banner banner banner
Поэзия на европейских языках в переводах Андрея Пустогарова
Поэзия на европейских языках в переводах Андрея Пустогарова
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Поэзия на европейских языках в переводах Андрея Пустогарова

скачать книгу бесплатно


Ибис

Во мглу землистую, безгласный,
сойду на верной смерти зов.
Латынь смертельная, словарь ужасный,
как ибис с нильских берегов.

Le bestiaire ou courtege d`Orphee

Окраина

Античность – это день вчерашний.
Мосты заблеяли, пастушка – Эйфелева башня!
И Древний Рим, и Греция, как статуи, застыли.
Античными уж выглядят автомобили.
Религия лишь блещет новизною —
так, как ангар за взлетной полосою.
Да, христианство столь же молодо, сколь свято.
Модерный самый европеец – папа Пий Х.
Но окна смотрят на тебя, и ты
стыдишься в храм на исповедь зайти.

Реклама, афиши – стихи для поэта,
а в прозу тебя погружают газеты:
за грош – что наделал убийца-злодей,
а также портреты великих людей.

А улица – названия припомнить я не смог —
на солнце вся блестела, как горн или рожок.
Босс, работяга, секретарша, ангела милей,
четырежды проходят в будний день по ней.
И трижды поутру простонет тут гудок,
а в полдень колокола тявкнет голосок.
Здесь вывески и надписи, запретами пугая,
чирикают, как будто попугаи.
Я благодать фабричной этой улицы люблю
между Омон-Тьевиль и Терне-авеню.

А эта улица была когда-то молодою.
Здесь мама наряжала в белое меня и голубое.
Мой старый друг Рене Делиз! Как много лет назад
церковный пышный полюбили мы обряд.
И в девять вечера, когда прикручен газ, огонь стал голубой,
из спальни ускользали мы с тобой.
В часовне колледжа молясь всю ночь,
просили мы Христа помочь,
чтобы глубин извечный аметист
нам славою Христа сиял, прекрасен, чист.

То лилия прекрасная, которую мы все взрастили.
То факел – рыжая копна волос, ее ветра задуть не в силах.
То скорбной матери сын бледный, обагренный.
То наших всех молитв густая крона.
Двойная виселица для вечности и чести.
То шесть лучей звезды все вместе.
То Бог, что умер в пятницу и ожил в воскресенье.
Быстрее летчиков его на небо вознесенье.
И это мировой рекорд – такая высота.
И, курсом следуя Христа,
курсант-двадцатый век все делает исправно:
как птица, в небо он взлетает славно.
И дьяволы из бездны поднимают взгляд
и на Христа глядят.
– Да это ж Симон-волхв! – они галдят.
– Да он угонщик и налетчик, а не летчик!

И ангелы, порхая, небо застят
вокруг воздушного гимнаста.
Икар, Енох, Илья, Тианский Аполлон
летят аэроплану первому вдогон.
Но пропускают, размыкая строй,
весь транспорт с Евхаристией святой:
священники восходят выше, выше,
неся просфирку к небесам поближе.
Но, крылья не сложив, садится самолет.
И миллионы ласточек летят под небосвод.
А с ними во?роны, и ястребы, и совы —
все к самолету устремляются Христову.
Фламинго, ибисы и марабу, с ветрами споря,
из Африки добрались через море.
И птица Рух, воспета
сказителями и поэтами,
крыльями сделав взмах,
планирует с черепом Адама в когтях.
Орел добил до горизонта резким криком,
а из Америки летит колибри – птичка невелика.
А из Китая хитроумных би-и-няо принесло:
они летают парами: у каждого – одно крыло.
А вот и Голубь-Дух слетел с вершин.
С ним птица-лира и павлин.
И феникс – он костер, что возрождается, живучий,
и за минуту всех золой засыплет жгучей.
Сирены, что покинули опасные проливы,
приходят все втроем, поют красиво.
И феникс, и орел, и остальные все без счета
желают побрататься с самолетом.

