в России» впервые опубликована в «Русском архиве» (1873. № 3. С. 603–632). Деятельностью Тютчева на цензурном поприще специально занимается Г. В. Жирков. См. перечень его работ по этому вопросу в кн.: Комитет цензуры иностранной в Петербурге. С. 223–224, а также: Жирков Г. В. 1) История цензуры в России… С. 112–115, 135–143; 2) «Но мыслью обнял все, что на пути заметил…». Три ипостаси Ф. И. Тютчева // «У мысли стоя на часах…» Цензоры России и цензура. СПб.: Изд-во СПбГУ, 2000. С. 100–157. Укажем также ст.: Чагин Г. В., Петрова Л. Е. Служба в российской цензуре // Литературоведческий журнал. 2004. № 18. С. 45–79.].

В ней он подытоживает итог своих многолетних наблюдений, занимая позицию, близкую к карамзинской и отчасти пушкинской (в 30-е годы). Тютчев считал, что «…печать не есть принадлежность какого-либо класса людей, какой-нибудь клики, в печати могут высказываться и высказываются мнения лиц, принадлежащих к различным общественным средам. <…> в интересах Верховной власти следует не стеснять печати в этом отношении, а напротив, давать ей всевозможные льготы, пока она остается в пределах, обозначенных самим правительством, то есть пока не обращается в зловредный памфлет». Постоянно боровшийся с цензурой в качестве редактора популярного журнала «Библиотека для чтения» журналист, писатель и крупный востоковед Осип Иванович Сенковский (1800–1858) оставил трактат о цензуре в эпоху Николая I. По понятным причинам напечатать его удалось лишь посмертно (газета «Современность». 1880. № 342–346) под названием «Посмертные записки 1857 г.». Он пишет в нем, в частности: «Предупредительная цензура – в самом деле ужасная мера. Если немного выступить из круга предубеждений, на которых быт ее основан, и хладнокровно взглянуть на ее разрушительные действия, то нельзя не изумиться, как она доныне допускается в странах, которые уже более ста лет уничтожили у себя судебную пытку… Цензура, уничтожая всякий разбор внутренних, государственных и общественных фактов, событий, теорий, обращает все действия чиновников и начальств в тайну, не для общества – общество все знает, – а для тех, которые стоят вне и выше общества. <…> Предупредительная цензура, раздражая всех своими истязаниями, озлобляя придирками, ожесточая злобными или невежественными толкованиями слов, выражений, мыслей, ничего, однако, не останавливает… Для безмятежного сохранения своих окладов наши цензора, если им прикажут не пропускать ничего о стеариновых свечах, скроют от сведения высшей власти и самое солнце… О действиях цензора каждый писатель должен иметь право напечатать свое мнение без его согласия…

Это сделает цензоров осторожными, отнимет у них охоту – к придиркам, к притеснениям, к произволу, к бесстыдным и безнаказанным насилиям отвратительного невежества, ко всему длинному списку цензорских грехов; а общество и министерство будут по крайней мере знать с достоверностью, каковы у нас цензора <…>». Читатель, возможно, обратит внимание на одну особенность нашей антологии. На первый взгляд, выглядит странным и даже парадоксальным то обстоятельство, что выпады и протесты писателей против цензурного засилья почти исчезают в те периоды, когда оно, засилье, приобретает наиболее зловещие черты. Так, например, почти отсутствуют тексты такого рода, созданные в годы царствования Николая I, в «эпоху мрачного семилетия» (1848–1855 гг.) в особенности, или в 30-е годы ХХ в., в годы Большого террора. И, напротив, в большом количестве такие произведения охотно создаются в годы относительного либерализма – например, в александровскую эпоху («Дней Александровых прекрасное начало…», по Пушкину) или в «относительно вегетарианские» (по Ахматовой) годы нэпа. И дело не столько в том (хотя и в том тоже), что такие тексты не имели шанса увидеть свет в подцензурной печати… По-видимому, писатели подсознательно (или сознательно) понимали, насколько бессмысленны выпады против цензуры, призывы к ее «улучшению», апелляции к «просвещенным» цензорам (как это делал Пушкин – см. «Второе послание цензору») в тоталитарном, не оставлявшем никаких надежд мире. Симптоматично, что в такие времена выпады против цензурного террора почти исчезают даже в дневниках и письмах – из понятного, впрочем, опасения, что они станут известны «компетентным органам»: достаточно сравнить первый и второй тома бесценного дневника К. Чуковского – соответственно за 1901–1929 и 1930–1969 гг.

Если в первом томе мы встретим частые и весьма саркастические характеристики ленинградских цензоров эпохи нэпа, то во втором, в записях 30—40-х годов, такие выпады практически исчезают. Даже рассказы о трагических моментах его собственной «цензурной биографии» обрываются на полуслове выразительным многоточием… Однако в записях, относящихся к эпохе «оттепели», вновь возникает цензурная тема. Исключение из указанного выше правила – «Дневник» историка русской литературы, либерального профессора и одновременно многолетнего цензора Санкт-Петербургского цензурного комитета Александра Васильевича Никитенко, который он вел до конца жизни – с 1826 по 1877 г. В нем, в первом томе в особенности, запечатлены самые мрачные стороны литературной и общественной жизни. Знавший «кухню» изнутри, он оставил богатейший материал по истории цензуры в России XIX в. Ужас навеяло на него учреждение в 1848 г. сверхцензурного «Комитета 2-го апреля» (см. о нем далее): «События на западе вызвали страшный переполох на Сандвичевых островах. Варварство торжествует там свою дикую победу над умом человеческим, который перестал мыслить, над образованием…»[10 - Никитенко А. В. Дневник. Т. 1. С. 315. При жизни автора «Дневник» не увидел света. Впервые он напечатан в журнале «Русская старина» в 1889–1892 гг. Отдельные издания выходили в 1893, 1904–1905 и 1955–1956 гг. См. подробнее: Березина В. Г. Цензор о цензуре (А. В. Никитенко и его дневник) // «У мысли стоя на часах…» Цензоры России и цензура. С. 60–84.]

