скачать книгу бесплатно
– Роза?
– Конечно есть. Голову выше. А куда, ты думал, я.
– Роза! Роза!
– Конечно, я есть. Конечно я. Конечно. Есть. Я. Голову.
– Алло! Алло! Роза!
Гудки.
И что?то хлопнуло внутри Рони, связалось в узел, упало в пропасть. Он отбрасывает трубку, бежит вниз по лестнице, толкает парадную дверь. О нет! Исчезла старая церковь. И парикмахерская, и кафе. На месте каменной черепахи в земле дырка. Дома плоские, точно вырезаны из бумаги. Аист взлетел и превратился в сложенный треугольник, махнул углами, выпрямился в тонкую линию и пропал. Исчезли звезды, все сразу, будто кто?то выдернул из розетки гирлянду. А небо стало белым, натянутым, как клеенка.
А Рони все еще стоит там, на пороге своего дома. Он смотрит на исчезающие дома, деревья. На тротуар, что стал похож на дырявый, развернутый до середины рулон. И только дом Рони, единственный, еще здесь. Он пока не исчез, не стал бумажной картинкой. Рони трогает угол стены, широкие деревянные двери. Идет наверх, держится за перила. Пролет, лестница, поворот, коврик, дверная ручка. В комнате все еще горит свет, и даже холодильник гудит, постанывая. Рони не станет проверять, что у него внутри. Он сядет на кровать, руками обхватит голову и будет долго-долго смотреть на свои ноги и пальцы.
Наверное, это утро, потому что в голове Рони звенит будильник. Нет смысла варить кофе или завязывать галстук, потому что нет ни кофе, ни галстука. Рони плывет, как надутый шарик, по комнате, руками гребет воздух. Пролетает над столиком – от него осталась половина, – и Рони вдруг думает, что половину круглого столика теперь удобно поставить к стенке. Через распахнутое окно Рони попадает в белое, тупо-слепящее, бессмысленное, натянутое. Почему?то он всегда думал, что пустота – черная. А она вот какая. Мимо летят стайками треугольники и квадраты. И две параллельные линии где?то внизу подрагивают. Обрубок вагона беспомощно-грустный лежит на боку поперек линий и становится все короче, короче. Рони летит или плывет, да какая разница, над кругами, они как мелом нарисованные на доске. Лес? Или это уже поселок? А наверху черная точка с тремя расходящимися лучами, острыми, что можно о них порезаться. И дальше – белое, бесконечное и плотное, и его ни перелететь, ни переждать, ни пережить. И Рони возвращается к своему дому, приземляется прямо на крышу. Круглый, румяный, яблоко, голова – желудь. И так хочется здесь закончить, но Рони, мой бедный Рони, разве он заслужил? Называйте это как хотите, рояль в кустах, бог из машины, но в конце?то концов!
Какая?то черная форма, не квадрат и не прямоугольник, но знакомый контур (может быть, это бывший сарай?), летит над Рони, взмахивая краями. И Рони, заметив ее боковым зрением, вдруг вскакивает на своей крыше, подпрыгивает и гребет руками. Рони хватает форму за самый угол и на лету сворачивает ее в трубу. Потом рвет ее на две части, соединяет их вместе и подносит к лицу.
И смотрит долго-долго в белую пустоту: квадратики, треугольнички, линии, мелкие точки. Придется здесь повозиться, думает Рони, но ничего. Жизнь?то, она…
За окном раскупали туалетную бумагу, кончались аппараты ИВЛ, росла температура запертых по домам, но с Борей было не это – пропал запах самого Бори. Света его больше не слышала.
Подумала, что заболела, но вот ряженка пахла ряженкой, тыквенный суп – разогретым пластиком, курьер пах ветром и велосипедами, а Боря не пах.
Пробовала вспомнить, как Боря пах раньше – когда попросил сигарету, чтобы познакомиться, когда вытащил на крышу в центре, когда съехались туда, где теперь заперлись. Память отказывалась воспроизводить запахи, только настаивала, что запах был, а теперь на его месте – тоска или что?то такое.
Внешне Боря тоже менялся, или, может, свет так падал в эту квартиру, что тут у него стало больше, тут меньше, на жопе мялось, с боков свисало, и с боков лица свисало, а раньше не были в этой квартире так долго подряд, вот и не замечала.
