скачать книгу бесплатно
Перед ним стояло отвратительное чудовище – грязное, худое. Оно дрожало от холоду и едва ворочало коснеющим языком. Его костлявое тело выглядывало из множества дыр обдерганного, обтрепанного рубища.
А сзади его, смеясь, самодовольно шло другое чудовище, еще более отвратительное, – чудовище, страшное своей бесчеловечностью и силой. Оно хохотало пронзительно – и при этом тряслись его длинные пейсы и остроконечная борода…
Оно шло на смену и было непобедимо…
Нестерпимый ужас охватывал сердце…
– «Путеводная звезда», – шептал он, – «путеводная звезда», куда ты меня привела?!!
И он смотрел с укором на эту «путеводную звезду», на это воспоминание из его далекого детства. Она висела перед ним на стене, обделанная в золотую рамочку.
Но в это время в соседней комнате раздались детские голоса, и в кабинет к нему ворвалась веселая компания.
Впереди всех бежали две его внучки с бокалами в руках, с букетами белых роз.
– С Новым годом, деда, с Новым годом!.. С новым счастьем, – и они обе обхватили его шею…
Подошли дочери, подошла и жена – и обняли его голову.
– С Новым годом, старик! – сказала она, целуя его.
Но старик ничего не ответил… Только горькие слезы тихо катились по его доброму старческому лицу…
Д.В. Григорович
Рождественская ночь
I
Сановник Араратов вышел из клуба в недовольном расположении духа. Он обыкновенно обедал у себя дома и всегда почти с гостями. Каждому из них, за два дня, посылалась с курьером коротенькая полуофициальная записочка, извещавшая о дне и часе обеда с присовокуплением, в чем следует быть одетым: во фраке или запросто в сюртуке. Одни приглашались таким образом для поддержки связей, другие из чувства покровительства или скорее снисхождения, так как слишком уже явно и долго добивались такой чести; – третьи, наконец, удостаивались приглашения потому лишь, что одному скучно было обедать и самый аппетит в таком случае слабее как-то возбуждался. После обеда немедленно садились за карты.
Против этого последнего развлечения, давно и повсеместно заменившего у нас беседу, могут восставать конечно только праздные и легкомысленные люди. В настоящее время деловые лица, – к числу которых принадлежал Араратов, – насилуют свой ум слишком уж напряженно, слишком отверженно; они положительно слишком подавлены, чересчур удручены заботами о пользе дорогого отечества, чтобы утомлять себя еще словопрением и бесцельной болтовней; не естественно ли предпочесть партию в винт, одаренную, как доказано новейшими научными исследованиями, дивным свойством сообщать мозгу полезное отдохновение.
Во всех случаях, впрочем, сановник Араратов, упитывая гастрономически своих гостей и охотно уплачивая повару по двадцати рублей с персоны, чувствовал к ним безразлично полнейшее равнодушие; он пожалел бы дать два рубля доктору за излечение хотя бы одной из этих персон от расстройства в желудке. Известие о внезапной кончине кого-нибудь из них встречало в нем, правда, тягостное чувство; но это происходило больше от того, что оно, во-первых, приводило ему на память мысль о смерти, которую старался он всегда отгонять от себя; во-вторых: заставляло его изменять на время привычному ходу жизни; – заставляло ездить на панихиды, присутствовать на похоронах, иногда в холодное или сырое время, и т. д.
Мы не ошибемся, кажется, если скажем, что лица, приглашаемые сановником, вполне разделяли в свою очередь такие же точно чувства к гостеприимному хозяину.
Араратов решился обедать в клубе потому собственно, что в этот день, именно 24 декабря, из круга его знакомых, все без исключения, придерживались старинного, быть может, весьма, почтенного, но тем не менее, по мнению Араратова, крайне ограниченного, узкого, рутинного обычая – непременно обедать в своих семействах, в семьях родственников и вообще самых близких друзей и знакомых.
