banner banner banner
Благонамеренные речи
Благонамеренные речи
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Благонамеренные речи

скачать книгу бесплатно

Поднимаясь в гору, мы разговорились.

– Вы, кажется, здешний? – спросил он меня.

– Верст двадцать отсюда мое имение.

– И автор «Благонамеренных речей»?

– Да.

– Читал-с.

Несколько ступенек мы прошли молча.

– Не совсем одобряю я вашу манеру, – продолжал он. – Неясно. Умаление семейных добродетелей, неуважение чужой собственности, запутанность понятий о любви к отечеству… Конечно, это программа очень благодарная, но ведь тут самое важное – отношение автора к этим вопросам дня. Читая вас, кажется, что вы на все эти «признаки времени» не шутя прогневаны. Вам хотелось бы, чтоб мужья жили с женами в согласии, чтобы дети повиновались родителям, а родители заботились о нравственном воспитании детей, чтобы не было ни воровства, ни мошенничества, чтобы всякий считал себя вправе стоять в толпе разиня рот, не опасаясь ни за свои часы, ни за свой портмоне, чтобы, наконец, представление об отечестве было чисто, как кристалл… так, кажется?

– Предоставляю вам, как читателю, выводить те заключения, какие вы сочтете нужным…

– Или, говоря другими словами, вы находите меня, для первой и случайной встречи, слишком нескромным… Умолкаю-с. Но так как, во всяком случае, для вас должно быть совершенно индифферентно, одному ли коротать время в трактирном заведении, в ожидании лошадей, или в компании, то надеюсь, что вы не откажетесь напиться со мною чаю. У меня есть здесь дельце одно, и ручаюсь, что вы проведете время не без пользы.

– Согласен, но прежде позвольте…

– Сергей Иванов Колотов, к вашим услугам. Здешний исправник.

Я взглянул на него с некоторым недоумением.

– Я понимаю: вам кажется странным, что такой, можно сказать, юнец, как я, несет столь непосильное бремя, как бремя, сопряженное с званием исправника. Но не забудьте, что в настоящее время мы все живем очень быстро и что вообще чиновничья мудрость измеряется нынче не годами, а плотностью и даже, так сказать, врожденностью консервативных убеждений, сопровождаемых готовностью, по первому трубному звуку, устремляться куда глаза глядят. Мы все здесь, то есть вся воинствующая бюрократическая армия, мы все – молодые люди и все урожденные консерваторы. Есть старшие молодые люди, и есть младшие молодые люди. Исправником я лишь с недавнего времени, а прежде состоял при старшем молодом человеке в качестве младшего молодого человека и, должно сознаться, блаженствовал, потому что обязанности мои были самые легкие. Я возлежал на лоне моего принципала (он мой товарищ по школе, но более счастливый карьерист, нежели я), сказывал ему консервативные сказки, вместе с ним мечтал об английских лордах и правящих сословиях и вообще кормил его печатными пряниками. Но в скором времени все это изменилось. Пошли в ход «превратные толкования»; явилось на сцену «настроение умов», а там недалеко уж и до «doctrines les plus detestables»…[4 - мерзейших доктрин (франц.)] Словом сказать, понадобился «глаз». Et, ma foi!.. me voila ispravnik![5 - И вот я – исправник! (франц.)]

Высказавши эту рацею, он бойко взглянул мне в лицо, как будто хотел внушить: а что, брат, не ожидал ты, что в этом захолустье встретишь столь интересного и либерального собеседника?

Я догадался, что имею дело с бюрократом самого новейшего закала. Но – странное дело! – чем больше я вслушивался в его рекомендацию самого себя, тем больше мне казалось, что, несмотря на внешний закал, передо мною стоит все тот же достолюбезный Держиморда, с которым я когда-то был так приятельски знаком. Да, именно Держиморда! Почищенный, приглаженный, выправленный, но все такой же балагур, готовый во всякое время и отца родного с кашей съесть, и самому себе в глаза наплевать…

Я всегда чувствовал слабость к русской бюрократии, и именно за то, что она всегда представляла собой, в моих глазах, какую-то неразрешимую психологическую загадку. Несмотря на все усилия выработать из нее бюрократию, она ни под каким видом не хочет сделаться ею. Еще на глазах у начальства она и туда и сюда, но как только начальство за дверь – она сейчас же язык высунет и сама над собою хохочет. Представить себе русского бюрократа, который относился бы к себе самому, яко к бюрократу, без некоторого глумления, не только трудно, но даже почти невозможно. А между тем бюрократствуют тысячи, сотни тысяч, почти миллионы людей. Миллион ходячих психологических загадок! Миллион людей, которые сами на себя без смеха смотреть не могут, – разве это не интересно?

Я думаю, что наше бывшее взяточничество (с удовольствием употребляю слово «бывшее» и даже могу удостоверить, что двугривенных ныне воистину никто не берет) очень значительное содействие оказало в этом смысле. Взяточничество располагало к излияниям дружества и к простоте отношений; оно уничтожало преграды и сокращало расстояния; оно прекращало бюрократический индифферентизм и делало сердце чиновника доступным для обывательских невзгод. Какая, спрашивается, была возможность выработать бюрократа из Держиморды, когда он за двугривенный в одну минуту готов был сделаться из блюстителя и сократителя другом дома? Предположите, например, хоть такой случай: Держиморда имеет поручение превратить ваше бытие в небытие. Что он очень хорошо знает, какую механику следует подвести, чтоб вы в одну минуту перестали существовать, – в этом, конечно, сомневаться нельзя; но, к счастью, он еще лучше знает, что от прекращения чьего-либо бытия не только для него, но и вообще ни для кого ни малейшей пользы последовать не должно. И вот он начинает маневрировать. Прежде всего он старается поразить ваше воображение и с этою целью является в сопровождении целого арсенала прекратительных орудий. Потом он напускает на себя юпитеровскую важность, потрясает плечами, жестикулирует и сквернословит басом. Словом сказать, приступает к делу словно и путный. Но не падайте духом перед этими военными хитростями, не убеждайте, не оправдывайтесь, но прямо вынимайте двугривенный. Как только двугривенный блеснул ему в глаза – вся его напускная, ненатуральная важность мгновенно исчезла. Прекратительных орудий словно как не бывало; дело о небытии погружается в один карман, двугривенный – в другой; в комнате делается светло и радостно; на столе появляется закуска и водка… И вот перед вами Держиморда – друг дома, Держиморда – муж совета. Двугривенный прояснил его мысли и вызвал в нем те лучшие инстинкты, которые склоняют человека понимать, что бытие лучше небытия, а препровождение времени за закуской лучше, нежели препровождение времени в писании бесплодных протоколов, на которые еще бог весть каким оком взглянет Сквозник-Дмухановский (за полтинник ведь и он во всякое время готов сделаться другом дома). Сообразив все это, он выпивает рюмку за рюмкой, и не только предает забвению вопрос о небытии, но вас же уму-разуму учит, как вам это бытие продолжить, упрочить и вообще привести в цветущее состояние. Через полчаса его уже нет; он все выпил и съел, что видел его глаз, и ушел за другим двугривенным, который уже давно заприметил в кармане у вашего соседа. Вы расквитались, и хотя в вашей мошне сделалось одним двугривенным меньше, но не ропщите на это, ибо, благодаря этой монете, при вас остался драгоценнейший дар творца: ваше бытие.

Как хотите, а это своего рода habeas corpus.[6 - закон о неприкосновенности личности (лат.)]

Это до такой степени справедливо, что когда Держиморда умер и преемники его начали относиться к двугривенным с презрением, то жить сделалось многим тяжельше. Точно вот в знойное, бездождное лето, когда и без того некуда деваться от духоты и зноя, а тут еще чуются в воздухе признаки какой-то неслыханной повальной болезни.

– Тяжело, милый друг, народушке! ничем ты от этой болести не откупишься! – жаловались в то время друг другу обыватели и, по неопытности, один за другим прекращали свое существование.

Но, к счастью, такое суровое время проскочило довольно скоро. Благодаря Держиморде и долговременной его практике, убеждение, что дело о небытии не имеет в себе ничего серьезного, установилось настолько прочно, что обыватели скоро одумались. Не помогли ни неуклонность, ни неумытность, ни вразумления, ни мероприятия: жертвою их сделались лишь первые, застигнутые врасплох обыватели. Затем все постепенно вошло в колею. Напрасно старались явившиеся на смену Держимордам безукоризненные молодые люди уверять и доказывать, что бюрократия не праздное слово, – никто не поверил им. У всех еще на памяти замасленный Держимордин халат, у всех еще в ушах звенит раскатистый Держимордин смех – о чем же тут, следовательно, толковать! И вот молодые бюрократы корчатся, хмурят брови, надсаживают свои груди, принимают юпитеровские позы, а им говорят:

– Ты не пугай – не слишком-то испугались! У самого Антона Антоныча (Сквозник-Дмухановский) в переделе бывали – и то живы остались! Ты дело говори: сколько тебе следует?

– Ничего мне не надо! мне надо, чтоб вы прекратили свое существование! – усовещивали молодые бюрократы неверующих.

– Да ты подумай, что ты сказал! Ты на бога-то посмотри!

Рассудите сами, какой олимпиец не отступит перед этою беззаветною наивностью? «Посмотри на бога!» – шутка сказать! А ну, как посмотришь, да тут же сквозь землю провалишься! Как не смутиться перед этим напоминанием, как не воскликнуть: «Бог с вами! живите, множитесь и наполняйте землю!»

Так именно и поступили молодые преемники Держиморды. Некоторое время они упорствовали, но, повсюду встречаясь с невозмутимым «посмотри на бога!», – поняли, что им ничего другого не остается, как отступить. Впрочем, они отступили в порядке. Отступили не ради двугривенного, но гордые сознанием, что независимо от двугривенного нашли в себе силу простить обывателей. И чтобы маскировать неудачу предпринятого ими похода, сами поспешили сделать из этого похода юмористическую эпопею.

С тех пор отличительным характером русской бюрократии сделалось ироническое отношение к самой себе. Прежние Держиморды халатничали; нынешние Держиморды увеселяют и амикошонствуют.

Словом сказать, настоящих, «отпетых» бюрократов, которые не прощают, очень мало, да и те вынуждены вести уединенную жизнь. Даже таких немного, которые прощают без подмигиваний. Большая же часть прощает с пением и танцами, прощает и во все колокола звонит: вот, дескать, какой мы маскарад устроиваем!

Я знаю многих строгих моралистов, которые находят это явление отвратительным. Я же хотя и не имею ничего против этого мнения, но не могу, с своей стороны, не присовокупить: живем помаленьку!

Только в одном случае и доныне русский бюрократ всегда является истинным бюрократом. Это – на почтовой станции, когда смотритель не дает ему лошадей для продолжения его административного бега. Тут он вытягивается во весь рост, надевает фуражку с кокардой (хотя бы это было в комнате), скрежещет зубами, сует в самый нос подорожную и возглашает:

– Да ты знаешь ли, курицын сын, с кем дело имеешь? ты это видишь? уткнись рылом-то в подорожную! уткнись! прочитай!

Но, богу споспешествующу, надо надеяться, что, с развитием железных путей, и на почтовых станциях число случаев проявления бюрократизма в значительной степени сократится.

Кстати: говоря о безуспешности усилий по части насаждения русской бюрократии, я не могу не сказать несколько слов и о другом, хотя не особенно дорогом моему сердцу явлении, но которое тоже играет не последнюю роль в экономии народной жизни и тоже прививается с трудом. Я разумею соглядатайство.

Соглядатай-француз – вот истинный мастер своего дела. Это соглядатай – бритва. Во-первых, он убежден, что делает дело; во-вторых, он знает, что ему надобно, и, в-третьих, он никогда сам не втюрится. Вот три капитальные качества, которые делают из него мастера. Он подслушивает со смыслом и в массе подслушанного умеет на лету различить существенное от ненужных околичностей. Это сберегает ему пропасть времени. Он не остановит своего внимания на пустяках, не пожалуется, например, на то, что такой-то тогда-то говорил, что человек происходит от обезьяны, или что такой-то, будучи в пьяном виде, выразился: хорошо бы, мол, Верхоянск вольным городом сделать и порто-франко в нем учредить. Ему нет дела ни до верхоянской автономии, ни до происхождения человека. Он подслушивает только то, что в данный момент и при известных условиях представляет действительный подслушивательный интерес. Подслушает, устроит всю нужную обстановку и тогда уже и пожалуется. И при этом непременно самого себя убережет. Он не станет, в видах поощрения, воровать вместе с вором и не полезет в заговор вместе с заговорщиком. Одним словом, никогда не поступит так, что потом и не разберешь, соглядатай ли он или действительный вор и заговорщик. Он облюбует и натравит свою жертву издалека, почти не прикасаясь к ней и строго стараясь держаться в стороне, в качестве благородного свидетеля.

Итак, настоящий, серьезный соглядатай – это француз. Он быстр, сообразителен, неутомим; сверх того, сухощав, непотлив и обладает так называемыми jarrets d'acier.[7 - стальными мышцами (франц.)] Немец, с точки зрения усердия, тоже хорош, но он уже робок, и потому усердие в нем очень часто извращается опасением быть побитым. Жид мог бы быть отличным соглядатаем, но слишком торопится. О голландцах, датчанах, шведах и проч. ничего не знаю. Но русский соглядатай – положительно никуда не годен.

Прежде всего он рохля; он – тот человек, про которого сказано, что он в воде онучи сушит. Он никогда не знает, что ему надобно, и потому подслушивает зря и, подслушавши, все кладет в одну кучу. Во-вторых, он невежествен и потому всегда поражается пустяками и пугается самых обыкновенных вещей. Прокалив их в горниле своего разнузданного воображения, он с необыкновенною любовью размазывает их и этим очень легко вводит в заблуждение. Он лжет искренно, без всякой для себя пользы и притом почти всегда со слезами на глазах, и вот это-то именно и составляет главную опасность его лжей, – опасность, к сожалению, весьма немногими замечаемую и вследствие этого служащую источником бесчисленных промахов. В-третьих, русский соглядатай или повадлив, или тщеславен. Ежели он повадлив, то всегда начинает с выпивки и потом, постепенно сдружаясь с предметом своих наблюдений, незаметно принимает его нравы и обычаи. Следя за вором, украдет сам, следя за заговорщиком, сам напишет прокламацию. И за это, к собственному удивлению, попадет на каторгу. Ежели он тщеславен, то любит, чтоб его разумели благородным человеком, называли масоном и относились к нему с ласкою и доверием. Он обожает слезы и без ума от раскаяния. Выплачьте у него на груди ваше заблуждение, скажите ему при этом, что он масон, – он простит. Он даже предупредит вас в случае надобности, разумеется, оговорившись: «Пожалуйста, между нами». И впрочем, тут же и другому, и третьему скажет: «Это я! я предупредил! нужно спасти благородного молодого человека!»

Но попробуйте сказать ему, что он совсем не масон…

И таким образом проходят годы, десятки лет, а настоящих, серьезных соглядатаев не нарождается, как не нарождается и серьезных бюрократов. Я не говорю, хорошо это или дурно, созрели мы или не созрели, но знаю многих, которые и в этом готовы видеть своего рода habeas corpus.

Такого рода мысли невольно представились мне, покуда Колотов зарекомендовывал себя.

– А знаете ли, – сказал я, – прежде, право, лучше было. Ни о каких настроениях никто не думал, исправники внутреннею политикой не занимались… отлично!

– Да-с, но вы забываете, что у нас нынче смутное время стоит. Суды оправдывают лиц, нагрубивших квартальным надзирателям, земства разговаривают об учительских семинариях, об артелях, о сыроварении. Да и представителей нравственного порядка до пропасти развелось: что ни шаг, то доброхотный ревнитель. И всякий считает долгом предупредить, предостеречь, предуведомить, указать на предстоящую опасность… Как тут не встревожиться?

– Следовательно, в настоящую минуту вы находитесь в экскурсии по предмету «настроения умов»?

– Да, я еду из З., где, по «достоверным сведениям», засело целое гнездо неблагонамеренных, и намерен пробыть до сегодняшнего вечернего парохода в Л., где, по тем же «достоверным сведениям», засело другое целое гнездо неблагонамеренных. Вы понимаете, два гнезда на расстоянии каких-нибудь тридцати – сорока верст!

– Однако, какая пропасть гнезд! А мы-то, простаки, ездим, ходим, едим, пьем, посягаем – и даже не подозреваем, что все эти отправления совершаются нами в самом, так сказать, круговороте неблагонамеренностей!

– Да-с; вот вы теперь, предположим, в трактире чай пьете, а против вас за одним столом другой господин чай пьет. Ну, вы и смотрите на него, и разговариваете с ним просто, как с человеком, который чай пьет. Бац – ан он неблагонадежный!

– Сколько опасностей!

– Опасностей нынче очень много, а главную опасность представляет дурная привычка употреблять в разговоре мудреные слова. Надобно непременно оставить эту привычку и стараться говорить как можно проще, особливо в трактирах и в домах терпимости. Возьмем, для примера, хоть слово «ассоциация». В сущности, оно до того вошло в литературный обиход, что никого уже не пугает. Но трактиры и дома терпимости придерживаются еще академического словаря, в который это слово не попало. Поэтому, ежели вы там произнесете слова вроде «ассоциация, ирригация, аберрация» – все равно: половые и погибшие создания все-таки поймут, что вы распространяете революцию.

– Приму ваше наставление к сведению. Но скажите на милость, чем же собственно занимаются лица, принадлежащие к сословию неблагонамеренных?

– Занимаются они, по большей части, неблагонамеренностями, откуда происходит и самое название: «неблагонамеренный». В частности же, не по-дворянски себя ведут. Так, например, помещик Анпетов пригласил нескольких крестьян, поселил их вместе с собою, принял их образ жизни (только он Лаферма папиросы курит, а они тютюн), и сам наравне с ними обрабатывает землю.

– Сам пашет?

– Сам в первой сохе и в первой косе. Барыши, однако, они делят совершенно сообразно с указаниями экономической науки: сначала высчитывают проценты на основной и оборотный капиталы (эти проценты неблагонамеренный берет в свою пользу); потом откладывают известный процент на вознаграждение за труд по ведению предприятия (этот процент тоже берет неблагонамеренный, в качестве руководителя работ); затем остальное складывают в общую массу.

– Гм!.. капитал-то, стало быть, уважает?

– Даже очень уважает.

– Что же тут… ах, да! понимаю! «Остальное складывают в общую массу»… стало быть, и ленивый, и ретивый… да! это так! ведь это почти что «droit au travail».[8 - право на труд (франц.)]

– Ну, до этого-то еще далеко! Они объясняют это гораздо проще; во-первых, дробностью расчетов, а во-вторых, тем, что из-за какого-нибудь гривенника не стоит хлопотать. Ведь при этой системе всякий старается сделать все, что может, для увеличения чистой прибыли, следовательно, стоит ли усчитывать человека в том, что он одним-двумя фунтами травы накосил меньше, нежели другой.

– Так что же тут… впрочем, конечно, оно странновато: помещик – и сам пашет! Однако, ведь с другой стороны, он, может быть, ни к чему другому и не способен применить свой труд, кроме обделки земли! Может быть, все его самолюбие в том именно и заключается, чтоб быть в первой сохе и в первой косе? Ведь вы знаете, что Людовик Шестнадцатый, например, даже хвастался тем, что был отличным токарем? Я даже думаю, что самая система вознаграждения рабочих, в форме участия в чистой прибыли, есть штука очень хитрая, потому что она заставляет рабочего тщательнее относиться к своей работе и тем косвенно содействует возвышению ценности земли. То есть опять же в карман собственнику капитала.

– Все это возможно, а все-таки «странно некако». Помните, у Островского две свахи есть: сваха по дворянству и сваха по купечеству. Вообразите себе, что сваха по дворянству вдруг начинает действовать, как сваха по купечеству, – ведь зазорно? Так-то и тут. Мы привыкли представлять себе землевладельца или отдыхающим, или пьющим на лугу чай, или ловящим в пруде карасей, или проводящим время в кругу любезных гостей – и вдруг: первая соха! Неприлично-с! Не принято-с! Возмутительно-с!

– Но ведь нынче значительное число «дворянских гнезд» попало в руки купцов, кабатчиков, лесников; стало быть, и самые способы распоряжения земельною собственностью, силою вещей, изменили характер?

– Это так; но ведь и кабатчики нынче стараются действовать «по-благородному». Сидят в тени, чай пьют, варенье варят, да тут же между отдыхом и мужичков обсчитывают.

– Через кого же вы эти сведения о настроении умов получаете?

– А мало ли отставных поручиков, штабс-капитанов, губернских и коллежских секретарей без дела шатается! Все они нынче возмнили себя представителями нравственного порядка и борьбы. Живется этим ревнителям, правду сказать, довольно-таки холодно и голодно, а к делу они никаким манером пристроиться не могут. Так-таки со времени упразднения крепостного права и «висят на воздусях». Ни в управу, ни в мировые судьи – никуда их не пускают. Вот как забаллотируют их, они и начинают полегоньку перебирать то того, то другого из той партии, которая восторжествовала на выборах. И сейчас – предостереженьице!

– Однако какая гадость у вас здесь развелась!

– Всё больше от бедности и от огорчения. Какие у этих ревнителей нравственного порядка усадьбы, чем они в этих усадьбах кормятся, в каких рубищах ходят! – это даже представить себе трудно. Дрянной народ, сплетник народ. Да вот я сейчас познакомлю вас с одним капитаном из этой породы. Когда-то он служил здесь по выборам, потом судился за скрытие убийства и был изгнан со службы; потом засек свою дворовую девку, опять судился и оставлен в подозрении… словом, целый формуляр. А теперь вот «добрые начала» поддерживает! Да еще какой ехидный – что ни неделя, то извещение!

– И вы верите этим сплетням?

– Ну, я-то, собственно, с юмористической точки зрения…

– Позвольте! Но ведь вы должны же дать отчет… ну, хоть в том, что имеет произойти сегодня?

– Отчет? А помнится, у вас же довелось мне вычитать выражение: «ожидать поступков». Так вот в этом самом выражении резюмируется программа всех моих отчетов, прошедших, настоящих и будущих. Скажу даже больше: отчет свой я мог бы совершенно удобно написать в моей к – ской резиденции, не ездивши сюда. И ежели вы видите меня здесь, то единственно только для того, чтобы констатировать мое присутствие.

Он снова бойко взглянул мне в лицо, и я постарался воспользоваться этим случаем, чтобы уловить в его физиономии хоть тень замешательства. Но, к сожалению, ничего подобного поймать не мог. Бывают люди, которые накидывают на себя бойкость именно для того, чтоб маскировать известную неловкость положения, но в Колотове, по-видимому, даже не было ни малейшего сознания какой-либо неловкости. Он вполне искренно пользовался наилучшим настроением духа и остроумничал на свой собственный счет совершенно непринужденно и весело.

* * *

Мы вели разговор на площадке перед трактиром. Из «заведения» до нас доносился бестолковый говор угощающегося люда, смешанный с звоном чайной посуды и с звуками «miserere»,[9 - помилуй мя, господи (лат.)] наигрываемого машиною. Обоняние наше было тоже не совсем приятно поражаемо запахом прели, помоев, табачного дыма и кухонного чада, вылетавшим из открытых настежь окон трактира. Ввиду свежести, несшейся с реки, среди царствующего окрест безмолвия, трактир казался какою-то безобразною клоакой, населенной неугомонными, поедающими друг друга гадами. Все это делало перспективу предстоявшего чаепития до того несоблазнительною, что я уж подумывал, не улепетнуть ли мне в более скромное убежище от либерально-полицейских разговоров моего случайного собеседника!

– А вот и мой капитан! – воскликнул Колотов, – эге! да с ним еще кто-то: поп, кажется! Они тоже нонче ударились во все тяжкие по части охранительных начал!

Я взглянул на вышку трактира. Там, в открытом окне, стояла длинная фигура и махала платком в нашу сторону. Из-за нее выглядывало действительно нечто похожее на попа. Длинная фигура показалась мне как будто знакомою.

Через минуту мы уже были на вышке, в маленькой комнате, которой стены были разрисованы деревьями на манер сада. Солнце в упор палило сюда своими лучами, но капитан и его товарищ, по-видимому, не замечали нестерпимого жара и порядком-таки урезали, о чем красноречиво свидетельствовал графин с водкой, опорожненный почти до самого дна.

Да, это был он, свидетель дней моей юности, отставной капитан Никифор Петрович Терпибедов. Но как он постарел, полинял и износился! как мало он походил на того деятельного куроцапа, каким я его знал в дни моего счастливого, резвого детства! Боже! как все это было давно, давно!

Наружность Терпибедова очень оригинальная. Это человек лет шестидесяти с лишком, необыкновенно длинный и весьма узкий в кости. На этом длинном туловище посажена непропорционально маленькая головка, почти лишенная подбородка, с крошечным остатком волос на висках и затылке, с заостренным носом, как у кобчика, с воспаленными глазами навыкате и с совершенно покатым лбом. Из внутренностей его, словно из пустого пространства, без всяких с его стороны усилий, вылетает громкий, словно лающий голос, – особенность, которая, я помню, еще в детстве поражала меня, потому что при первом взгляде на его сухопарую, словно колеблющуюся фигуру скорее можно было ожидать ноющего свиста иволги, нежели собачьего лая.

Одет он тоже не совсем обыкновенно. На нем светло-коричневый фрак с узенькими фалдочками старинного покроя, серые клетчатые штаны со штрипками и темно-малиновый кашемировый двубортный жилет. На шее волосяной галстух, местами сильно обившийся, из-под которого высовываются туго накрахмаленные заостренные воротнички, словно стрелы, врезывающиеся в его обрюзглые щеки. По всему видно, что он постепенно донашивает гардероб, накопленный в лучшие времена.

– Ба! сочинитель! – залаял он, увидав меня.

На меня вдруг пахнуло словно сыростью. Как будто распахнулись двери давно не отпиравшегося подвала, в котором без толку навален был старый, заплесневевший от времени хлам. Я вспомнил былое, когда Терпибедов был еще, как говорится, в самой поре и служил дворянским заседателем в земском суде. Как видите, это было еще до появления становых приставов на арене внутреннеполитической деятельности (сосчитайте, сколько мне лет-то!). Он довольно часто наезжал к нам и по службе, и в качестве соседа по имению и всегда обращал на себя мое внимание в особенности тем, что домашние наши как-то уж чересчур бесцеремонно обращались с ним.

– Ну, что, куроцап, каково курчат полавливаешь? – неизменно приветствовал покойный отец мой появление капитана.

– Какие нонче курчата! – неизменно же ответствовал на это приветствие капитан, – нынешние, сударь, курчата некормленые, а ежели и есть которые покормнее, так на тех уж давно капитан-исправник петлю закинул.

Вслед за тем подавалась закуска, и начинались «шутки», на которые был так неистощим помещичий строй доброго старого времени. Похлопывали Терпибедова по животу, как бы нащупывая спрятанных там курчат, пугали его, убирали со стола его тарелку с недоеденным кушаньем, словом, проделывали на нем весь скудный репертуар домашних театральных представлений. Я даже помню, как он судился по делу о сокрытии убийства, как его дразнили за это фофаном и как он оправдывался, говоря, что «одну минуточку только не опоздай он к секретарю губернского правления – и ничего бы этого не было».

Впоследствии Терпибедов исчез в той общей пучине, в которую кануло крепостное право. Даже фамилии его как-то никто не упоминал, хотя связь моя с родными местами не прерывалась. И вдруг оказывается, что он жив-живехонек, что каким-то образом он ухитрился ухватиться за какое-то бревнышко в то время, когда прорвало и смыло плотину крепостного права, что он притаился, претерпел либеральных мировых посредников и все-таки не погиб. Да и не только не погиб, но даже встал на страже, встал бескорыстно, памятуя и зная, что ремесло стража общественной безопасности вознаграждается у нас больше пинками, нежели кредитными рублями.

– А голос-то у вас, Никифор Петрович, прежний остался! Помните, как вы однажды тетеньку Прасковью Ивановну испугали? – сказал я, здороваясь с ним.

– Помните, сударь! не забыли! – воскликнул он, слегка дрогнув, – прежнее-то, хорошее-то время… не забыли?

– Помню.

– Да-с, примерли! все примерли! Один я да вот Григорий Александрович в здешних местах из стариков остались. Стары, сударь! ветхи! Морковкина Петра Александровича, предводителя-то нашего бывшего, помните?

– А где он теперь?

– В Москве, сударь! в яме за долги года с два высидел, а теперь у нотариуса в писцах, в самых, знаете, маленьких… десять рублей в месяц жалованья получает. Да и какое уж его писанье! и перо-то он не в чернильницу, а больше в рот себе сует. Из-за того только и держат, что предводителем был, так купцы на него смотреть ходят. Ну, иной смотрит-смотрит, а между прочим – и актец совершит.

– Скажите пожалуйста! ведь в тысячах душах был! а какой хлебосол! свой оркестр держал! певчих! три трехлетия предводителем выслужил!

– Не три, а целых пять-с!

– И теперь… писцом!

– Да-с, в конторе у нотариуса сидит… духота-то какая! да еще прочие служащие в трактир за кипятком заставляют бегать!

– