banner banner banner
Подкарпатская Русь
Подкарпатская Русь
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Подкарпатская Русь

скачать книгу бесплатно

Тихо во всём доме.

А что же Мария? Что же всё околачивает баклуши? Не уходит? Что же, идол её бей, веяться до такой поры?

До звона в висках цепко вслушивался в ночь, наливался беспокойством, щемливой тревогой…

Наконец-то и он, тяжёлый на ухо, уловил придушенный, тугой стон ветра.

Что-то неясное подхватило его, с потерянным удивлением закосолапил он во двор, тесный, похожий на заполошно гудевший чёрный котёл.

На месте не оказалось Марииной машины. Это успокоило, угомонило старика: уняло, отломало разом сердечушко.

Слава те, Вышний, убралась, по порожкам по лестничным, гляди, на босых пальчиках скралась без слышимости, без шороху. И ветрина тебе в спину! У Голованей полижешь мёду только через стёклушко!

Вернулся назад уже другой. Не тоска, не оцепенелая растерянность – ликование билось, выплясывало в посмелелых глазах, торжествующе обходивших комнату.

Взгляд зацепился за горку привезённых карточек, что стекли на тумбочку из белого плотного конверта.

Белки… Мои Белки…

Мог ли он и подумать, что сведёт-таки судьба с сынами в этом далёком от тебя доме? А свела, све-ла-а сударушка…

В бережи выплеснул карточки поверх лёгкого простого одеяла на постель, разместил что за чем в порядок.

Вот само село. Дома… Сады… Улицы…

Вот люди…

Выказывался, получался портрет Белок…

Портрет Родины…

И если…

Отстранённо сорвал со стены свою крупную карточку над оголовьем. Фотография была не столь старая, сколь давняя, как с иронией думал про неё, снята она была уже здесь, и был он на ней один, это была вообще первая с него карточка в жизни, после он отдал её увеличить.

Первым его желанием было выдрать снимок из-под замутнённого временем стекла, но в следующую минуту он воспретил себе это делать. Нет, нет! Ни за что!

Весь век свой он видел мир сквозь родные Белки. Что он видел? И мог ли толком видеть? Если видел что, так не больше того, что увидишь вот так вот…

На свою фотографию он вплоть, срез в срез, наложил привезённые Петром оттуда карточки, прижал стеклом. Вот уже и в рамке его Белки, под Белками он сам, растворился в Белках; карточки так плотно пришлись друг к дружке – ни паутинной щёлки, ни лезвенного просвета не осталось ему, как никогда и не было в самой в жизни, не глянуть в воле с-под мёртвого стекла в мир.

Вышло что-то вроде простенькой наглядной картинки про себя, такой ясной – свет разлился в душе. Ощутил осязаемо, что за шоры носил в себе, как-то разом сошлись несводимые концы, как-то разом объяснилось смутно угадываемое раньше, но совсем так и не понятое.

Намахнул старик на рамку расшитый внучкой Маричкой рушник. Получилось красиво. И потянуло его показать эту красоту Петру. Почему именно Петру? Оба сына родные, за какой пальчик ни дёрни больно… И всё же непременно сперва Петрику, младшенькому…

Плечом отпнул дверку; пристукнул, закрывая ногой, и что было в нём огня в нарастающей радости изгоном погнал себя в полной теми коридора к лесенке, подгнетая обряженную рамку к маятно настукивавшему сердчишку.

Не успел сделать и пяти пробежистых шагов – упал, распластался, в кровь рассадил нос, лоб, однако не выронил портретницу, со страшной жутью хрустнувшую под ним.

Что за язва?!

Во все тёмные поры без света шастал по коридору, ни разу ни на чем не споткнулся, не на чем было спотыкаться, потому как у аккуратиста хозяина всякое-разное хламьё не копилось, не жило в коридоре, хватало на то места и в чу-лане, и в сарайке. За что же он тогда задел?

Старик, опустив на пол святую свою ношу, не подымаясь, отскрёбся назад, ощупкой пошарил, поискал ногой. Ага, какая-то гангрена да и попалась под ботиночный носок. Полохливо дрогнула, удёрнулась.

Кинулся прыжком, точно кот за мышью. Сцапал кого-то за щиколотку, оторопело давнул.