Он остался, как мы говорили, весьма недоволен клубом. Начать с того, там, как нарочно, собралась все какая-то мелюзга; обед был также из рук вон плох; к закуске подавался какой-то форшмак из печенок налимов с поджаренным луком, который до сих пор производил изжогу под ложечкой. Относясь всегда крайне заботливо к процессу собственного пищеварения, он просидел там один час, сыграл от нечего делать партию в винт, выиграл что-то и рад был наконец, когда мог выйти на свежий воздух.
Отправив домой кучера, ждавшего с каретой у подъезда, Араратов пошел пешком.
Но суета, происходившая на улицах, ярко освещенных не только фонарями, но плошками и окнами магазинов, которые в этот вечер остаются открытыми дольше обыкновенного, мало, по-видимому, способствовала приятному развлечению сановника. Это не было то оживление, какое замечается на петербургских улицах в полдень, в дни дворцового торжества, выхода или парада, или вечером, после того как кончаются театральные представления и все спешат, желая поспеть к сроку на бал или раут; или в дни бенефиса какой-нибудь сценической знаменитости, когда то и дело попадаются суетливые личности, озабоченные мыслию занять где-нибудь денег с тем, чтобы в тот же вечер поднести бенефициантке бриллиантовую брошку, фермуар, серебряный сервиз и т. д.; нет, суеты и движения было, может быть, еще больше, только она отличалась более сдержанным, мирным характером; самый повод к оживленности был другого рода: суетились более или менее из-за того, чтобы успеть сделать необходимые покупки к елке или приобрести подарки к следующему дню.
На тротуаре, перед игрушечными магазинами и кондитерскими, было особенно тесно. Араратов останавливался, выпрямлялся во весь рост, выжидал, чтобы путь очистился, при чем брюзгливо выдвигал нижнюю губу и прищуривался, или же обходил место, поглядывая сверху вниз на толпу своими серыми стальными зрачками. В обоих случаях осанка его не утрачивала ни на секунду своей торжественной величавости, лицо, с правильно ниспадавшими седыми бакенами, сохраняло обычную, сосредоточенную строгость.
При встрече с ним некоторые сторонились, давая ему дорогу, другие оглядывались и невольно замечали по соседству: «Смотри-ка, старик, – а какой еще молодчина, какой важный!» Он же не обращал ни на кого внимания, ни на людей, ни на блестящие окна магазинов, предмет праздного любопытства. Наконец все это ему наскучило; время от времени, к тому же, подымался острый ветерок, мороз усиливался и начинал пощипывать нос и щеки.
Араратов повернул в соседнюю улицу и прямо направился к своему дому. Невдалеке от подъезда услышал он за собой плач ребенка и чей-то надорванный голос. Он машинально замедлил шаг и так же машинально оглянулся через плечо.
При свете фонарей и ближайших окон, освещенных изнутри зажженными елками, увидел он оборванную женщину, державшую на груди ребенка, закутанного в тряпье; свободной: рукой тащила она мальчика лет пяти, шершавые лохмотья и неуклюжая взъерошенная шапка, падавшая на глаза мальчика, придавали ему близкое сходство с медвежонком; ребенок упирался и плакал навзрыд, засовывая пальцы рук в рот, отчего и получались те странные звуки, которые заставили сановника оглянуться.
– Барин-батюшка, – заговорила женщина, обнадеженная движением господина, – подайте на хлеб… Хоть малость какую… Подайте для праздника…
Араратов отвернулся, ускоряя шаг.
– Барин-батюшка, не оставьте меня, бедную… – приставала женщина, – сирот хоть пожалейте… Сутки не евши… Будем за вас Бога молить…
Араратов был известен своей благотворительностью. В течение каждой зимы, чуть ли не ежедневно, посылали ему билеты на всевозможные человеколюбивые предприятия, – концерты, спектакли, базары, чтения, балы, маскарады и проч.; он редко отвечал на них отказом; когда светские благотворительницы являлись к нему на дом, он вручал им денежный конверт с такой любезностью, что они уходили всегда в восторге. Араратов не любил только видеть нищету и бедность; оборванные люди, грязные лица и руки, грубые черты, хриплые голоса, – производили всегда отталкивающее действие на его чувствительные нервы. Признавая нищету неизбежным злом человеческого общества, он в то же время относил появление нищих на улицах столицы к беспорядку, недосмотру, нерадению полицейского управления. Нельзя же в самом деле, чтобы в благоустроенном городе нищие приставали к прохожим, дерзко их останавливали, надоедали им своим попрошайничеством!
Женщина с детьми служила как бы подтверждением, насколько справедлив был такой взгляд.
– Батюшка-барин, – продолжала она приставать с удвоенной настойчивостью, заходя то с одного бока, то с другого, – пожалейте хоть ребят малых… У меня дома таких трое еще осталось… голодные сидят… Взмилуйся хоть для Христова праздника…
Араратов потерял наконец терпенье.
– Если ты не отстанешь, – произнес он на ходу и в полуоборота, – я сей час позову городового!
Но потому ли, что по близости не оказалось в эту минуту хранителя общественного порядка, потому ли, что женщина была в самом деле доведена до крайности, угроза сердитого барина не остановила ее. Она продолжала умолять его, просила дать хоть пятачок на хлеб.
Прохожие начинали останавливаться; – этого только недоставало!
Араратов досадливым движением отпахнул край собольей шубки и опустил руку в боковой карман панталон; он вспомнил, что после партии в клубе сунул туда второпях несколько ассигнаций: нащупав одну из них, он не оборачиваясь подал ее женщине, заботясь о том только, чтобы не коснуться как-нибудь ее грязных, быть может, даже больных пальцев.
Минуту спустя очутился он на подъезде своего дома.
В прихожей встретил его старый швейцар, выбежавший из боковой двери, которую второпях забыл закрыть.
– Что у тебя там за свет?.. – спросил Араратов, указывая в ту сторону глазами.
Швейцар испуганно метнулся было к незапертой своей двери, но одумался на ходу и, мгновенно вернувшись к барину, приступил к сниманию с него шубки.
– Что там за свет, я спрашиваю, – нетерпеливо повторил Араратов.
– Ел… елка… для детей… – проговорил швейцар, очевидно стараясь выражением лица и голосом оправдать невинность своей затеи.
Не давая ответу швейцара большего вниманья, как если б муха прожужжала о своих мушиных интересах, – Араратов стал подыматься по широкой лестнице, установленной тропическими растениями.
Достигнув верхней площадки, он прошел, не останавливаясь и не поворачивая головы, мимо лакея во фраке и белом галстухе и двух остолбеневших курьеров. В доме его заведено было, чтобы прислуга ему не кланялась. – «Что я тебе сват или приятель, что ты мне кланяешься!» – строго заметил он еще на днях вновь поступившему лакею, отвесившему низкий поклон.
С верхнего поворота лестницы открывался ряд парадных комнат; они освещались теперь только с улицы. Иногда отражение от фонарей на проезжавших мимо каретах, пробегая красноватым пятном по стенам, выдвигало часть зеркала или бронзового канделябра и, быстро мелькнув с противоположного конца по потолку, внезапно освещало золоченые украшения люстры; но это продолжалось секунду; ровный полусвет водворялся снова, и в нем явственно обрисовывалась только высокая фигура самого хозяина, медленно переходившая из одной комнаты в другую.
Он вошел в уборную, где ожидал его камердинер.
На стульях, перед горевшим камином, разложены были в последовательном порядке обычные предметы домашнего туалета.
Камердинер знал до тонкости привычки своего господина, не терпевшего лакейских мудрствований и требовавшего во всем механического, но быстрого исполнения: ни одна складка не должна была беспокоить тела: каждой части одежды следовало предварительно быть тщательно осмотренной, пригнанной, приготовленной таким образом, чтобы нигде не задерживаться, не мешать ей входить как по маслу, не стеснять движений. Если что-нибудь было не так, – Араратов поворачивал только голову, слегка подымал брови, – и этого уже было совершенно достаточно для того, чтобы камердинер сто раз проклял себя внутренно за свою оплошность.