Вспомнила, что был секс. Подумала, что все?таки заболела, только особой мутацией, о которой не говорят и не пишут. Цепочка такая: вирус китайский, китайцев много, китайцы контролируют рождаемость, нет запаха – нет феромонов – нет желания. Ничего нет, а ты живи вперед, через не хочу – коммунизм у них. У нас, когда был, секса тоже не было.
Какое?либо движение за окном совсем прекратилось, только листья на ветру и курьеры, жизнь тянулась безвкусно.
«Сука, чтоб ты жил так, как ты код пишешь», – удаленно работал Боря.
«Боря, ты меня чувствуешь?» – попробовала узнать.
Боря сломался и завис.
Луна стала пялиться на них каждую ночь в районе одиннадцати. Лежали без одеяла на простыне, Боря выборочно зачитывал ленту: зараженных 218815 (+20663), умерло 8810 (+862), выздоровело 84114 (+2154), Росстат зафиксировал рекордное подорожание овсянки.
Закрывала глаза, простыня растягивалась в бесконечное снежное поле, Борин голос оставался рядом, сам Боря уносился куда?то в полевую даль, терялся в темноте на другом краю. Открывала: нет, вот, лежит, не пахнет. Закрывала – поле, русское поле домашнего ненасилия, набор слов из сожителя и больше ничего между ними, пустота, светит луна и не падает снег, лежит, не тает. Боялась протянуть руку и коснуться – нравилось, что его голос тут, а тело черт-те где далеко. Какое?то новое чувство.
Митя Корорин
У Бори пропал запах
Проснулась оттого, что дышали не в такт, спотыкались: вдох она, вдох он, выдох она, выдох он. Боря стал дышать на слабую долю. А раньше спали долго, синхронно.
Лизнула плечо, пока спит. Ничего. Но каким?то же был Боря на вкус, как иначе жили два года?
Сварила кофе, вскрыла сырок, достала инстаграм. Вошел незнакомый, рыхлый, в жеваных трусах, задернул штору, открыл холодильник, «а сыр еще есть?» – спросил. «Посмотри в дверце», – ответила и удивилась, зачем делать в ее кухне темно? Отдернула штору, улыбнулась солнцу. «Не могу же, когда ярко так», – хнычет. Удивилась, почему он просит «еще» сыр. Она уже давала этому мужику сыр? И недостаточно? Подошел грустный, сморщенный, задернул обратно. Рейдерский захват. Борьба со светом. Света проиграла. Боря бы не допустил. Но Бори нет.
Стояла, смотрела, как хмурый этот ест ее сыр в полутьме. Решила, что теперь, наверное, все?таки переболела: Марине вон вся курица стала горелой, Сашку от кабачков выворачивает, а ее – от вот этого обвисше-помятого.
Оделась, вышла в пустую улицу, вдохнула весну, арендовала велосипед, заново училась ездить, дышать, оглохла от запахов – пахло все.
Каталась наперегонки с курьерами, смотрела на брошенные в витринах кеды, раскачала качели на бульваре, заказала еды туда же. Из домов выходили еще переболевшие, сбрасывали с себя запертость, разминали затекшее, строились клином, улетали из города – откатывала первая волна.
«Не стре-ко-чет жил-ка моя! – Сухой дед на скамейке пытается нащупать в запястье жизнь. – Нет-и-хо-ро-шо!» – поет.
Света крутила педали, пока не кончились дома, не выросли деревья, не потекли поля. Нашла холм с долгим пологим спуском. Разогналась, сняла ноги с педалей, полетела.
Мы втроем в одной кровати, над нами глаза во весь потолок. Глаза и видят, и слышат. Мы шепчемся только под одеялом, чтобы глаза не следили за нами.
Мама рассказывает нам про обычных людей. Я вылезаю из-под одеяла, а сестра остается с мамой, продолжает шептаться. Глаза на потолке прислушиваются. У глаз золотые ресницы, зеленая радужка, узорчатые веки.
Выхожу из дома. Вдалеке огонь, вокруг него люди-деревья. Они держатся за руки, поют гимны. От пения по коже бежит холодок. Среди берез ходят длинные тени. Время такое, что березы плачут, льют березовый сок, и мне хочется плакать с ними.