Под «Сандвичевыми островами» автор, разумеется, подразумевает Россию. Вообще, надо сказать, в целях обмана цензуры писатели часто прибегали к такому приему. Одна из первых драматических сценок (1805 г.) – «разговор сочинителя с цензором» (жанр, часто встречающийся в русской литературе) – выдана И. П. Пниным за «перевод с манжурского» (так!). Публикуя в 1823 г. басню П. А. Вяземского «Цензор», издатель журнала «Славянин» без ведома автора на всякий случай снабдил публикацию подписью «С франц<узского>. К. В-ий». В. С. Курочкин в начале 60-х годов читал устно в кругу своих друзей сатирическое стихотворение «Над цензурою, друзья…» под видом «перевода из Беранже» и т. д. (подробнее об этом см. примечания к текстам).

* * *

Голоса в защиту свободы слова не умолкали никогда: в беспросветные времена такую задачу брали на себя писатели-эмигранты – Герцен в Лондоне в XIX в., писатели Русского зарубежья в ХХ-м – В. В. Набоков, Р. Б. Гуль и другие. Тем не менее, более чем столетняя борьба за свободу печати и литературного творчества, приведшая к резкому ослаблению цензурного гнета в начале ХХ в. и даже полному освобождению от него в период между февралем и октябрем 1917 г., закончилась полнейшим провалом и поражением.

К чести русской интеллигенции, бо?льшая часть ее сразу же после октябрьского переворота поняла и осознала суть трагического перелома и предсказала страшные его последствия для страны. Особенно интеллигенция пишущая, которая первая почувствовала неимоверную, небывалую тяжесть свинцовой плиты наступившего цензурного террора, если не считать некоторой ее части, оправдывающей его «существующими обстоятельствами» и даже считавшей его лишь наказанием «за грехи отцов» и «вину» их перед народом. Инерция свободы, завоеванной многолетней драматической борьбой русских писателей за свои права, была так велика, что первоначально писатели «не стеснялись» отстаивать свои права, резко протестуя против засилья охранительных инстанций. Для защиты этих прав требовалось мужество и бесстрашие Дон-Кихота, хотя надежды на «исправление», «смягчение» цензурного режима выглядели порой немного наивными. В то время защита внутренней свободы – той «тайной свободы», о которой писал в 1921 г. Александр Блок в последнем своем стихотворении, – стала священным долгом каждого уважающего себя литератора. Порой их охватывало чувство безнадежности, особенно в связи с кардинальным изменением читательского сознания, отсутствием поддержки аудитории. У Корнея Чуковского в дневниковой записи 16 января 1925 г. вырвались горькие фразы: «Замечательнее всего то, что свободы печати хотят теперь не читатели, а только кучка никому не интересных писателей. А читателю даже удобнее, чтобы ему не говорили правды. И не только удобнее, но, может быть, выгодно. Так что непонятно, из-за чего мы бьемся, из-за чьих интересов»[11 - Чуковский К. Дневник. 1901–1929. М., 1991. С. 303.].

Протесты писателей против цензурного гнета – вовсе не бунт на коленях, с кляпом во рту, что время от времени наблюдалось в оттепельные времена. Нет, это было сознательное сопротивление внутренне свободных еще людей, осознанное противостояние режиму оскорбленного и униженного художника; столкновение творца с его антиподом – приставленным к нему чиновником. Вечная ситуация – «художник и власть» – была в советских условиях гибельной для писателей, но в их борьбе за свободу слова, в их противостоянии таилась надежда, что не все еще убито в личности писателя, что есть еще надежда на возрождение свободного творчества…

* * *

Тема нашей антологии дважды, по крайней мере, привлекала уже внимание исследователей. Касались они, правда, лишь поэтического наследия XIX в., запечатлевшего образ цензора. Первым обратился к этой теме критик А. Г. Горнфельд (1867–1941) в статье «Защита слова в русской лирике», вошедшей в содержательный сборник «В защиту слова» (СПб., 1905. С. 205–216). Автор другой содержательной статьи – «Образ цензоров в русской поэзии XIX века» – справедливо замечает: «Степень изученности темы цензуры и образа цензора в поэзии явно недостаточна. Думается, что исследование стихотворного наследия, связанного с конкретными историческими и литературными событиями XIX столетия, принесло бы немалую пользу для понимания и сегодняшних проблем»[12 - Сонина Е. С. С. 57.].

Это положение, добавим, относится не только к поэзии, но и к другим литературным жанрам и другим историческим эпохам[13 - Укажем на сборник: Цензура в России в конце XIX – начале ХХ века: Сб. воспоминаний / Сост., вступит. статья и примеч. Н. Г. Патрушевой. СПб.: Российская Национальная библиотека; Дмитрий Буланин, 2003. В нем представлены лишь воспоминания цензоров и общественных деятелей. Из произведений писателей помещены только два (воспоминания В. Г. Короленко и И. А. Белоусова, воспроизведенные в настоящем сборнике).]. Представленная антология – попытка в какой-то мере восполнить указанный пробел, хотя составитель ее прекрасно понимает, что и она не охватывает все без исключения тексты русских писателей, посвященные столь обширной и важной теме. Он будет благодарен всем читателям, сообщившим о более или менее существенных пробелах в настоящем издании.

Часть I

Эпоха императорской цензуры

Дореформенная Россия

(конец XVIII – первая половина XIX в.)

