скачать книгу бесплатно
Поля тыкнула карандашом в язык, налегла на стол и тяжко уцелилась писать во весь клочок. Будь он впятеро обширней, она б и тогда, наверное, писала б во весь лист. Разом прошиб её пот, задрожала рука; карандаш вовсе не слушался и всё норовил скользом вывернуться из употелых пальцев.
– Иль ты забольшь Бога знаешь, что сопишь, обдери те пятки? – со смешком уколола тётушка.
Единичка у Поленьки совсем упала навзничь, а ноль, разбежавшись её поднять, сильно наклонился вперёд, не удержался, не устоял и теперь тоже лежал на крутом своём боку.
– А ну-к, покажь, над чем ты там так геройски сопела… Ба-а! Да оне у тебя что, пляшут аль с мамаевского попоища возвертаются? Ты что ж, не можешь толком написать?
– Цэ, тётя, и так гарно… Я к грамоте не умею…
– А разь ты в школу не бегала?
– Як же… По чернотропу пошла у первинный класс, по первому по снегу и кончила.
– Ум расступается… Не пойму… Ты чего так быстро разделалась с учебой, как тот повар с картошкой?
– А шо тут не понять? В осень мама начали прясти, – по обычаю, об отце-матери да и вообще о старших Поля всегда говорила во множестве, что было признаком особого почитания, – мама сели ото за пряжу, а меня и пристегни на все пуговки к Петру в няньки, не на кого было кинуть малого. Попряли… Опять не до школы, ткать треба. А там весна… закружились огороды, поле… Так там и без учёбы дилов под завязку.
– Да-а… За таковскую несвязицу я Володяре спасибушка не поднесу. Палкой бы ломанула! Я и не знала, что он тебя до школы не допустил.
– Приходила за мной два раза учителька… Молоденькая… Зараз бы по плечики мне. Хвалила меня. К учебе, говорит, девочка хорошо берётся. Прилежайка. Попервах тато буркнули ей: а нам не вновях, других не держим. Вот допрядём, там и побачим. Наявилась по вторичности, а тато были сердиты, зык на них напал, шо ли, и на дыбошки. Так и так, говорят, товарищ учительша, чего ж нам в прятки играть, я человек нестерпчивый, я вам прямушкой грохну: повадился ваш кувшин к нам по воду ходить, понаравилось, бачите. Да как бы ему голову не расшибли! Не надо учить безногого хромать. Не учите и козу, прижмёт, так с возу сама стянет. Моё дитё, моя воля, моя властушка – так не сильте, без вашего научим чертям кочерыжки подавать да на собак брехать! А вы идить от греха, покуда я ремень с пупка не спустил… Бильшь к нам учителька ни ногой…
– Аря-ря! Лихой казаче Вовчан, чересчур лихой грамотник, родимец тебя хлыстни! А так со стороны глянь – по бороде апостол, муху не обидит, а родное дитё, ешь его мухино сало… Не с больша ума удрал штуку…[10 - Удрать штуку – сделать нежелательное.] – Тётушка горько вздохнула. – Без грамоты, дитятко, жить – век пеленать нужду… Вон оно как… Уж лучше б ты училась, поколе хрящики не срослись… В детстве-то…
– Да Вы тако не убивайтесь, – скорее себе жалобно сказала Поля и ей стало тесно в груди. – От беды не в воду же… Не така я уж и зовсим пропаща. Я всё-всё умею, толечко в одной в грамоте не умею… – Она обошла взглядом чисто убранную комнату. – Ну хочете, я Вам шо-нибудь такэ сделаю, поглянете… Шо ж Вам сделать?.. Всё у Вас гарно, всё на месте…
– Ну подмети, отведи душу.
– Фи, подмети… Это и дурка можэ.
– Ну а ты?
С обидой, с каким-то горячечным рвением – подумаешь, важность подмести пол! – Поленька кинулась мести полынным веником.
Тётушка, посматривая то на неё, то на молодой месяц за окном, положила на листок, на котором Поленька писала, десять пшеничных зёрен, ядрёных, крупных, не с ноготь ли на мизинце, тщательно сложила бумажку, отдала девушке.
– Вот эту тарабарскую грамотку свою с зёрнами снеси батьке. Пускай поглядит, что у нас за гирька. И скажи, у недобрых людей землю и дождь обходит. А пускай раскумекает, к чему это я так подпустила.
Поленька спрятала бумажку в карман кофты, смела сор на совок и в печь.
– Ну шо, погано я мету? – Поленька ждала похвалы. – Скажете, як курочка лапкой?
– Хуже, – коротко резнула тётушка. – Неспособная ты совсем в этом деле… Ни в дудочку ни в сопилочку. А это кажда девка должна знать!
– Шо это? Треба не в совок да в печь, а мести через порог на двор?
– Наоборот. Со двора!
– Убейте… Никак не въеду…
– Ну уж куда нам понять! Ну уж куды нам со своим свиным рылом нюхать лимон!
Сердито, скорее для видимости, тётушка помолчала и продолжала выровненным, спокойным голосом, не лишённым оттенка снисходительности:
– В твои лета девчаточки втихомолку, чтоб никто не видал, метут сор со двора в хату, заметают в передний угол – там он никакому другому глазу в недоступности, – метут и шепчут: «Гоню я в избу своих молодцов, не воров, наезжайте ко мне женихи с чужих с дворов…» Всё учи, учи тебя!
Поленька хотела что-то сказать, но тётушка жестом велела не перебивать её:
– Как у нас один говорил, нажелалось со мной погутарить – смалкивай! Вот тако. Ну… А не позывает маяться с сором, подгляди, как наявится молодой месяцок вот как сегодня, – старуха показала в окошко на стоявший вниз острыми рожками месяц, готовый вот-вот спрятаться за меловую Лысую горку. – Мда-а, млад месяц дома не сидит… Так, значится, подгляди да и завертись на правой на ноге и тверди: «Млад месяц, увивай около меня женихов, как я увиваюсь около тебя».
Подвеселела девушка, в мыслях улыбнулась и спросила тоном, дающим тётушке полагать, что всем этим наставлениям нет цены:
– А як же кавалерики услышать зов?
– Сперва заслышит Он. А уже Он в уши им положит твои слова. А Он есть! Слушает нас, подмогает нам! Даве утром мой увеялся ещё до железных петухов, до звона к заутрене. Думаю, как же я буду одна, я боюсь ночью одна, я даже при самом боюсь по ночам просыпаться и лежать с открытыми лупалками, а тут две ночи кряду кукуй одинаркой, я и запросила господа Бога послать мне доброго человека; и вот набежала ты, ты не своей волькой, не сама, тебя Он прислал. Так что не ленись мети, как я подучила, не ленись поджидай млад месяц и проси, проси женишка. Он добрый, Он пошлёт тебе.
– Уже прислал…
Удивлённо и вместе с тем недовольно хмыкнула тётушка.
– Да того ль, кого зуделось?
– Аха… Высокий… На личность взрачный… Лицеватый… Наравится…
– Дитятко! Ну у тебя головка чиста, не во гнев будь сказано, как стеколушко! Видали новости в сапожиках – наравится! Да ты ж не на личность гляди. Можь, с личика и яичко, да внутрях болтун!.. Какое у него рукомесло?
– А покуда никаковского. Пастух. Вот, говорит, кончу анститут на агронома, там и распишемся. Я обещалася ждать.
– Эха ты, тетёрка с носом… Метко, девонька, стреляешь: в чистом поле, как в копеечку… Запомни, этот не твой. Покуль он, обдери те пятки, будет шастать меж тех анституток, он такую ж разучёную, как и сам, выглядит себе да и повиснет на ней, как лукавый на сухой вербе, а ты жди да сохни до белой косы: пора молодая сшумит вешним ручьём с горы, там и не приметишь, как годы седину в косу вплетут… А потом… Ну случись всё по задумке, ну кто ты без грамоты рядом с ним? Чурка с глазками! Два фонаря на пустой каланче! Да только красивые глазки разве спасут пустую головушку?.. Не-е, не твой то хозяйко. Да невжель и воску в свечке, что в том в твоём агрономике? Ты выискивай табачок по носу… А то масло не твоё, вода. А тот огонь не друг тебе, солома…
– Он божился… не можэ без меня…
– Уха-а!.. Все козлы одно и то ж блеют! Не мог ба, давно-о б околел. А то с приплясом, небось, вьётся. Что поют твои батько с матерью?
– Я ничего им не говорила про него. Мама потянут мою руку, доведись чему быть. А тато бачить его покойно не можуть… Там меж ними… як черти горох делют… Такие промеж ними контрики.