А я один в толпе шагаю вдоль реки.
Автобусы ревут тут, как быки.
За горло держишь ты меня, любви беда:
меня уж не полюбит никто и никогда.
В эпоху старую постригся б в монастырь,
да стыдно мне теперь молиться да читать Псалтырь.
Смех над собой потрескивает, как огонь в Аду,
и зубоскальства искры позолотили жизни глубину.
Жизнь, как картина в сумрачном музее.
Порой, зайдя в музей, я на нее глазею.

Навстречу женщины в кровавом багреце,
так уже было у любви в конце.
Но ты, вечерним заревом объят,
не хочешь вспоминать любви закат —
как в языках огня Нотр-Дам ты видел в Шартре – Святого
Сердца кровь все затопила на Монмартре.
Мне тошно от благочестивых слов.
Позорная болезнь меня грызет – любовь.
Но образ есть во мне и с ним переживу я
свою тоску-печаль, бессонниц пору злую.

Вот ты на берегу у средиземных вод.
Лимонные деревья тут цветут весь год.
С тобой на яхту сели прокатиться
друзья из Турбии, Ментоны, Ниццы.
Ужасный осьминог всплывает из глубин,
резвятся рыбки: в каждой образ – Божий Сын.
Вот в Праге вы сидите в ресторане:
и роза на столе, и ты от счастья пьяный.
Ты позабыл про заработки прозой:
жук бронзовый спит в самом сердце розы.
В агатах разглядел себя, войдя в собор Святого Витта,
и смертною тоской от этого обвит ты.
И, будто Лазаря врасплох сиянье дня застало,
заметил: вспять идут часы еврейского квартала.
А тут и жизнь твоя пошла назад нежданно.
Ты поднимался на Градчаны.
И музыка играла в кабаках и чехи пели.

А вот среди арбузов ты в Марселе.
А вот в Кобленце ты в отеле «Великан».
Под локвою средь Рима (нет, не пьян).
А вот и в Амстердаме я с одной молодкой
уродливой, а я ее считал красоткой.
Тут в комнатах внаем, что на латыни Cubicula locanda,
к моей впритык еще была веранда —
три дня прожил тогда,
а после съехал в город Гауда?.
А вот в Париже тебе клеят срок:
украл, мол, значит, сядешь под замок.
Горюя и смеясь, поездил я по свету,
пока не перестал ложь принимать за чистую монету.
Я от любви страдал и в двадцать лет, и в тридцать лет своих.
Пускал на ветер время, жил, как псих.
На руки я свои гляжу с тоской
и зарыдать готов в момент любой
над тем, чего боялась ты, и над тобой.

Со слезами гляжу: эмигрантам судьба уезжать,
они молятся Богу, кормит грудью печальная мать.
Весь вокзал Сен-Лазар уже ими пропах.
Как волхвы, они верят в звезду в небесах.
Верят, что в Аргентине им всем улыбнется удача,
богачами вернутся домой, не иначе.
Тот одеяло красное, тот сердце взял в путь дальний.
И одеяло, и мечты – все это нереально.
А кое-кто из них останется в Париже.
На улицах Ростовщиков и Роз я их в трущобах вижу.
Под вечер выйдут подышать из тесных клеток,
но, словно в шахматах фигуры, ходят редко.
Евреев много там вдобавок.
И в париках их жены бледные сидят в глубинах лавок.

Вот кофе за два су берешь у стойки бара
среди тебе подобных парий.
А ночью в ресторан большой зашел ты.
Тут женщины не злюки, да все в своих заботах.
Уродливая тоже любовью мучила кого-то.

У этой вот отец – судебный пристав с Джерси-островка.
Хоть рук ее не вижу, шершавые, наверняка.
Весь в шрамах, вызвал жалость ее живот.
Я к ней снижаю свой с улыбкой жуткой рот.

А поутру один шагаешь улицами сонными.
Молочники гремят бидонами.
И ночь уходит прочь прекрасною мулаткой,
заботливою Леей и Фердиной гадкой.

И жгучую, как жизнь, пьешь водку.
Да, это жизнью обжигаешь глотку.
К себе домой в Отой идешь скорее,
уснуть под идолами Океании, Гвинеи.
Ведь это те ж Христы, хоть форма и другая.
Христы, что смутные надежды пробуждают.

Прощай, прощай.

И глотку солнцу перерезал неба край.

Zone