Впервые отношение к свободе слова и печати сформулировано в «Наказе» Екатерины II (которая сама, между прочим, была писательницей), выдержанном в духе идей французского Просвещения: «Запрещаются в самодержавных государствах сочинения очень язвительные: но оные делаются предлогом, подлежащим градскому чиноправлению, а не преступлением; и весьма беречься надобно изыскания о сем далече распространять, представляя себе ту опасность, что умы почувствуют притеснение и угнетение: а сие ничего иного не произведет, как невежество, опровергнет дарования разума человеческого и охоту писать отнимет»[14 - Наказ… Екатерины… данный Комиссии о сочинении нового Уложения. СПб., 1820. Ст. 484. С. 233.].

Конечно, сказано это было напоказ, скорее для Вольтера и других великих французов, с которыми она вела тогда активную переписку. Тем не менее на первых порах, в 60—70-е годы, началась некоторая «секуляризация» печатного слова: разрешены к изданию некоторые частные журналы, немцам-книгоиздателям дозволено было завести в Петербурге частные типографии.

Наконец, в 1783 г. ею издан «Указ о вольных типографиях», положивший начало частному книгоиздательскому делу в России. Одновременно была введена обязательная предварительная цензура, возложенная на управы благочиния, то есть полицейские учреждения. Указ предписывал наблюдать, чтоб «ничего в книгах противного законам Божеским и гражданским, или же к явным соблазнам клонящегося, не было; чего ради от Управы благочиния отдаваемые в печать книги свидетельствовать и ежели что в них противное Нашему предписанию явится, запрещать; а в случае самовольного напечатывания таковых соблазнительных книг, не только книги конфисковать, но и о виновных в подобном самовольном издании недозволенных книг сообщать куда надлежит, дабы оныя за преступление законно наказаны были». Невежественные полицейские чиновники, «урядники благочиния», которых так гневно обличал Радищев (см. ниже главу «Торжок»), в то время все же формально относилось к просмотру рукописей. Сама «крамольная» его книга вышла «с дозволения управы благочиния». Хотя сам автор был наказан ссылкой в Тобольскую губернию, дозволивший его книгу петербургский полицмейстер Никита Рылеев был прощен императрицей «по причине его глупости и ветрености».

Ситуация резко меняется начиная с конца 80-х годов, когда на печать и литераторов обрушивается град репрессий, что вызвано, конечно, событиями Великой Французской революции, опасением, что «французская зараза» проникнет в Россию. Как известно, к смертной казни были первоначально осуждены крупнейший издатель-просветитель России Н. И. Новиков и А. Н. Радищев за издание в 1790 г. своего знаменитого «Путешествия из Петербурга в Москву», почти полностью сожженного (заметим, что подавляющую часть тиража сжег сам автор, опасаясь за свою судьбу).

Хотя Павел и «простил» Новикова и Радищева (очевидно, в пику своей покойной матушке), к печатному слову он относился крайне подозрительно: оставил в силе предсмертное распоряжение Екатерины, которым она отменила свой прежний указ 1783 г. о «вольных типографиях»; все пять лет его царствования они так и простояли опечатанными. Более того, 4 июля 1797 г. он выпускает указ, по которому цензура всех книг переходила в руки высшего правительства: «Государь Император высочайше повелеть соизволил: книги, цензурою признаваемые недозволенными, представлять на рассмотрение Совета (Его Величества)». На таможнях была устроена строжайшая цензура иностранных книг, журналов и газет: одно время им было предписано не пропускать ни одного иностранного издания, хотя бы оно содержало панегирик Павлу.

«Дней Александровых прекрасное начало» было многообещающим и внушало надежды. Решив управлять «по закону и сердцу Августейшей Бабки», Александр отменил запрещение ввозить иностранные книги, велел «распечатать» вольные типографии. В 1804 г. принят первый, относительно либеральный «Устав о цензуре», обещана «разумная свобода книгопечатания». Наблюдение в предварительном порядке передано университетам, при которых созданы цензурные комитеты в Петербурге, Москве и других университетских городах. Теперь вместо полуграмотных «урядников благочиния» цензуровать книги должны были профессора университетов. Однако на практике довольно либеральные статьи и параграфы устава применялись и трактовались весьма своевольно, что привело к запрещению ряда книг (см. далее – И. П. Пнин). Уже в 1811 г. над университетскими комитетами была поставлена сверхцензура «министерства полиции». Появление в конце 10-х – начале 20-х годов ряда эпиграмм и посланий цензору (в том числе Пушкина) вызвано усилением цензурного гнета, погромами, учиненными обскурантом М. Л. Магницким в Петербургском и Казанском университетах. Полностью стал игнорироваться один из важнейших параграфов устава 1804 г. (параграф 21), предписывавший цензору «удаляться всякого пристрастного толкования сочинений» и толковать сомнительные места «выгоднейшим для сочинителя образом». «Благоразумная цензура, – говорил Магницкий на заседании ученого комитета при Главном правлении училищ, – соединенная с утверждением народного воспитания по вере, есть единый оплот бездне, затопляющей Европу неверием и развратом»[15 - Сухомлинов М. И. Исследования и статьи по русской литературе и просвещению. СПб., 1889. Т. 1. С. 186.].

В русской литературе выведен целый ряд персонажей, принадлежавших к цензурному ведомству и «прославившихся» своими подвигами на избранном поприще. В своем неизбывном рвении цензоры всех времен постоянно рождали анекдоты, и знание их, как видно из некрасовского отрывка (см. далее «Прекрасная партия»), всегда входило в «джентльменский набор» более или менее образованного российского читателя. Особенно доставалось А. И Красовскому (см. Перечень цензоров), ставшему буквально фольклорным героем – символом цензурного идиотизма. Он, что называется, благодаря ряду эпизодов «попал в анекдот», приобрел устойчивую репутацию «человека с дикими понятиями, фанатика и вместе лицемера, всю жизнь, сколько мог, гасившего просвещение»[16 - Никитенко А. В. Дневник: В 3 т. Т. 1. М., 1955. С. 463.].