– Видала, обдери пятки! Тут я за Володюню свой подам голос. Раз твой замашистый агрономка и на дух не нужон батьке, стал быть, тут непотребинка какая да и кукует. Ты кладёшь парубку почтенную цену за рост, за внешность. А батька с другой каланчи дозор ведёт – какойский этот твой красик работун, какой из него вылупится хозяйко, иль, может, это ни то ни сё, ни два ни полтора, ни кафтан ни ряса, ни рыба ни мясо и не холодец. Может, этот поскакун с киселём в коробке пылит за тобой не возрадушки жизни, а так, по молодости, по избытку бусыри. Надо ж с кем-то коняжиться! Вот он и трётся вкруг тебя да, поди, блажит затискать всё куда потемней, липнет, поди, с похабщиной?.. Хо-рро-шень-ко всмотрись… Замуж выбежать не галушку замесить… Перед тобой он сейчас, как погляжу на тебя, может, на пальчиках, чуток на ладонки не возложит. Да ты всё ж не спеши. Твои годы не уроды… Ох, женихи товаришка тё-ёмнай. Поскобли, какой ещё муженёк скажется… Кабы то наверно знать, до точности…
Ловившая носом окуней тётушка была тёртый калач по части сватовства. Уже за полночь. Уже пробовали голоса вторые петухи; давно задули лампу, лежали, а тётушка – ну и свербёж! – всё трещала, трещала, как битюцкий барабан, всё об одном об том же: твой варяжец тебе неровня, ищи другого, поверь, желаю я тебе единственно добра и при этом клялась, что она не какая-нибудь там трепохвостка, жизнь изжила достойно и мужское кобелиное племешко вызнала прочней против Поленьки.
Девушка не могла понять из всей этой бесконечной нуди, ну почему так мгновенно, в один вечер, тётушка твёрдо вырешила, что Сергей ей вовсе не пара, вовсе плох? Ну откуда это видно?
Долговы жили с Горбылёвыми окно в окно, и каждое утро, просыпаясь, Поленька бежала к окну и знала, что её ждут у другого окна и в снег, и в дождь, и в солнце; заметив её, Сергей принимался неистово махать руками. Привет! Привет! Наше вам с косточкой!
В ответ Поленька тоже махала и со сна чисто улыбалась. Её глаза, ждущие чуда, горели восторгом. Переглядушки разбегались иногда на целое утро. Никто из родителей не противился. Но в прошлый май отец заказал эти утренние радости, рассудив про себя так: «Чей бы бычок ни прыгал, а тёлушка наша… Прибытку нам аникакого…»
Поленька не защищала Сергея перед тётушкой и на то были причины. Ну, во-первых, возражать старшим почиталось в их роду святотатством; обычай этот жил в доме испокон веку. Потом, о своих чувствах Поленька ни с кем не заговаривала, и если уж тётушка выжала на такой разговор, так причиной тому были обстоятельства. Как младшая Поля не могла не отвечать старшей родственнице, хоть и родство то ненамного ближе такого калибра: сбоку припёку, а сзади прогорело; в конце концов ответив на одно, как сом в вершу, ввалилась Поленька в разговор, который никак не могла остановить или переменить: тетушку не навести, не направить на что другое. Ветхую кумушку решительно занимали дела сердца и ничего иного она знать не хотела. И третье, пожалуй, главное, что сильно смутило самоё Поленьку, многое из того, что она почитала в своем суженом-ряженом за добродетель, тётушка, напротив, расхаивала, пушила в пух. Да Поленьке и самой не нравилось, что в последнее время Сергей все бился завести её в уголок куда почерней, где б они были без посторонних глаз, всё подгадывал так, что они оставались совсем одни, и тогда он накатывался миловать, ласкать её, против чего она восставала, однако не настолько рьяно, чтоб вовсе отвадить парня. Она не находила слов этим отношениям, а вот тётушка доискалась: коняжится, блажит, похабничает. Несерьёзно всё то, тянула тетушка одну и ту же песенку; Поленька не спорила, хотя и не знала, а как оно бывает серьёзно, тем не менее она считала, что не в лад к ней настроенные и отец и тётушка – не сговорились же! – в чём-то беспременно правы: старики не ошибаются.
Запрокинув руки за голову, Поленька лежала в кровати и не могла разобраться, что за каша кипела в её голове. Угнетало чувство раздвоенности, досады. Горячая голова болела от нежданных открытий; больше всего давило, тяготило то, что она считала в своих отношениях с Сергеем совершенно решённым раз и навсегда, вдруг почему-то повернулось путаницей, бестолковщиной, ералашем.