На этот раз операция переодеванья прошла благополучно.
– Сказать швейцару, чтоб запер парадный подъезд, – произнес Араратов, – никого не принимать; потушить везде огонь… Можешь идти; ты мне пока не нужен!.. – заключил он, проходя в кабинет.
Самые затейливые театральные превращения ничего решительно не значат перед тем, какое совершилось с камердинером, как только очутился он наедине; его круглое, гладко выбритое лицо, сохранявшее озабоченное, сосредоточенно деловитое выраженье, – проявило вдруг признаки самой необузданной радости. До настоящей минуты, он сокрушался мыслию, что придется по обыкновению ждать в уборной, пока барину вздумается лечь в постель, между тем как в это самое время, в нижнем этаже, в отведенном ему помещении, собираются теперь гости и трое его детей заперты в дальней комнате и мучительно томятся в ожидании елки. Камердинер и жена его так уже условились, чтобы до возвращения отца елка не зажигалась ни под каким видом. И вдруг так неожиданно: – «Ты мне пока не нужен!!..».
Он скоро-наскоро подбавил угля в камин, потушил свечи, убрал платье и кубарем сбежал по боковой лестнице.
II
– Ну, слава богу, – ждем не дождемся! – встретила его жена, – все уже собрались… тетушка Леоканида Захаровна также здесь… Скорей ступай!
– Сейчас, сейчас!.. – ответил он, подавляя одышку и суетливо входя в довольно просторную комнату, посреди которой, на столе, покрытом салфеткой, возвышалась убранная, но незажженная елка.
Несколько стульев вдоль стен заняты были сидевшими гостями; на почетном месте, посреди дивана, восседала тетушка Леоканида Захаровна, – кастелянша в доме графини Завадской, – дама величественного вида, в кружевном чепце и шали; рядом с нею приютился дядюшка Никанор Савельич, – совсем уже белый как лунь старец, – служивший тридцать пять лет старшим курьером в министерстве финансов. Перед ними на столике красовались тарелки с симметрически разложенными кусочками пастилы, финиками и яблоками. Такими же лакомствами пользовались остальные гости, – но уже с подноса, который любезно подставлял молодой лакей в белом галстухе, – тот самый, что с двумя курьерами встречал Араратова на верхней площадке лестницы.
Дверь соседней комнаты была заперта; за нею раздавались тоненькие детские голоса; они немедленно превратились в восторженные визги, как только в первой комнате послышался голос вошедшего камердинера.
После приветствий и неизбежных троекратных лобызаний в щеки тетушки и бакенбарды дяди, – приступлено было тотчас же к зажиганию елки. Один из гостей, известный весельчак и затейщик, предложил было произвести несколько ударов в медный таз, прежде чем распахнуть дверь, скрывавшую детей, – но предложение было отвергнуто; шум, – боже оборони! – мог быть услышан в кабинете барина! Обиженный несколько, весельчак ограничился тогда энергическим хлопаньем в ладоши, и быстро схватив со стола пару ложек, готовился барабанить ими по краю тарелки, – но и тут должен был остановиться: камердинер и жена его успели уже распахнуть дверь, из которой стремительно выбежали дети, – две хорошенькие девочки и мальчик-карапузик лет четырех, с большой круглой головой и глазами навыкате, – вылитый портрет отца. В противоположность сестрам, которые весело запрыгали вокруг елки, карапузик остановился с разинутым ртом и растопыренными коротенькими ручонками. Величайших трудов стоило отцу, чтобы заставить его поцеловать тетушку и дядю.
Во время этой церемонии весельчак подхватил двух девочек и начал было ходить с приплясом вокруг елки; но и это не совсем ему удалось: не успел он выкинуть двух коленцев, как одна из его подошв встретила обрезок яблочной кожицы, и он с грохотом покатился; девочки вскрикнули и отскочили в сторону; ближайшие лица не успели подхватить весельчака, как уже ноги его до половины туловища скрылись под столом с елкой, чудом каким-то сохранившей равновесие.
К счастью, все окончилось благополучно; весельчака поставили на ноги; он отряхнулся, подражая собаке, выскочившей из воды; новая эта выходка восстановила общую веселость. Почти в то же время показался молодой лакей с подносом, уснащенным чайными чашками, между которыми привлекательно круглился графинчик с ромом; за ним вошла хозяйка дома, с корзиной, наполненной печеньем.
Комната в скором времени представила оживленную картину: дети, наделенные игрушками и лакомствами, шумно играли в одной половине, между тем как в другой. – где уже к разогретому воздуху чувствительно примешивался запах рома, – шла одушевленная беседа, приправляемая взрывами хохота, всякий раз, когда весельчак изображал, как гуляет франт с тросточкой по Невскому проспекту, как на заре мычит корова, или рассказывал какой-нибудь анекдот игривого свойства.
III
В то время как в квартире камердинера всем было так привольно и весело, за стеною этого самого дома в соседнем переулке происходила сцена совсем другого рода.
При свете ближайшего фонаря легко было узнать ту самую женщину с детьми, которая час тому назад приставала к сановнику. Она стояла неподалеку от ворот его дома и то приближалась к ним, – причем всякий раз боязливо оглядывалась по сторонам, – то вдруг круто поворачивала назад и торопливо удалялась. Ее, очевидно, что-то сильно озабочивало; это выражалось между прочим ее невниманием к мальчику, который часто начинал плакать, жалуясь на холод; раза два она нетерпеливо даже дернула его за руку, стращая бросить одного на улице, если он хоть раз еще пискнет.
Такое расположение духа овладело ею не вдруг. В первую минуту, когда строгий барин сунул ей в ладонь бумажку, – она чуть не вскрикнула от радости; ей вдруг почему-то представилось, что барин, не досмотрев в сердцах, – подал ей трехрублевую ассигнацию; ее бросило в жар от неожиданного счастья; прежде чем в нем убедиться и из опасения, чтобы кто-нибудь не подсмотрел щедрой подачки, – она быстрыми шагами направилась в ближайший, более темный и тихий переулок; поравнявшись с первым фонарем, она обернулась спиною к тротуару и, делая вид, как будто поправляет ребенка, спавшего на груди, осторожно принялась развертывать ассигнацию; сердце ее билось в эту минуту очень сильно. Глаза ее, жадно следившие за движениями пальцев, раскрылись еще шире, когда, вместо ожидаемых трех рублей, увидела она бумажку, покрытую красноватыми и синими полосами…
Ей случалось видеть сторублевые ассигнации в то время, когда жила она в услужении у старого чиновника; но этому было уже десять лет назад. Выйдя вскоре после того замуж за портного, который напился в самый день свадьбы и с тех пор уже редко отрезвлялся, она не видала других денег кроме мелочи; – да и ту приходилось часто получать с прибавкою колотушек. Оставшись после смерти мужа с целой оравой детей (она не обманула Араратова; дома действительно было еще трое, из которых один лежал больной), – ей поневоле пришлось пробавляться подаянием; с детьми никто не соглашался взять ее в услужение.