П. А. Вяземский, столкнувшись с его придирками, писал в письме А. И. Тургеневу 7 декабря 1822 г.: «Жаль мне, что я не в Петербурге: право, ударил бы Красовского в щеку… До?лжно бить цензоров до того, что никто за миллионы и за Андреевские (ленты. – А. Б.) не пойдет в цензора»[17 - Цит. по: Пушкин А. С. Письма / Под ред. и с примеч. Б. Л. Модзалевского. Т. 1. М., 1926. С. 260.].

Его имя стало нарицательным, синонимом цензорской тупости. В 1823 г. он запретил для публикации в журнале «Сын Отечества» «Романс с французского» А. Константинова. Издатель журнала Н. И. Греч предполагал напечатать его в номере, выход которого приходился на дни великого поста. Красовский советовал: «Сии стихи приличнее будет напечатать в номерах 18 или 19-м “Сына Отечества”. Теперь сыны и дщери церкви молят Бога, с земными поклонами, чтобы Он дал им дух целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви (совсем другой, нежели какова победившая француза-рыцаря). Надеюсь, что и почтенный сочинитель прекрасных стихов не осудит цензора за совет, который дается от простоты и чистого усердия к нему и его читателям». Но более всего его «прославили» замечания на полях рукописи стихотворения «Стансов к Элизе» поэта Валентина Николаевича Олина (1790–1841), вольно переведенные из поэмы Вальтера Скотта «Замок Литтелькельт»: в 1822 г. он запретил их публикацию за «безнравственность» и «как противные духу христианства». Вот лишь некоторые перлы Красовского: 1) «Улыбку уст твоих небесную ловить…». Красовский: «Слишком сильно сказано; женщина недостойна того, чтобы улыбку ее назвать небесною». 2) «И поняла, чего душа моя искала». Красовский: «Надобно объяснить, чего именно, ибо здесь дело идет о душе». 3) «Что в мненьи мне людей? Один твой нежный взгляд дороже для меня вниманья всей вселенной». Красовский: «Сильно сказано; к тому ж во вселенной есть и цари, и законные власти, вниманием которых дорожить должно». 4) «О, как бы я желал пустынных стран в тиши, Безвестный близ тебя к блаженству приучаться». Красовский: «Таких мыслей никогда рассевать не до?лжно; это значит, что автор не хочет продолжать своей службы государю для того только, чтобы всегда быть со своею любовницею; сверх сего к блаженству можно только приучаться близ Евангелия, а не близ женщины». 5) «У ног твоих порой для песней лиру строить…». Красовский: «Слишком грешно и унизительно для христианина сидеть у ног женщины». 6) «И на груди твоей главу мою покоить…» Красовский: «Стих чрезвычайно сладострастный!», и т. д. Несчастный Олин пробовал, было, опротестовать это решение, подав жалобу на С.-Петербургский цензурный комитет, приложив замечания Красовского, но она была отвергнута, доводы Красовского признаны были вполне «законными», поскольку «чтение “Стансов к Элизе” могло бы возбудить в читателях, особенно молодых, нечистые чувствования, которые, как известно, запрещаются седьмою заповедью… Такое чтение должно произвести большой соблазн, особенно в страстную неделю, в которую автор уже сии коротенькие стихи хотел распустить по получении позволения цензуры на напечатание их…»[18 - Этот эпизод вошел во многие книги и статьи. См., в частности: Скабичевский А. М. Очерки истории русской цензуры (1700–1863). СПб., 1892. С. 178–182. Большой интерес представляют воспоминания А. И. Рыжова «Александр Иванович Красовский» (Русская старина. 1874. № 11. С. 108–125), частично опубликованные также в кн.: Комитет цензуры иностранной в Петербурге… С. 180–198.]

Красовский стал со временем удобной мишенью не только для современников; он удостоился и посмертной славы, его имя встречается и в произведениях второй половины XIX – начала ХХ вв. Более того, о нем вспомнили даже в конце ХХ в.: Юрий Нагибин в рассказе «Страдания цензора Красовского» (Юность. 1988. № 4), В. Пикуль в очерке «Полезнее всего запретить…» (Пикуль В. С. Исторические миниатюры. Т. I. М., 1991. С. 411–420). Вместе с тем, как считает современный автор, «забылись добрые и важные его дела», которыми он занимался, будучи деятельным сотрудником Императорской публичной библиотеки на протяжение 30-летия (1813–1844)[19 - Михеева Н. В. Александр Иванович Красовский // Книга: Исследования и материалы. Сб. 75. М., 1998. С. 240–245.].

* * *

«Моровой полосой» назвал эпоху Николая I А. И. Герцен, основавший впервые в России вольную типографию, независимую от цензуры; понятно, за ее пределами – в Лондоне в 1853 г.

Напуганный восстанием 14 декабря, сопровождавшим его вступление на престол, Николай все свое 30-летнее царствование с глубоким подозрением, переходящим в ненависть, относился к печатному слову и его деятелям. Одно из первых его распоряжений касалось пересмотра прежнего цензурного устава 1804 г., показавшегося ему чересчур либеральным. В начале 1825 г. он отдает распоряжение «О скорейшем приведении и окончании дел об устройстве цензуры». Дело было поручено адмиралу А. С. Шишкову, министру народного просвещения и поэту, ярому стороннику архаики и противнику «карамзинистов». Кстати, он был ненавистником всех иностранных слов в русском языке: именно ему приписываются анекдотические предложения заменить галоши – мокроступами, кий – шаропихом и т. п. К июню 1826 г. он сочинил цензурный устав, который в обществе тотчас же получил название «чугунного»: он не оставлял вообще никаких надежд[20 - См. подробнее: Гиллельсон М. И. Литературная политика царизма после 14 декабря 1825 г. // Пушкин: Исследования и материалы. Т. 8. Л., 1978. С. 195–218; Вацуро В. Э., Гиллельсон М. И. Сквозь «умственные плотины»: Очерки о книгах и прессе пушкинской поры. М., 1986.].