Уже как легли, тётушка ещё раза два пробовала почесать зубки. Но Поля не отвечала, молчала; тётушка поднялась на локоть, заглянула ей в лицо; Поля старательно зажмурилась, жалобно всхрапнула.
– Спи-ит? – удивилась тётушка и больше не лезла с перетолками.
Рано, до света, Полю разбудила тётушка.
– Ё да ты и спишь, ободай тебя коршун! Упала и пропала… Кипятком залей – не прокинешься!
– А вы чего потемну вскочили?
– Какой там потемну! Гли-ко в окно!
– Только взялось сереть…
– Ну, девка, может, ты со сна мне ещё порасскажешь, где у коровы грудь?
Тётушка беззлобно рассмеялась своей шутке и, отсмеявшись, подхлестнула:
– Вставай, Вставайка! А то службу проспишь.
Было ещё темно; с утренней, с восточной, стороны едва подбеливало, но со всех углов, со всех проулков с муравьиной торопливостью сливался народ к церкви Спаса Преображения.
В церкви негде было пятку поставить. Тётушку отжали от Поли; вскоре Поля, усердно подпираемая сзади проспавшими, оказалась пришлёпнутой к оградке перед клиросом.
Необычайно ярко горели повсюду свечи; всё вокруг торжественно пело, молилось, кланялось. Как-то смиренно, заведённо молилась Поля, по временам придавленно вмельк покашивая из-под низкого шалашика косынки на певчих. Высмелев, смотрела уже ровней, длинней, натвердо убедившись, что никто из них не замечал, не видел её.
В хоре были старики, старухи, были и дети, такие как Петро, уряженные, чистенькие, выделялись высокими голосами.
Мало-помалу служба наскучила ей.
Она скользом, уныло ощупывала глазами клиросников; сражённый взор присох к белокурому веснушчатому парубку лет, может, девятнадцати, не старше. Видом шёл он совсем за подростка, зато держался, держался эвва каким орёлушком! Дорогой тёмный шерстяной костюм ладно облегал стройный стан; толсто повязанный короткий сине-зелёный галстук походил на кленовый лист, до поры в непогоду сорванный с дерева и прижатый ветром к кремовому атласу рубашки на груди.
«Какой молодой, а уже в певчих…» – в восхищении думала Поля и не уводила с него глаза, даже когда припадала на колени; припадая, она лишь на миг отрывалась, лбом трогала холод пола и тут же стремительно поднималась, отчего-то боясь не увидеть его снова, но – заставала его на месте и мимо воли своей чему-то светло улыбалась.
Он приметил, выхватил из людской тесноты этот безотрывный светоносный взгляд, и у него из глаз печальных брызнула звонкая, озорная радость; теперь он тоже не забирал с неё своих глаз, пел и улыбался глазами, и трудно было понять, чему он улыбался, то ли своей незнакомице, то ли восходящему солнцу, что било сквозь высокие окна прямо ему в лицо и заставляло щуриться.
Крестясь, Поля из-за руки нарочно улыбнулась парню. Он наверное понял, что эта улыбка именно его, что он точный её адрес, а потому, привстав на цыпочки в щеголеватых высоких хромовых сапогах в рант, улыбнулся ей глаза в глаза и коротко подморгнул.
Поля покраснела, со стыда тиснулась вправо за дебелую старуху; девушке казалось, что это подмаргивание поймали другие, вот-вот продерётся кто сквозь толпу и потащит её за таковское вон из церкви. И минуту, и две таращилась она отупело старухе в черный затылок, но, странное дело, хор всё так же пел, своим порядком всё так же шла служба, и никто не выводил её. Успокоившись, она подумала:
«А почему не посмотреть?.. А вдруг он – ещё?.. А я и не увижу?.. Он может воссерчать. А мне это разве в руку? А мне это разве в желание?»
4
Не родись в сорочке,
Не родись талантлив —
Родись терпеливым
И на все готовым.