Первою ее мыслью после того, как осмотрела она бумажку – было, что сердитый барин, должно быть, посмеялся над нею… «А ну как бумажка-то в самом деле настоящая, и барин дал ее только по ошибке?..» – пришло ей тотчас же в голову. Справиться об этом было очень легко: стоило зайти в первую встречную лавочку. Не сделав однако ж пяти шагов, она снова остановилась. Она подумала, что если деньги настоящие, – никто не поверит тому, как они ей достались; ее наверняка остановят, пошлют за полицией и Бог весть, что тогда будет, – не разделаешься! – «Нет, лучше уж убраться скорее домой на Выборгскую, в свой угол, дождаться завтрашнего дня, – продолжала она рассуждать сама с собою, – авось найдется добрый человек, не обманет, скажет правду, научит, где и как вернее разменять деньги…» Ей живо представилось все, что можно будет сделать: завтра же переедет она на другую квартиру, накормит детей, больного свезет к доктору, купит ребятишкам теплую одежонку; себе также надо кое-что приспособить: тулупчик совсем износился; вот также и обувь: валенки на ногах стали разваливаться. Но мечты эти не были продолжительны; они скоро сменились горьким сознанием, что и там, на Выборгской, произойдет то же самое: и там точно так же никто не поверит ее рассказу; начнутся расспросы, пересказы, – мало ли завистников чужому счастью! – толки, без сомнения, дойдут до городового, тот сейчас же поведет ее в квартал. Ее теперь уже, может быть, разыскивают; строгий барин, как увидал свою ошибку, наверное послал объявить об этом в полицию…
Простояв неподвижно несколько секунд, она бережно сложила бумажку, перенесла ее в левую руку, державшую ребенка, – и свободною рукой совершенно неожиданно несколько раз перекрестилась. Решившись, по-видимому, на что-то, она ускоренным шагом обогнула угол переулка, вышла на большую улицу и с озабоченным видом стала оглядывать дом с большим подъездом, в который вошел строгий барин.
С этой стороны фасад дома резко отличался от фасада соседних домов, служивших ему продолжением; почти из каждого окна выходил свет, местами весело мигали бесчисленные огоньки елок, за стеклами везде заметно было движение, отвечавшее оживлению тротуаров и улицы. Дом строгого барина, с его большими темными окнами, запертым подъездом, производил впечатление чего-то угрюмого, покинутого, бездушного. Нищая вернулась в переулок. Убедившись, что первые ворота за углом принадлежали темному дому, она в нерешительности остановилась перед ними. Дежурный дворник однако ж отсутствовал, и калитка была отперта. Нищая перекрестилась еще раз и вошла.
Двор был пуст, хотя и казался оживленнее фасада: в нижнем этаже резко выделялись три ярко освещенных окна; в одном из них зажженная елка бросала полосу света, проходившую по снегу через весь двор; за стеклами виднелись двигающиеся люди, слышались восклицания, по временам глухо раздавался хохот. Ближе выделялось еще несколько освещенных окон; лампа, привешенная к потолку, бросала яркий свет на белый длинный стол, и в полусвете, на задней стене, вытягивался ряд блестящих кастрюль.
При входе на двор нищая остановилась, услышав громкий говор нескольких голосов; он раздавался за небольшим окном, освещавшим снежную мостовую почти у ног женщины; не успела она осмотреться, как низенькая дверь подле окна отворилась – густой клуб пара взвился на воздух, – и вслед за тем, точно из земли, стал вырастать человек в шершавой бараньей шубе и такой же шапке.
– Ты зачем!?. Чего тебе?… – крикнул он, торопливо взбираясь на ступеньки, соединявшие низенькую дверь с мостовой.
– Батюшка… – начала было женщина.
– Вон! бесстыжие твои глаза! Вон ступай!!. – подхватил он, становясь перед нею и принимаясь размахивать руками.
– Постой, батюшка… дай слово сказать…
– Как же, стану я тебя слушать! Проваливай! Проваливай!!. Ты, пострел, чего заорал? – обратился он неожиданно к мальчику, который вдруг заплакал, припав к юбке матери.
Дворник готовился уже ухватить женщину за шиворот и вытолкать ее вон, – но в эту минуту маленькая дверь снова распахнулась, выпустив новый клуб пара, и на пороге ее показались два человека.
– Что тут? – спросил один из них.
– Батюшка! – торопливо заговорила нищая, делая шаг вперед, – послушай меня… Пришла я не за каким худым делом!.. Барин, который здесь живет… Да… Шла я так-то по улице, повстречался он мне, я попросила на хлеб… Он подал мне… подал, да, должно быть, обознался, – темно было, – дал мне бумажку в сотню рублей…
Оба человека, из коих один был в синей поддевке, надетой на красную рубашку, – поднялись по ступенькам и подошли к женщине.