10 июня 1826 г. новый цензурный устав был «высочайше» утвержден, что означало не только пресечение выпуска в свет сколько-нибудь «вольных» сочинений, но и прямое правительственное вторжение в намерения авторов и сам литературный процесс. Адмирал перестарался: к счастью, устав показался чересчур жестоким не только верноподданному окружению Николая, выражавшему сомнение в его эффективности, но и самому государю. В ноябре того же года он соглашается на пересмотр устава. Исследователь замечает по этому поводу: «В стране, где все было регламентировано до последней запятой, произошло неслыханное: явочным порядком комитет приступил к пересмотру устава»[21 - Гиллельсон М. И. Указ. соч. С. 208.].

На практике «шишковский» устав так и не вошел в действие, хотя, понятно, действия цензуры были ужесточены. К 1828 г. разработан был новый устав, в котором пересмотрены и несколько смягчены статьи и параграфы предыдущего, хотя он и остался очень жестким. Но еще бо?льшую роль, чем статьи устава, играли негласные, в том числе «Высочайшие» распоряжения, проводимые через III отделение во главе с А. Х. Бенкендорфом. Цензурным уставом 1828 г. создаются Главное управление цензуры при Министерстве народного просвещения и сеть подчинявшихся ему местных цензурных комитетов. За действиями цензуры наблюдали III отделение и сам император. В 30-е годы закрывается ряд журналов («Московский телеграф» Н. А. Полевого, «Телескоп» Н. И. Надеждина за публикацию знаменитого «Философического письма» П. Я. Чаадаева), конфискован и уничтожен ряд книг. Окончательно печать и литература были терроризированы в 1848 г. в связи с прокатившейся по странам Западной Европы волной революционных выступлений и подавлением Николаем восстания в Венгрии. Началась «эпоха цензурного террора», или «мрачного семилетия»: такие названия она получила в позднейшей литературе. В то время было создано тайное ведомство, доселе невиданное и настолько тайное, что оно даже не имело имени, и называлось по дате своего учреждения «Комитетом 2 апреля 1848 г.» или, по имени первого своего руководителя, графа Бутурлина, «Бутурлинским комитетом». Главная его цель заключалась в том, чтобы держать в постоянном страхе самих цензоров, ибо каждая из пропущенных ими книг, журналов и газет должна была проходить повторную цензуру, или сверхцензуру. Такая практика была заимствована позднее большевиками, когда последующую, репрессивную цензуру стали осуществлять органы тайной политической полиции (да и вообще мы найдем здесь массу перекличек – см. 2-й раздел). Даже официальный историограф николаевского царствования вынужден был задать такой вопрос: «Спрашивается: каким образом могла существовать при таких условиях какая бы то ни было печать? Кончилось тем, что даже государь получил, по неведению комитета, так сказать, выговор от этого учреждения (имеется в виду случай, когда одна газетная заметка об уличном происшествии, лично одобренная предварительно самим императором, не была пропущена в печать комитетом. – А. Б.)»[22 - Шильдер А. К. Император Николай Первый. Т. 2. С. 635.].

Другой благонамеренный автор, сам служивший в это время цензором, профессор А. В. Никитенко, оставил в упоминавшемся уже замечательном «Дневнике» массу свидетельств о превосходящих всякую фантазию цензурных анекдотах. «Действия цензуры, – записывает он 25 февраля 1853 г., – превосходят всякое вероятие. Чего этим хотят достигнуть? Остановить деятельность мысли? Но ведь это все равно что велеть реке плыть обратно. Вот из тысячи фактов самые свежие. Цензор Ахматов остановил печатание арифметики, потому что между цифрами какой-то задачи помещен ряд точек. Он подозревает здесь какой-то умысел составителя арифметики. Цензор Елагин не пропустил в одной географической статье места, где говорится, что в Сибири ездят на собаках. Он мотивировал свое запрещение необходимостью, чтобы это известие предварительно получило подтверждение со стороны министерства внутренних дел… Цензора все свои нелепости сваливают на негласный комитет (“2-го апреля…” – А. Б.), ссылаясь на него как на пугало, которое грозит наказанием за каждое напечатанное слово». Говоря об учреждении еще одного цензурного учреждения, он подводит количественный итог российским ведомствам, приставленным к литературе: «Итак, вот сколько ныне у нас цензур: общая при министерстве народного просвещения, главное управление цензуры, верховный негласный комитет, духовная цензура, военная, цензура при министерстве иностранных дел, театральная при министерстве императорского двора, газетная при почтовом департаменте, цензура при 3-м отделении собственной его величества канцелярии и новая, педагогическая. Итого: десять цензурных ведомств. Если сосчитать всех лиц, заведующих цензурою, их окажется больше, чем книг, печатаемых в течение года. Я ошибся: больше. Если цензура по части сочинений юридических при 2-м отделении собственной канцелярии и цензура иностранных книг, – всего двенадцать». И сразу же после такого перечисления у него вырывается вопль души: «Общество быстро погружается в варварство: спасай, кто может, свою душу»[23 - Никитенко А. В. Дневник: В 3 т. Т. 1. С. 336.].

А. Н. Радищев

Путешествие из Петербурга в Москву

(глава «Торжок»)

Здесь, на почтовом дворе, встречен я был человеком, отправляющимся в Петербург на скитание прошения. Сие состояло в снискании дозволения завести в сем городе свободное книгопечатание. Я ему говорил, что на сие дозволения не нужно, ибо свобода на то дана всем. Но он хотел свободы в ценсуре, и вот его о том размышлении.