– Ты уж, дидыко, дай мне прощенья, – размывчиво, без уверенности глухо запросилась старуха.

– Ты!? – нарывисто, запальчиво зашептал старик, обегая руками стоявшую на коленях бабку. – Вот окаянство! – К душе старику пришлось, что стояла-то бабка перед Ивановой дверью, свернул пыл, отмякло спросил: – Ты чего на коленьях? Или молишься?

Бабка молчала.

– Ночь на то, чтобушки спать, – пальнул с незлым назиданием.

– А… Какие в наши года сны, – припечалилась раздумчиво. И зашептала горячо, светло: – А ну Иваночко… красивый, как шёлком шитый… попросит воды… А ну наснится тяжёлое что с дороги… вскрикнет, позовёт сынок… Я и тут…

– Ты у меня ско-орая, – не то похвалил, не то попрекнул. Подумал недобро: «Хорошо возле чужого стога колоски собирать». – А вслух передразнил, выпустил колючки: – Я и тут, я и тут… Надо было…

Недосказал, что же такое надо было. Осёкся.

Вздохнул с протяжной надсадой.

«Выхвалялся гриб красивой шапкой, да что из того, если под нею головы нету? Неча караулить ночи под дверью у чужих сыновцов. Своих надо было нащёлкать.»

Меньше всего можно было винить старуху в том, что не прижили они детей. Как только она беременела, он сам выискивал ей подешевше повитуху, бабушку-знатушку, и та убивала в ней начало новой жизни; убить того безымянного человечка было дешевле, считал старик, чем выходить, когда уже сами на последнем возрасте, на том возрасте, когда ещё могли завести детей, но боялись, что не хватит силёнок в чужой стороне поставить детьё на ноги; три новые жизни забрала из старухи повивальная бабка, а потом уже и повивальная бабка не занадобилась, когда таки отважились, что больше не позовут её.

Мёртво всё в пустом доме без детского голоса. И всякий раз, как разговорятся по душам, старуха неминуче свернёт к слезам: ах, кабы маленький, было б дляради кого и жить, а так… Что ж так?.. Остались, как в море без весла….

Всего бывает на веку – и по спине, и по боку. Но чтоб не дать жить дальше своему корню, остаться чтоб без детей?..

Старик, виновативший в том одного себя, из последнего жалел старуху, по жалости спускал ей всё, что там ни случись, что там ни вывороти она; вот и сейчас, потерянно возвращаясь с рассаженной рамкой в свою комнату, с порожка простительно кинул старухе в темноту:

– Чего ж, ядрён марш, путаться под ногами?.. Наравится – войди к Ивану. Посиди…

К радости старика, всё повернулось не так уж гибельно, как думалось ему сперва. Рамка вовсе целёхонька. При месте и всё стекло, только множество белопаутинных трещинок рассыпалось, разбежалось по нему корявыми лучиками от середки, куда, похоже, ахнул старик лбом или подбородком, когда упал со всего маху.

Но стеклина не выпала из рамки. Не высыпалась. Что её держало? Гвоздки по краям? Ой ли… Будь стеклина без целости, разве два гвоздка, каждый мельче ногтя, удержали б её?

У него мелькнула зыбкая догадка:

«А что, если стекло держит не ведомая ни мне, ни кому другому сила – неколебимая сила притяжения, что жила в карточках? Сила эта магнитно пригнетает к себе полоски стекла, не даёт им выломиться?»

Подивился старик курьёзности мысли, но склонился к тому, что не будет в том особого греха, если помирится с этой мыслью.

Однако снова понести рамку с карточками к Петру убоялся – а не дай Бог развалится! – и приладил её в красном углу вместо иконы, аккуратненько поправил поверху рушник, так что его концы, богато расшитые орлами, сходили по бокам рамки до одной черты.

Глаза уже никудышне служили ему. Он в упор смотрел на рамку, смотрел как-то растерянно-восхищённо, пропаще и не видел, что на стеклине свеже темнело несколько сухих расплюснутых кровяных капель, выскочивших у него из носа – всякое падение чего-нибудь да стоит. Самая крупная закрывала собой, зачерняла крышу и переднее окно в картинном Аннином домке.