– Ты, тетка, смотри не ври, – здесь врать не приходится; как раз угодишь – знаешь куда!.. Толком рассказывай, какая такая бумажка? Покажь ка ее…
– Покажу, батюшка, дай в комнату войти… Мальчик-то озяб больно… Боюсь я, барин ваш догадался, что обознался, в квартал дал знать…
– Ох врешь, тетка… Сдается мне, – врешь! – заметил второй мужик.
– Вестимо врет! – проворчала баранья шуба.
– Батюшки! верите вы святому кресту… Вот! – торопливо заговорила женщина, принимаясь креститься, – ныне праздник святой… возьму ли грех такой на душу… Я затем пришла к барину вашему, хочу деньги отдать…
– Что за притча!.. – проговорила поддевка, – надо быть, правду говорит… Пойдем, коли так… Ступай за мной!.. – добавил он, направляясь к кухне.
Там нашли они молодого лакея, который возился подле чашек, и еще поваренка. Человек в поддевке, оказавшийся старшим дворником, передал в коротких словах рассказ женщины и просил доложить о случившемся «генералову камердинеру».
Минуту спустя в кухню суетливо вошел знакомый камердинер; за ним выступала жена его; за ее плечами показались, с одной стороны: раскрасневшееся лицо весельчака, с другой – розовые банты на чепце тетушки; за ними мелькнуло еще несколько голов. Любопытство изображалось на всех лицах; задние гости не успели еще протискаться в кухню, как уже камердинер, недоверчиво поглядывая на нищую, приступил к расспросам.
Робко, запинаясь почти на каждом слове, она повторила свой рассказ, прерываемый возгласами удивленья и замечаниями присутствующих.
На приглашение камердинера показать бумажку, – она тотчас же согласилась, но ни за что не решалась выпустить ее из рук и крепко держалась за один из ее углов двумя пальцами.
– Отдам ее только самому барину, – только ему одному, – повторяла она, – может, тогда милость его будет – даст что-нибудь… У меня, батюшка, еще трое таких дома осталось… голодные сидят… – прибавила она глухим голосом.
– Делать нечего… – сказал камердинер, обратясь неожиданно к молодому лакею. – Ваня, подымитесь наверх; барин рассердится, но случай такой особенный… Доложите ему…
IV
Сановник Араратов давно между тем успел устроиться в своем кабинете. Он сидел в вольтеровских креслах перед камином с горевшими угольями.
Высокая лампа, прикрытая зеленым зонтиком и поставленная на край длинного письменного стола, позволяла читать, сидя в креслах и вытянув ноги к камину: она в то же время освещала ближнюю часть стола с разложенными аккуратно кипами бумаг. Все отличалось здесь изумительным порядком: ни один угол бумаги или книги не выступал против другого; самые карандаши, мельчайшие письменные принадлежности лежали правильными, симметрическими рядами с каждой стороны совершенно гладких столовых часов из черного мрамора, возвышавшихся против серебряной чернильницы строгого, прямолинейного характера. Множество бумаг было заложено в синие обертки с каллиграфически выведенными надписями: «к Докладу», – «к Решению», – «к Подписанию», и т. д.
Свет на столе и круг света от лампы на потолке, соединяясь с зеленоватым отражением зонтика, сообщали ближайшей части длинного кабинета мягкий полусвет, в котором обозначались по стенам сплошные шкапы с книгами; дальше, – от стола и камина до уборной, – свет постепенно ослабевал, тушевался сумерками и под конец превращался в глухой сумрак.
Вокруг было совершенно тихо: слышалось только, как иногда обваливался уголь в камине или раздавался жесткий шелест листа из официального доклада, который просматривал Араратов.
Доклад требовал, надо полагать, усиленного умственного напряжения; после каждой почти страницы Араратов отрывал глаза от бумаги, опускал голову на ладонь и задумывался. Одно время голова его как-то особенно долго не приподымалась, – даже глаза зажмурились…