Типографии у нас всем иметь дозволено, и время то прошло, в которое боялися поступаться оным дозволением частным людям; и для того, что в вольных типографиях ложные могут печатаны быть пропуски, удерживались от общего добра и полезного установления. Теперь свободно иметь всякому орудия печатания, но то, что печатать можно, состоит под опекою. Ценсура сделана нянькою рассудка, остроумия, воображения, всего великого и изящного. Но где есть няньки, то следует, что есть ребята, ходят на помочах, отчего нередко бывают кривые ноги; где есть опекуны, следует, что есть малолетные, незрелые разумы, которые собою править не могут. Если же всегда пребудут няньки и опекуны, то ребенок долго ходить будет на помочах и совершенный на возрасте будет каляка. Недоросль будет всегда Митрофанушка, без дядьки не ступит, без опекуна не может править своим наследием. Таковы бывают везде следствия обыкновенной ценсуры, и чем она строже, тем следствия ее пагубнее. Послушаем Гердера[24 - Иоганн Готфрид Гердер (1744–1803) – немецкий просветитель. Радищев цитирует его книгу «О влиянии правительства на науки и наук на правительство» (1780).].

«Наилучший способ поощрять доброе есть непрепятствие, дозволение, свобода в помышлениях. Розыск вреден в царстве науки: он сгущает воздух и запирает дыхание. Книга, проходящая десять ценсур прежде, нежели достигнет света, не есть книга, но поделка святой инквизиции; часто изуродованной, сеченной батожьем с кляпом во рту узник, а раб всегда…

В областях истины, в царстве мысли и духа не может никакая земная власть давать решений и не должна; не может того правительство, менее еще его ценсор, в клобуке ли он или с темляком[25 - То есть цензор духовный или полицейский.]. В царстве истины он не судия, но ответчик, как и сочинитель. Исправление может только совершиться просвещением; без главы и мозга не шевельнется ни рука, ни нога… Чем государство основательнее в своих правилах, чем стройнее, светлее и тверже оно само в себе, тем менее может оно позыбнуться и стрястися от дуновения каждого мнения, от каждой насмешки разъяренного писателя; тем более благоволит оно в свободе мыслей и в свободе писаний, от нее под конец прибыль, конечно, будет истине. Губители бывают подозрительны; тайные злодеи робки. Явной муж, творяй правду и твердый в правилах своих, допустит о себе глагол всякий. Хождает он во дни на пользу себе строит клевету своих злодеев. Откупы в помышлениях вредны…[26 - Монополия в мыслях.] Правитель государства да будет беспристрастен во мнениях, абы мог объяти мнения всех и оные в государстве своем дозволять, просвещать и наклонять к общему добру: оттого-то истинно великие государи толь редки».

Правительство, дознав полезность книгопечатания, оное дозволило всем; но, паче еще дознав, что запрещение в мыслях утщетит благое намерение вольности книгопечатания, поручило ценсуру или присмотр за изданиями управе благочиния. Долг же ее в отношении сего может быть только тот, чтобы воспрещать продажу язвительных сочинений. Но и сия ценсура есть лишняя. Один несмысленный урядник благочиния может величайший в просвещении сделать вред и на многие лета остановку в шествии разума: запретит полезное изобретение, новую мысль и всех лишит великого. Пример в малости. В управу благочиния принесен для утверждения перевод романа. Переводчик, следуя автору, говоря о любви, назвал ее лукавым богом. Мундирной ценсор, исполненный духа благоговения, сие выражение почернил, говоря: «неприлично божество называть лукавым». Кто чего не разумеет, тот в то да не мешается. Если хочешь благорастворенного воздуха, удали от себя коптильню; если хочешь света, удали затмевание; если хочешь, чтобы дитя не было застенчиво, то выгони лозу из училища. В доме, где плети и батожье в моде, там служители пьяницы, воры и того еще хуже[27 - Такого же роду ценсор не дозволял, сказывают, печатать те сочинения, где упоминалося о боге, говоря: я с ним дела никакого не имею. Если в каком-либо сочинении порочили народные нравы того или другого государства, он недозволенным сие почитал, говоря: Россия имеет трактат дружбы с ним. Если упоминалося где о князе или графе, того не дозволял он печатать, говоря: сие есть личность, ибо у нас есть князья и графы между знатными особами. (Прим. А. Н. Радищева.)].

Пускай печатают все, кому что на ум ни взойдет. Кто себя найдет в печати обиженным, тому да дастся суд по форме. Я говорю не смехом. Слова не всегда суть деяния, размышлении же не преступлении. Се правила Наказа о новом уложении. Но брань на словах и в печати всегда брань. В законе никого бранить не велено, и всякому свобода есть жаловаться. Но если кто про кого скажет правду, бранью ли то почитать, того в законе нет. Какой вред может быть, если книги в печати будут без клейма полицейского? Не токмо не может быть вреда, но польза; польза от первого до последнего, от малого до великого, от царя до последнейшего гражданина. Обыкновенные правила ценсуры суть: почеркивать, марать, не дозволять, драть, жечь все то, что противно естественной религии и откровению, все то, что противно правлению, всякая личность, противное благонравию, устройству и тишине общей.

Рассмотрим сие подробно. Если безумец в мечтании своем, не токмо в сердце, но громким гласом речет: «несть бога», в устах всех безумных раздается громкое и поспешное эхо: «несть бога, несть бога»[28 - Из начального стиха 13-го псалма.]. Но что ж из того? Эхо – звук; ударит в воздух, позыбнет его и исчезнет. На разуме редко оставит черту, и то слабую; на сердце же никогда. Бог всегда пребудет Бог, ощущаем и неверующим в него. Но если думаешь, что хулением всевышний оскорбится, – урядник ли благочиния может быть за него истец? Всесильный звонящему в трещотку или биющему в набат доверия не даст. Возгнушается метатель грома и молнии, ему же все стихии повинуются, возгнушается колеблящий сердца из-за пределов вселенныя дать мстити за себя и самому царю, мечтающему быти его на земли преемником, – Кто ж может быть судиею в обиде отца предвечного? – Тот его обижает, кто мнит: возможет судити о его обиде. Тот даст ответ пред ним. Отступники откровенной религии[29 - Речь идет о раскольниках.] более доселе в России делали вреда, нежели непризнаватели бытия божия, афеисты. Таковых у нас мало, ибо мало у нас еще думают о метафизике.