Ещё смалу Никита вместе со своей тучной тётушкой Неонилой пел в церковном хоре. Отец Борис Андреевич Долгов, по-уличному Голово?к или дед Бойка, мелкокалиберный, худосочный, будто отжатый, высушенный долгими бедами старичок с ноготок (про таких говорят, собран из трёх лучинок, отчего и ветром качает), эта божья коровка с посохом, тихоня, бессловесник, не замутивший и разу воды, этот до смерти суматошный хлопотун – всё мечется, мечется, лёгкий на ногу, словно кто ему в сапожики горячих углей сыпанул, завтра на охоту, а он сегодня норовит взвести курки – этот до последней крайности набожный, богобоязненный и вообще от природы пугливый, опасливый и в то же время хитроватый, непокладистый, ершистый причудник себе на уме (и стар, да петух, на седину бес падок) принимал певческую затею сына до края враждебно, в штыки.
Всякий раз, как недовольная им тётка Неонила уводила по Ниструго?вке мальчика за руку к заутрене или к вечерне, отец, ворча вслед: «Эк, чёрт их понёс, не подмазавши колёс», – провожал их из окна сердито-плутовским, сторожким взглядом ясно-пронзительных, как у ястреба, глаз из-под нахлобученной на тяжело нависающие белёсые брови ушанки, которую он и в июльское пекло не скидывал с лысой, хоть горох молоти, головы: в старой кости согрева нету.
Вот баба с мальцом пропали за соседским плетнём; чуть выждав, он влезал в тулуп, подвязывался малиновым кушаком, не рассыпаться чтоб, коль не в час на гололёдке кувыркнётся, и, зная себе красную цену, – стар козёл, да крепки рога! – брал в сенях из тёмного угла посох, упиравшийся в потолок, и с сановитостью аристократической особы направлял стопы, шествовал к церкви, где и появлялся, ровно тебе из земли вырастал, как раз, чик-в-чик к началу службы. Всю службу Борис Андреевич чаще стоял за спинами в проходе: миру там всегда было тучи.
– Па! А чё Вы не проходите наперёд? – спросил однажды Никиша. – Никогда Вас не видать. Иль Вам не занятно меня послушать?
– Поёшь ты, Никитарчик, ёлка с палкой, хорошо. А перестанешь – лучше.
– Ну, па-а, серьёзко ежли…
– Можно и серьёзно. Мне с тобой, Никиш, чистые чудеса в решете: дыр много, а выскочить негде… Вот ты на что, думаешь, Господь дал один язык? Меньша говори… А два уха зачем? Больша слухай… Я распрекрасно слышу, как ты с клироса аллилуйю за хвост тянешь. Да, да, не кривись. Правда моя – масло, вся наверху!.. Откроюсь, от твоего песняка наразлад у меня всё в нутре выстывая, холонет. Я не смею дохнуть, робею продираться наперёдки и того с умыслом обретаюсь на задах всё по твоей милости, соловушка. Знамо, ёлка с палкой, соловей птичка невеличка, а запоет, так лес дрожит… А я за тебя в холодном в поту купайся… По мне, лихой силы у тебя в голосе пропасть, жуть эсколя, а души, а ладу кот на мизинишко на донышке наплакал. Ну что ты даве эвона каким голосиной – надо бы хуже, да некуда! – кэ-эк рванёшь наобум лазаря куда в сторону иль поперёд от других голосов, кэ-эк рванёшь!.. Пресвятая богородица… Морозом меня так и осыпает, кровя в жилах леденея… Страх отымае силу… Со страху припадаю на коленки за раней выбранную на такой момент саженную спинищу. Так и мерещится, остановил вот батюшка службенцию, антиллигентно поднял меня с полу за ухо да и ну обихаживать кадилом, да и ну угощать копченым льдом. Поспевай, Боюшка, тольк подставлять рёбрышки: тебе черёд считать пришёл. А кругома всё в чаду, ни шиша не видать, чисто тебе ерманское дело… Притомится святой отец шелушить да нагуливать мне бока, пожелает – не всё таской, ино и лаской – возлюбопытствовать: " А чего эт ты, старай кочедык, распустил вожжи? А чего эт ты дал послабку своему музоверу?[11 - Музовер – безбожник, злодей.] Неровен час, этот ухорез бедовым, хватским голосиной всех святых подымет. Прикажешь этого злосчастия ждать?..» Что, Никишок, в ответ петь?.. Понятно, да такой свиданки я не охотник дотянуть дельцо… Пошабашила не в час служба – не кинуся вызнавать, что да как, а ментом полы в руки и дёру, давай Бог ноги. А коль ноги не снесут? Распишитесь в получении на орехи? Да?.. Оно, конешно, ёлка с палкой, битая посуда два века живё, да на? твои два хороших, отдавай мне один мой плохой… Не попусти, Боже, моему певуну ославить мои белые седины…
– Невжеле, па, я так худо пою? А тётя не нахвалятся, говорят всем: «Мал соловей, да голос велик!» Намедни посля службы сам батюшка потрепали по щеке, тоже сказали: «Соловей поёт – мир божий тешит».