Возвращаюсь в дом. Сестрина белая нога торчит из-под одеяла. По стене мелькают медные блики. Стучит крыльями пузатый мотылек. Мимо идущий человек застывает у входа, тень от него – на всю стену. В руках он держит ветви деревьев. Сестра выглядывает, только глаза блестят в темноте. У нее лицо такое же, как у меня, а тело другое. Я хотела бы быть ею. Все вокруг хотели бы быть ею. Мы все здесь – люди-деревья, но выглядим как обычные люди. Только моя сестра меняет кожу на древесную кору, покрывается плотными шишечками.
Моя сестра становится деревом. К ней ходят, чтобы посмотреть, погладить, пощупать. К ней ходят, чтобы вылечить бесплодие. Ею любуется бог, потому что ему любопытно. Только маме не нравится то, что сестра становится деревом. Мама говорит, что у сестры рак. Мама говорит, что сестру нужно лечить.
Теперь каждую ночь мама шепчет про обычных людей. В общине их называют молочными, но мама теперь говорит по-другому. Мама меняет язык и смысл. Она родилась с обычными людьми, сбежала с древесным богом. Мы родились в общине, среди людей-деревьев. Под одеялом все влажно от слез, пота, слюны. Слова от этого еще гаже. Мама жалуется на жизнь, говорит нам, о чем не думала. Не думала, что будут болезни. Не думала, что будет страшно. Не думала, что будет стыдно. Не думала, что будет одиноко. Не думала, что наступит разочарование.
Чем больше веры, тем сильнее разочарование, так теперь говорит мама. Ночь длинная, гимны заглушают шепот. У обычных людей есть города, деревни, поселки, села. В их домах душевые кабины, зубные щетки, ватные палочки, шоколад, кофе. Это лучше, мыть их посуду. Это лучше, мести их дороги. Это лучше, выносить их дерьмо. Когда наступит наш конец света, обычные люди о нем не узнают, потому что ничего не изменится.
Анна Лужбина
Люди – это деревья
Сегодня праздник березовой рощи. Мы поливаем кровью березы, танцуем на прямых ногах. Луна наблюдает за нами из неба. Бог садится на деревянный трон. В его руках шелестящие ветви. Он двигает ими вверх и вниз. Кажется, что он поднимается в небо, как большая древесная птица.
Мы – часть большой души-планеты. Мы – отсеченные ветви мирового древа. Мы здесь, чтобы прожить жизнь праведно, а после прорасти корнями в землю. Неужели мы так сильно боимся смерти, что готовы предать нашу веру, мама?
Я пою песни общины, звоню в колокольчик. Раскрываю рот так сильно, что болят губы. Люди – это деревья. Люди – это деревья. Люди – это деревья. Когда мы среди берез, обычные люди нас даже не видят, не слышат. Мы для них?– зеленые призраки, трепыхание ветра, звуковые волны. Мы укрыты в храме природы, спрятаны, как древние идолы. Мои руки твердеют от крови. Босые ноги влажно целует земля.
Сестре снятся вещие сны. Ей снится, как великое древо скидывает свои семена. Ей снится, что у обычных людей волчьи лица, коровьи хвосты, кабаньи копыта. Ей снится ласковый шелест берез. Затопленные молоком церкви. Треск желудя, разрываемого ростком. Медленные разговоры камней. Ускоренное журчание ручья. Когда она рассказывает про свои сны – я затыкаю уши, надеваю маску из дубовой коры. Глаза на маске нарисованы, и мне достаточно.
Сестра застывает с улыбкой. Все смотрят на нее, раскрыв рты. Кто?то ласково звонит в колокольчик, когда она молчит. Кто?то молитвенно соединяет пальцы. Сестра рассказывает, как мы с ней уйдем из общины. Поднимает прямую бледную руку, покрытую шишками. Не так уж это и похоже на кору, но все видят иначе.
Мы соберем новых людей-деревьев, так говорит сестра. Она видела этот сон трижды. Я чувствую ее ложь, ведь мы выросли в одной утробе. Во рту моей сестры кислые слова матери.
Бог поет нежные гимны, поправляет длинные волосы. Девушка-дерево рисует ему на лице рыжую птицу-феникса. Бога родила земля, он вырос как каштан на великом древе. Мама говорит, что бог похож на Джареда Лето. Я не знаю, кто это такой. Мама сказала, что бог боится за свою красоту, ведь почти вся община – женщины. Он знает, что у сестры болезнь, поэтому перестал ее трогать.