Афеист заблуждает в метафизике, а раскольник в трех пальцах. Раскольниками называем мы всех россиян, отступающих в чем-либо от общего учения греческия церкви. Их в России много, и для того служение им дозволяется. Но для чего не дозволять всякому заблуждению быть явному? Явнее оно будет – скорее сокрушится. Гонении делали мучеников; жестокость была подпорою самого христианского закона. Действия расколов суть иногда вредны. Воспрети их. Проповедаются они примером. Уничтожь пример. От печатной книги раскольник не бросится в огонь, но от ухищренного примера. Запрещать дурачество есть то же, что его поощрять. Дай ему волю; всяк увидит, что глупо и что умно. Что запрещено, того и хочется. Мы все Евины дети.

Но, запрещая вольное книгопечатание, робкие правительства не богохуления боятся, но боятся сами иметь порицателей. Кто в часы безумия не щадит бога, тот в часы памяти и рассудка не пощадит незаконной власти. Не бояйся громов всесильного смеется висилице. Для того-то вольность мыслей правительствам страшна. До внутренности потрясенный вольнодумец прострет дерзкую, но мощную и незыбкую руку к истукану власти, сорвет ее личину и покров и обнажит ее состав. Всяк узрит бренные его ноги, всяк возвратит к себе данную им ему подпору, сила возвратится к источнику, истукан падет. Но если власть не на тумане мнений восседает, если престол ее на искренности любви общего блага возник, – не утвердится ли паче, когда основание его будет явно, не возлюбится ли любящий искренно? Взаимность есть чувствование природы, и стремление сие почило в естестве. Прочному и твердому зданию довольно его собственного основания: в опорах и контрфорсах ему нужды нет. Если позыбнется оно от ветхости, тогда только побочные тверди ему нужны. Правительство да будет истинно, вожди его нелицемерны; тогда все плевелы, тогда все изблевании смрадность свою возвратят на извергателя их; а истина пребудет всегда чиста и беловидна. Кто возмущает словом (да назовем так в угодность власти все твердые размышления, на истине основанные, власти противные), есть такой же безумец, как и хулу глаголя на Бога. Буде власть шествует стезею, ей назначенной, то не возмутится от пустого звука клеветы, яко же господь сил не тревожится хуление! Но горе ей, если в жадности своей ломит правду. Тогда и едина мысль твердости ее тревожит; глагол истины ее сокрушит, деяние мужества ее развеет.

Личность, но язвительная личность, есть обида. Личность в истине столь же дозволительна, как и самая истина. Если ослепленный судия судит в неправду и защитник невинности издаст в свет его коварный приговор, если он покажет его ухищрение и неправду, то будет сие личность, но дозволенная; если он его назовет судиею наемным, ложным, глупым, – есть личность, но дозволить можно. Если же называть его станет наименованиями смрадными и бранными словами поносить, как на рынках употребительно, то сие есть личность, но язвительная и недозволенная. Но не правительства дело вступаться за судию, хотя он поносился и в правом деле. Не судия да будет в том истец, но оскорбленное лице. Судия же пред светом и пред поставившим его судиею да оправдается едиными делами[30 - Г. Дикинсон, имевший участие в бывшей в Америке перемене и тем прославившийся, будучи после в Пенсильвании президентом, не возгнушался сражаться с наступавшими на него. Изданы были против него наижесточайшие листы. Первейший градоначальник области нисшел в ристалище, издал в печать свое защищение, оправдался, опроверг доводы своих противников и их устыдил… Се пример для последования, как мстить должно, когда кто кого обвиняет пред светом печатным сочинением. Если кто свирепствует против печатныя строки, тот заставляет мыслить, что напечатанное истинно, а мстящий таков, как о нем напечатано. (Прим. А. Н. Радищева.)]. Тако долженствует судить о личности. Она наказания достойна, но в печатании более пользы устроит, а вреда мало. Когда все будет в порядке, когда решения будут в законе, когда закон основан будет на истине и заклеплется удручение, тогда разве, тогда личность может сделать разврат. Скажем нечто о благонравии и сколько слова ему вредят.

Сочинения любострастные, исполненные похотливыми начертаниями, дышущие развратом, коего все листы и строки стрекательною наготою зияют, вредны для юношей и незрелых чувств. Распламеняя воспаленное воображение, тревожа спящие чувства и возбуждая покоящееся сердце, безвременную наводят возмужалость, обманывая юные чувства в твердости их и заготовляя им дряхлость. Таковые сочинения могут быть вредны; но не они разврату корень. Если, читая их, юноши пристрастятся к крайнему услаждению любовной страсти, то не могли бы того произвести в действие, не бы были торгующие своею красотою.

В России таковых сочинений в печати еще нет, а на каждой улице в обеих столицах видим раскрашенных любовниц. Действие более развратит, нежели слово и пример паче всего. Скитающиеся любовницы, отдающие сердца свои с публичного торга наддателю, тысячу юношей заразят язвою и все будущее потомство тысящи сея; но книга не давала еще болезни. И так ценсура да останется на торговых девок, до произведений же, развратного хотя разума, ей дела нет. Заключу сим: ценсура печатаемого принадлежит обществу, оно даст сочинителю венец или употребит листы на обвертки.

Равно как ободрение феатральному сочинению дает публика, а не директор феатра, так и выпускаемому в мир сочинению ценсор ни славы не даст, ни бесславия. Завеса поднялась, взоры всех устремились к действованию; нравится – плещут, не нравится – стучат и свищут. Оставь глупое на волю суждения общего: оно тысящу найдет ценсоров. Наистрожайшая полиция не возможет так запретить дряни мыслей, как негодующая на нее публика. Один раз им воньмут, потом умрут они и не воскреснут вовеки. Но если мы признали бесполезность ценсуры или паче ее вред в царстве науки, то познаем обширную и беспредельную пользу вольности печатания. Доказательства сему, кажется, не нужны. Если свободно всякому мыслить и мысли свои объявлять всем беспрекословно, то естественно, что все, что будет придумано, изобретено, то будет известно; великое будет велико, истина не затмится. Не дерзнут правители народов удалиться от стези правды и убоятся, ибо пути их, злость и ухищрение обнажатся. Вострепещет судия, подписывая неправедный приговор, и его раздерет. Устыдится власть имеющий употреблять ее на удовлетворение только своих прихотей. Тайный грабеж назовется грабежом, прикрытое убийство – убийством. Убоятся все злые строгого взора истины. Спокойствие будет действительное, ибо заквасу в нем не будет. Ныне поверхность только гладка, но ил, на дне лежащий, мутится и тмит прозрачность вод.

Прощаяся со мною, порицатель ценсуры дал мне небольшую тетрадку. Если, читатель, ты нескучлив, то читай, что перед тобою лежит. Если же бы случилось, что ты сам принадлежишь к ценсурному комитету, то загни лист и скачи мимо.

Печатается по тексту: Радищев А. Н. Путешествие из Петербурга в Москву. Вольность / Изд. подготовил А. В. Западов. СПб.: Наука, 1992. (Литературные памятники.) Впервые: отдельное издание. СПб., 1790.

Александр Николаевич Радищев (1749–1802) – писатель, публицист.

Радищев напечатал «Путешествие…» в собственной типографии. До нашего времени дошло не более 14 экземпляров; остальные были конфискованы и уничтожены (сводку материалов см.: Западов А. В. История создания «Путешествия из Петербурга в Москву» и «Вольности» // Радищев А. Н. Путешествие из Петербурга в Москву. Вольность. С. 475–623). По словам секретаря императрицы А. В. Храповицкого, Екатерина II «…сказывать изволила, что он бунтовщик, хуже Пугачева». Приговор к смертной казни заменен был 10 годами ссылки в сибирский острог Илим Тобольской губернии.

Публикуемая глава «Торжок» – первое в отечественной литературе сочинение, содержащее острую критику правительственных законов о цензуре и действий управ благочиния, на которые возложен был предварительный контроль над всеми произведениями, готовящимися к печати (см. об этом во вступит. заметке к настоящему разделу). Гневная филиппика писателя заканчивается «Кратким повествованием о происхождении ценсуры» (оно опущено в нашем издании), историко-публицистическим трактатом, первым опять-таки в нашей литературе опытом исследования истории цензуры. Хотя и направлен он преимущественно против древних жрецов и католического духовенства, – выступить с развернутой критикой русской церковной цензуры писатель все-таки не решился – в трактате отчетливо просматриваются российские аллюзии. Так, приводя текст буллы папы Александра VI (1501), предписавшей сжечь «все печатные книги, в которых что-либо содержится противное кафолическому исповеданию», Радищев восклицает: «О! Вы, ценсуру учреждающие, вспомните, что можете сравниться с папою Александром VI». Завершается трактат невыполненным (если не считать публикуемого текста) обещанием: «Что в России с ценсурою происходило, узнаете в другом месте», и такой юмористической концовкой: «А теперь, не производя ценсуры над почтовыми лошадьми, я поспешно отправился в путь». По мнению исследователя, «…в работе над историческим очерком о цензуре Радищев изучил множество источников и, в конечном счете, создал такой очерк истории цензуры, который обилием фактического материала превосходит соответствующие статьи “Энциклопедии” Дидро, “Словаря” Бейля и других справочных изданий XVIIXVIII вв.» (Западов А. В. Указ. соч. С. 663).

Г. Р. Державин

На птичку

Поймали птичку голосисту
И ну сжимать ее рукой.
Пищит бедняжка вместо свисту;
А ей твердят: Пой, птичка, пой!

    1792 или 1793

Державин Г. Р. Стихотворения. Л., 1957. С. 196. Впервые: альманах «Памятник отечественных муз» (СПб., 1827. С. 107). Относится к периоду пребывания Державина статс-секретарем Екатерины II. Близко познакомившись с нравами двора, поэт «…не мог и не хотел писать больше од в честь “владычицы киргизской”, то есть в духе “Фелицы”» (с. 407). Это четверостишие можно понять и в более широком контексте – в качестве характеристики угнетенного положения любого подневольного творца.

И. П. Пнин

Сочинитель и ценсор

(Перевод с манжурского)

Письмо к издателю.

Милостивый государь!

На сих днях нечаянно попалась мне в руки старинная манжурская рукопись. Между многими мелкими в ней сочинениями нашел я одно весьма любопытное по своей надписи: «Сочинитель и Ценсор»… Немедленно перевел оное, и сообщаю вам, милостивый государь мой, сей перевод с просьбою поместить его в вашем журнале.

Сочинитель

Я имею, государь мой, сочинение, которое желаю напечатать.

Ценсор

Его должно впредь рассмотреть. А под каким оно названием?

Сочинитель

«Истина», государь мой.

Ценсор

«Истина». О! ее должно рассмотреть. И строго рассмотреть.

Сочинитель

Вы, мне кажется, излишний берете на себя труд. Рассматривать истину? Что это значит? Я вам скажу, государь мой, что она существует уже несколько тысяч лет. Божественный Кун (Конфуций) начертал оную в премудрых своих законах. Так говорит он: «Смертные! Любите друг друга, не отнимайте ничего друг от друга, храните справедливость друг к другу, ибо она есть основание общежития, душа порядка, следовательно, необходима для вашего благополучия». Вот содержание сего сочинения.

Ценсор

«Не отнимайте ничего друг от друга, храните справедливость друг к другу»!.. Государь мой, сочинение ваше непременно рассмотреть должно. (С живостью.) Покажите мне его скорее.

Сочинитель

Вот оно.