«Всё же лишний удар головой об пол ума не набавляет», – на вздохе подумал старик и осторожно, почти крадучись по неосвещённому коридору, перебирая дряблыми подушечками пальцев стены, перильца прогнутой, с продавлинкой, лестницы, потянулся наверх.

15

И в пепле искра бывает.

Не дай Бог голодному обед варить.

Начинало тяжело светать, когда бесшумной тенью старик втёк к спавшему у окна Петру; по углам всё ещё жалась ночь. Было тихо.

Свет шёл от окна, самого большого, разгонистого на всём втором этаже (остальные комнаты всё проходные были, с махонькими, с носовой платок, оконцами-слепышами, там постоянно жила, будто на привязи росла ночь), только эта комната, гостевая, знала живой свет дня. День шёл в окно. Старику же казалось, что свет шёл от Петра.

Похоже, Петру было жарко.

Лежал Петро поверх жёлтого одеяла.

Поднеся к низу щеки сложенные руки, остановился старик посреди комнаты, опустился перед сыном на колени, с замиранием дивясь тому, что этот человечище его сын.

«Лысый… Совсем, как я… С сивыми висками… Да будет!..»

Не верилось, что это его сын. Да что из того, верилось, не верилось?

Рос, поднимался Петро на тех же дрожжах, что и Иван, на голоде да на холоде – судьба вертела обоими, как чёрт дорогой. Однако был у Петра козырь, с первого же взора намертво пристегнувший старика к Петру: нажил Петро белого волоса, а даже и разу не держал старик Петра на руках. Когда уходил на заработки, жил Петро ещё в матери.

Мечталось взять при встрече сына на руки. Да куда ж эна неохватну, невподъём велику скалушку возьмёшь, сам попал к нему на руки; и не было у старика минуты выше той, когда плакал на руках у сына.

Видел старик ту площадь у аэропорта, видел себя на руках и, медленно опав на колени, уронил лицо в ковшик раскрытой на краю постели сыновьей ладони со льдисто блестевшими мозолями.

Со счастливым усилием разлепил Петро веки:

– Нянько? Вы? – дрёмно прогудел. – Плачете?

– Плачу, сынку, плачу… Прости… Рос без меня… И разу не посидел у нянька на руках…

– Да что Вы… На коленьях?.. Не на молитве!

Подхватив отца под мышки, Петро усадил его на кровать, привальнул к себе и только тут, заметив, что сверкает перед отцом в одних трусах, конфузливо намахнул на себя одеяло.

Верховина. На пастбище.

– Я, сынку, не засну нипочем… Сыны в дому! Какой там сон… До сна ли? Всё думал, каких Вас встрену… Всё думал, меленькие Вы у меня, не выше, думал, по сердце мне, а Вы, – нерешительно повёл рукой по крутому Петрову плечу, – переросли меня. Больши-ие…

– На печи дошли, – задумчиво улыбнулся Петро.

– На печи… Не на печи… А и без нянька дети растут в люди. Из беды, из горя сами поднялись…

– А-а… Что вспоминать ту пору?.. У других по нашей стороне, думаете, легче? То не люди бедовали – весь свет бедовал! Были мы под панами мадьярскими, были под чешскими… Иначе и не звали: вонючий русин, вонючий руснак. А стали сами по себе – распечатали спрятанную от русина за семью замками радость, каждый себе великий пан. Вон мы уж на что с Иваном работяги, простого калибра, а дочки наши где?

– Постой. Откуда у тебя дочки? Про своих ребяток ты и не заикался.

– А что ж заикаться? Нету… – Петро сел на кровати, обхватил колени поверх одеяла. – Нету, – глухо повторил. Угрюмо опустил голову. – Голый я, нянько, как оглобля.

Старик уставил на сына напуганный взгляд. Почему?

– Пустая мне хозяйка досталась… Неро?дица. Уж по каким профессорам ни возил, всё надеялся, всё ждал: а может быть, а может быть… А-а… Коли нет счастья с утра, не жди и под вечер. Годы её, годные для детей, сошли. Потеряны. Всё. Надёжи никакой. И разу самодруга[16 - Самодруга – беременная.] не была… Как же оставаться без дитяти? Только для своего зернятка и стоило б даль жить…

– Старая как свет история… Под каждой крышей свои мыши…Я б на твоём месте, гляди, горшок об горшок и разлетелись бы звонкими черепками, – осторожничая, подсказал отец.

– Да я ль про то не думал!? Сколько раз собирался… Не могу! Говорят, может мужчина уйти от любимой и любящей жены, но от стервы – никогда! В том-то и тормозок, что она у меня не стервь какая… Бывало, лежу ночь без сна, ворочаю, перекатываю в голове свои неподъёмные гири: вот придёт утро, скажу про развод, обязательно скажу. А гляну на неё – така-ая жаль полоснёт по сердцу! Куда ж она без меня? Союзом изжили лучшую пору жизни! А под старость выпихни из души на улицу? Ах, роди хоть одного крошутку, из цены из красной не выпала б у меня… Хата с детьми – базар. А без базара – тюрьма. Без своего базара я устал. А через то, верно, и не люблю её уже. Так зато жалею больше любви. Как не жалеть? Она у меня и ласковая, и добрая… Всем взяла. Мода у неё какая спать… Сколь живём, хоть бы раз отвернулась к стенке иль легла отдельно. Всегда голову мне на плечо, а ручонками – она у меня малё-ёхонька, ладненька… с виду девочка, – обовьёт меня за верх руки, держится, как тонущий муравей за щепку, что крутил однажды в водовороте шалый вешний ручей у меня на глазах. Выловил я того муравья из дурной воды, из «бочки». Да кто ж выпнет меня самого из моей погибели?

Доброта, доверчивость, открытость, простодушность, с какими Петро говорил о вещах, о которых вроде и не положено говорить сыну с отцом, поразили старика. Этих простых качеств, составляющих суть души русина, старик давно лишился, лишился не в первые ли поры, когда оказался по эту сторону воды, и этот разговор подвинул, подвёл его к странной для него мысли, что ещё не всё в мире находит цену единственно в денежном выражении.

Старик даже огорчился, пожалуй, несколько искренне, что Петра придавила житейская нескладица. Однако его сострадание длилось не долее мёртвой вспышки падающей звезды. Его хваткий, подвижный ум, натренированный на канадской практике, уже в следующее мгновение оценил эту нескладность как манну небесную, ниспосланную ему, старику, самим Богом.

«Какой гость, такой и калач… Мне, дурило, несваруха твоя в руку. Да, в руку! Кину-ка я на тебя коренную ставку. Сбанкетует старый Головань, пойдёт ва-банк. И проиграет?

Старый Головань работает без проигрыша!..»

В одно время в старике жили двое. И он масло с водой не смешивал. Один, обмирая от явственно накатывающейся удачи в затеваемом предприятии, ликовал впотаях, воровски, не выказывал, не пускал своего восторга наружу; другой же, безвольный, коварный, сориентировавшись, навёл на себя маску сострадальца и убито, стеклянно смотрел на сына.

Петро верил этим глазам, он поверил им с первого взгляда ещё там, в Белках, когда увидел отца с карточки; эти глаза ещё круче привораживали сейчас, приманивали, перед ними невозможно было удержать в тайне накипелое; и если дома, с женой, он год к году становился всё молчаливей, замкнутей, подолгу запирался в себе, то тут, увидав эти родные глаза, отмякнув, выплеснул свою душу: в отце Петро увидал человека, кто был больше чем отец, увидал человека, кому потянуло открыться во всём, выговориться до дна ровно так, как мы о чём-то глубоко личном молчим с близкими и с необъяснимым откровением вываливаем его на суд случайному прохожему; и чем дальше искренничал Петро, ему легчало, всё тесней света втекало в него.

Слушая исповедь, старик смотрел сыну прямо в глаза, смотрел настолько жертвенно, что Петро почувствовал себя невольно крайне виноватым в том, как ему показалось, что расстроил отца своими страхами, а оттого, готовый затянуть, загладить свою вину, поспешил подпустить весёленького и себе в голос, и в сам рассказ.

– Вы, нянько, – каким-то новым, насильно бодрым тоном взял Петро, сквозь погибельную угрюмость выдавливая на лицо ущербную, мученическую улыбку, – Вы уж так и не убивайтесь. Не всё уж так и окаянно у меня. Ну, нет детей… Кому-то жить и без детей. И потом, как оно повернётся дальше, а покуда я и не скажу, что у меня вовсе нет детей. Вон у Ивана… – при упоминании брата Петро хорошо улыбнулся, наконец-то невольная фальшь ушла и с лица, и из голоса, – Иван у нас ювелир, дамских дел мастер… – Вон у Ивана четыре дочки, четыре Ивановны… Эх, Боже наш, неодинаково даёшь: одному мечешь, а другому сучишь дулю. Ну да что… Они Ивану дочки, они и мне дочки… У нас дележа нету, всё как одна семья. Что на столе у меня, что в саду в моём выспело, на огороде – заходи, дочушка, бери! Много там надо нам с бабкой? Не голодные, не раздетые… Наличными совать не рука. Так мы подбились как… Вызнаешь стороной, кому из девчатишек что наперёд надобней, то уже и ищешь. В одну получку забежишь с пальтишком, в другую с туфельками, в третью наявишься с платьишком. Всё это несёшь под маркой подарка по случаю хорошей ли, дурной ли погоды. Радости у девчатишек что!

– Да, да. Иван говорил, если б не Петрище, как бы и подымал детворню.

– А, слушайте больше. Наскажет! – энергично возразил Петро и безо всяких мостков-переходов увёл, подпихнул разговор на другое: – Наши дочки по самим университетам уже учат! Одна в Ужгороде, вторая во Львове. А меньшеньки по институтам ещё сами учатся, пасутся… Умка копят…

– Высоко-онько учат и учатся! – неверяще проговорил старик. – Это ж какие толстые надо мильоны гонять! Вон Мария. Магазин целый ювелирный держит на паях с одним с нью-йоркским. Самую ходовую безделицу правит ей сюда на продажь. Какие капиталы льются через её руки, а проучила близнюков своих четыре… точно и не сбрешу, сколько-то там классов… что-сь по мелочи ещё и амба. Не на что даль учить… – Старик задумался, в досаде махнул рукой. – Не позавидуешь хлопчакам… Пошли служить к одному. Джин, этот паразит непотопляшка. Разворотистый. Где надо подсуетится, где сплутует, где подмазочкой мазнёт начальству по губёшкам, оно и не скрипит… Тем лукавец и держится. А второй – я его всё Светлячок да Светлячок, а по бумажкам он Гэс, – а второй по части подлости совсем не удался. Русин русином. Обделил его Господь. Забыл бросить в него хоть щепотку подлости, пустил в жизнь честнягой дуралеем. Тяжелей обидеть по нашей стороне нельзя! Такого неотмываемого, смертного греха хлопчаку не простят. Уже не прощают… Полгода вон без работы… А умница, хват, трудяшка. Поучить бы ещё. Да на какие богатства? Год в университете – пятнадцать отдай тысячек зелёных!

– А у нас наоборот. Студенту отваливают по сороковке рубляшей в месяц. Учись только!

– Хвала Богу, что у нас там всё вроде к ладу мажется. Я не стал при всех… Как наша мамка? Читать не научилась?

– Это почему же? Да она четыре раза кончала школу, два заочных университета. Кончает сейчас ещё два заочных института и в одно время – вспомнила детство! – в эту весну подалась в детсад. Там-то она в свой час не была.

Старик улыбнулся простительно:

– Не отдохнул ты ещё с дороги… То не ты, Пётрушка, говоришь. То паленка за тебя говорит.

– Не, нянько, паленку сюда не вяжите… Наши с Иваном домяки рядом. На меже – она у нас так, для блезиру – сладили в саду мамке особнячок. Так она живёт со мной. А это… Ну, полежать после обеда, отдохнуть, побыть одной. В той хатке стали дочки людьми. Как уроки – туда, в куренёк. Там тихо. Бабка не мешает, только слушает. Там дочки и выучились. А теперько на мамке и внучка Снежана. Невжель неясно что?

– Ясно-то ясно, да… – Старик хитровато прижмурил один глаз. – Так ты, Петруня, говоришь, мамка воспомнила детство? А почему только ей можно такое? Я тоже имею право на воспоминание! Ты, Петрик, добирай, добирай райски сны. А я пойду… А я пойду…

Жива, довольна всем Анна его. Настроена хорошо. И коль ей хорошо – и ему хорошо!

И нарешил старик…