Ночью я ложусь рядом с богом.
– Я верю твоей сестре, – ласково говорит бог. – Ведь люди – это деревья, люди – это деревья, кожа твоей сестры становится корой. Ты, кстати, не трогала ее? У тебя нет этих шишек?
Я громко говорю все, что знаю. Говорю, что вещий сон – это ложь. Они просто хотят жить в городе. Они просто хотят стать молочными людьми. Они хотят, чтобы их отпустили. Они не хотят оставлять меня, потому что любят. Бог чешет пупок. Откуда у бога пупок?
– Я верю не тебе, а твоей сестре, – говорит бог после паузы. – Какой смысл уходить просто так? Обычные люди вас даже не заметят. Говорят, они скоро перестанут видеть животных. Говорят, они считают, что земля круглая. Мы не будем преследовать вас, когда вы уйдете. Давай спать, дорогая, я очень устал.
Бог очень устал. Его зрачки расширены, глаза кажутся черными. Бог моргает медленно. Раньше я думала, что под его кожей не то, что у обычных людей. Бог собирается с силами, идет в туалет. Слышно, как льется моча. Слышно, как он сморкается. Почему я не слышала этого раньше? Простынка пахнет потом. Подушка пахнет спиртом. Я лежу на спине. Во весь потолок – глаза. Сбоку полочки-уши. Ноздри божьего дома покрыты паутиной, на чердаке – пчелиный улей. Гудят, гудят пчелы, делают мед.
Я просыпаюсь от щекотки. По моей руке ползет жук. Спинка шершавая, через прорезь видны темные крылышки. Мне хочется быть жуком. Я выпускаю жука в небо, и он улетает вверх кругами. Ночное небо ржавеет. В ночном небе растекается солнце. Может, время уйти. Может, я смогу вернуться. Я не знаю, как делать выбор. Раньше мне все объясняли. Может, эта боль – разочарование. А что, если сестра умрет? Что будет, если сестра умрет?
Я возвращаюсь домой, но наша кровать пуста. Я поднимаю одеяло, смотрю на мятую простынь. Мне кажется, что кровать еще теплая. Мне кажется, еще слышен шепот.
Солнце встает медленно. Я выхожу из дома, не закрывая дверь. Я хочу застыть в середине между семьей и общиной. Вокруг стоят идолы, смотрят мокрыми глазами. То ли слезы, то ли дождь, то ли роса. Они не могли уйти далеко, сестра еле двигается. Солнце встанет быстрее, чем сестра сделает шаг. Они должны были дойти до пруда. В небе летают жуки. Березы льют сок, их корни покрыты кровью. Белое, черное, красное.
У пруда я вижу, как они отдыхают. В воде отражается солнце. В голубом белеют кувшинки. Заметив меня, мама улыбается. Дальше мы идем молча. Нам не о чем говорить. В сухой траве прыгает саранча. Живот крутит от голода. Когда мы дойдем – каждый пойдет своей дорогой, ведь дорог очень много. Эти дороги ничто не связывает. Что может дерево среди молочных людей? Стать деревянной фигуркой. Бревном в стенах дома. Идолом, игрушкой, скалкой, миской, книгой.
Когда солнце садится, мы выходим к деревне. Мама говорит, что из деревни можно добраться до города. А еще здесь есть какая?то знахарка. Знахарка давала маме травяное лекарство, чтобы мы выросли счастливыми. Один из домов стоит с края, у забора пасется корова. Узорчатый домик ярко-зеленого цвета, на заборе горшки с цветами. Мама подходит ближе. Говорит, что эти цветы – фиалки. У домика открывается окно, и в окно на маму смотрит женщина. У женщины выцветший красный платок, загорелое лицо, темные морщины.
– Нам нужны врачи, у вас есть врачи? – спрашивает мама.
Женщина шарит глазами по воздуху, смотрит мимо. Корова подходит к фиалкам и тянет к ним толстый язык.
– Нам нужен автобус в город, – говорит мама громче.
– Зорька, фу! – кричит женщина. Корова оборачивается, смотрит грустными глазами.
Женщина поднимает стакан с молоком, пьет. На губах у нее белый след.
– Мака-а-а-р-ар! – кричит женщина, глядя сквозь наши головы.
– Вы нас не видите, – шепчет мама.
Женщина закрывает окно, скрипит дверью. Выходит на крыльцо, смотрит с прищуром и хитрой улыбкой, ставит на бока руки. В соседском доме кричит петух. Я оборачиваюсь: через ромашковое поле идет мужик, на плече у него коса. Коса блестит на закатном солнце. Все вокруг краснеет, будто смотришь через цветное стекло. Из неба падают редкие, легкие капли. Холодно шелестит трава.
– Нам надо уходить, – говорю я, глядя на сестру. – Мне надо уходить.
Лицо у нее совсем бледное. Она поднимает прямую руку. Вместо указательного пальца тянется ивовая веточка. На ней пушистые, в желтых крапинках, соцветия.
Нога стояла в углу за телевизором. Иногда я тайно извлекала ее оттуда, пока взрослые не видели, и разглядывала. Тумбочкой для телевизора служил старый чемодан, сам по себе довольно интересный – большой, с двумя огромными пряжками. Он был поставлен на попа и укрыт салфеткой – символом окончательной победы оседлой жизни над кочевой. На салфетку был водружен телевизор. А нога стояла в самом углу за ним.
Мне нравилось в ней все – что она была такая огромная, от ступни до самого бедра. Что она была в кожаном футляре. В извлечении ее из футляра была какая?то тайна. Открывалась крышка и показывалось гладкое, отполированное основание. Потом можно было вытащить ее всю и играть с застежками.
Когда в клубе поэтического анализа (я увлекалась) мы изучали литературные тропы – метонимию и синекдоху как ее частный случай, – эта отполированная нога все время крутилась в моей голове как пример замены целого – человека, моего деда – его частью, протезом в углу за телевизором. А когда я была в Америке по обмену, в семье, где я жила, на каминной полке стоял аккуратный сосуд «здесь наша мама».
Я никогда не видела деда. Он умер за восемь лет до моего рождения. Дед в моем представлении собирался по частям. Однажды я вытащила с полки старую коробку с диафильмами, открыла ее. Среди баночек с пленками лежал пакет из-под молока с отрезанным верхом. В него были сложены сокровища, связанные с дедом: краски в плоской жестяной коробке, очки в футляре – я надевала их, и мир расплывался, они были мне велики и падали. Его удостоверение художника.
Катя Брезгунова
Нога
Я часто разбирала и раскладывала эти сокровища, примеряла очки, примеряла на себя этого человека. Постепенно добавлялись кусочки мозаики. Был художником. Был геологом. Умел шить рубашки и трусы. Готовить. После развода дети остались с ним. Любил жену. А она его? Я никогда не узнаю. Воевал. Трое суток в горе трупов, в вагонетке. Ожил. В конце жизни война проснулась в его голове. Попал в психушку.
Сбежал. Бросился под поезд. Папа ходил опознавать его в морг. Папе было двадцать два тогда.
Папа очень хотел мальчика, а родилась я. Сначала я думала, дело во мне. Но нет, дело было в нем. Он хотел мальчика, чтобы назвать его Михаилом, чтобы продолжилась дальше линия трудновыговариваемых кареглазых мужчин: Константин Михайлович – Михаил Константинович – Константин Михайлович – Михаил Константинович… Но тут вклинилась я и сломала этот ритм.
Когда было популярно играться с face app и все преобразовывали себя в женские или мужские сущности – я тоже поддалась. Попробовала. Загрузила свою фотографию. Нажала на кнопочку преобразования. Вздрогнула. С экрана телефона на меня смотрел дед.
Их собрали в старом большом кабинете. Душно и пахнет потом. И страхом – он в полиции пахнет как смесь чеснока, водки, дешевых сигарет и мятнои? жвачки. Львович матерится и три раза в минуту произносит «ка-та-стро-фа!». А она только и думает, что уже пять лет носит эту ужасную неудобную форму, а ее муж, Никитка, так ни разу и не попросил трахнуть ее в неи?. Они не использовали наручники. Дубинку. Ничего. Только какои?-то слюнявыи?, простои?, безголосыи? секс. И вот Львович говорит, что их отделу конец. Все вздыхают и прячут глаза. Это нам конец, Никитка, решает она. Хрен с ним, с отделом.