– Куда как славно тешит! – Поползновение к ядовитой насмешке скользнуло по крохотному, с кулачок, иссечённому невзгодами лицу, придав ему редкостный какой-то оттенок смелости. – У стекольщика алмаз и то с голосом. А ты свой проспал, как вседержитель раздавал… В радость глазу, видом ты соколок, а… а голосом… во-ро-на… Чего это батюшка не въедет в толк, что непутевым ты криком своим – кадык не велик, а рёву не оберёшься – полприхода распужал? Как погляжу я, в достославную церковку нашу с голосниками всё меней правит миру…
Мальчик и впрямь чувствует себя виноватым. Слёзы закипают на глазах.
– Ну-ну… Знаю, голосистее сверчка. А слезу держи, не разводи сырь. И так мокропогодица.
– Я не запла?чу, па. Ну только узвольте там петь…
– И чего липнуть к тому пенью, чисто лукавец овод к коню?.. Ну чего вцепился в то пенье, как хохол в сало? Иль по сердцу?
– Угу…
– Это не внове. У кого голосу слыхом не слыхано, тот и петь охоч. Да ну ладно… Куда наше ни шло, поняй… Раз кортит, пой ногами, пляши голосом!.. Гэх, заиграл глазенятами беспортошный басурманин! Сто-ой, не лети под снег, дослушай родителя… – В голосе отца качнулась мольба. – Никиш, ну клирось ты, петый дурёка, со всеми голос в голос, не выскакивай из хора, как шило из мешка, не отставай и не несись поперёд других голосов… Кому надобна блошиная твоя прыть?.. А не лучше ль, а?.. Смотри на своих клиросиков, за компанию рот разевай, а голосу не давай. Тебя не убудет, зато мне спокой… Глядишь, осмелею, сызнова стану бить поклоны у самых у батюшкиных ног. Тогда, может, и завидишь меня с клироса…
С той поры пять раз улетали и возвращались грачи; пять раз без огня полыхали в лесах пожары осени, и снова по весне ветер разбивал почки на деревьях; пять раз с холода одевалась в лёд речка Криуша перед двором и сбрасывала в апрель синий хрусталь одежд; пять раз засыпала усталая земля, согревшись под высоким одеялом воронежских снегов; в свой час, к сроку гром будил земелюшку, и плодотворные вешние дожди, никогда не лишние, хлопотливо омывали её.
Тринадцатый май жил Никиша.
Под воскресенье, боясь проспать заутреню, хотя и разу не просыпал, мальчик лёг с сумерками, безо времени, но во всю-то полную ночь и не уснул ни на волос, прокидался с боку на бок.
Ясная круторогая луна всё смотрелась в окно, разостлав по полу серебристую дорожку до самой печи; дорожка эта, вытягиваясь, потихоньку уходила вбок. В молодом лозняке не смолкал до зари соловей, выпевая погожий день.
Чем свет Никита был на ногах. Все ещё спали. Неудобно было умываться под рукомойником, по озорной привычке толкая его сосок лбом или носом. Весь дом до поры всполошишь.
Мальчик на цыпочках вышел во двор.
По бледно-синему льду неба катилось к алому горизонту золотое корытце луны.
Мягко шлёпая босыми ногами по тесному желобку тропинки, убегавшей к колену речки, названной за частые извивы Криушей, Никиша, казалось, слышал, явственно слышал, как в этой чуткой кафедральной тишине по обеим сторонам от тропинки росла трава под обильной, тяжёлой росой.
Слёзы – роса: взойдёт солнышко, обсушит. Против вчерашнего оно поднимется сегодня пораньше. Солнышко восходит – начальниковых часов не спрашивает и на всех ровно светит…
В это тёплое тихое утро просветлённый, счастливый мальчик, видевший уже себя в хоре на клиросе, сделал открытие: оглобля вон заросла травой, ворона стоя спрячется; уматерели, подкрупнели листочки у травы, набавилось зелёного в уборе деревьев. Весна леса уряжала, в гости лето поджидала…