В Инстаграме утром советовали благодарить мир за то, что он нам дал. Она закрыла глаза и попыталась сказать «спасибо». Кому? Чему? Первое же воспоминание – ванная, стеклянная полочка у зеркала, на неи? – его спреи? для носа, на белоснежном стволе – кусочек козявки. К глазам подступили слезы, к горлу – рвота. Так что все благодарности она смыла в унитаз.
Работать будет некому, Львович, так что да, грози еще, напишем мы все заявления, и чо? Кто сюда припрется? С раи?онов наберут? Макс был экскаватором, он пе?р и делал как надо. И вот Макса больше нет. На него теперь повесят все, что можно, и хищения внутренние, сто процентов. А могли бы похоронить по-человечески. Запретили они, блин, приходить. Как тут не двинуться? Если даже Макс не выдержал. Сучья работа. Лежит он теперь с простреленнои? головои? в деревянном ящике, в земле, один, и ничего, ему все равно, он сумел всех послать, сумел уи?ти как?то даже красиво, а им что – продолжать мариноваться, слушать про ка-та-стро-фу, выживать, блин.
Она трет пальцами ключ от машины, такои? холодненькии?, как и брелок «мерседеса», и это металлическое спокои?ствие вызывает зависть. Почему я не кусок железки? Не ключ, не нож, не ржавая арматура, почему мне не хоть бы хны? Не могу наплевать на Никиту, не могу написать заявление, уехать в Москву, наи?ти себе мужика с баблом, гонять по барам, не знаю, что там еще делают, в театры ходить? Я не металл, я детская противная игрушка, которую сжимают в ладони, и она отвратительно надувается, вылезает сквозь пальцы. Пыжится.
Николай Андреев
Вещдок
Львович отправляет всех за листочками. Как в школе, сука. Напишем, напишем, не ссы, начальник. Только ты же их в ящике запрешь. Ну, может, пару человек турнешь для показухи. Проведете вашу сраную внутреннюю проверку, которая выявит, что леи?тенанта Белоусову бесит муж, что леи?тенант Белоусова с ума сходит от желания подчиниться крепкому мужику, коим гражданин Белоусов не является, что леи?тенанта Белоусову ни черта не заводит стрижка из барбершопа, просмотры «Игры престолов», скачаннои? с нарушениями законодательства РФ, привычка закрывать крышку унитаза, поездки на дачу к родителям, и вообще, вся жизнь леи?тенанта Белоусовои? – это коровья лепешка дерьма, которая медленно засыхает и привлекает только мух.
Она специально неразборчивым почерком пишет, что требует Львович, кладет ему на стол, идет к себе. Там никого – четыре стола пусты, Макс уволил себя по собственному желанию, где Серега и Фил, она не знает. Садится, закидывает ноги на стол, чтобы в очереднои? раз убедиться, что форменные туфли – уродство. Закуривает.
Скучно – пиздец.
На столе у Фила ключи от знаменитого железного шкафа. По регламенту в нем вещдоки, а по сути – избранные средства развлечения в их кабинете. Она встает, бросает окурок на пол, давит его. На тебе, скотина. Леи?тенант Белоусова желает бесчинствовать.
За спинои? пищит телефон. Неинтересно.
Ключ слегка заедает, поддается, она открывает шкаф. Его дверца – тяжелая и прохладная. Достает открытую бутылку портвеи?на, изъяли у коммерса на всякии? случаи?, вдруг отпечатки, ха-ха, пробку долои? и вот так, из горла, ммм, вкусно! Сладко на языке. Жжет в горле.
– Белоусова! Ты чо?
В дверях стоит Фил, живот оттягивает серыи? свитер. Он почти лыс, те волосы, что еще тешатся надеждои? остаться, серебрятся в свете галогенов лампы.
– Даваи? за Макса, а что?
– Все и так на ушах. А ты вещдоки опустошаешь.
Он выхватывает у нее бутылку и прикладывается губами к горлышку.
– Ох, бля. Хорошо же. За Макса! – Пьет еще.
Она смеется и тянется к портвейну.
– Рано тебе еще. Ты же будущая мать!
– Ага. Хрен вам, не рожу никогда, не дождетесь.
– А муж в курсе?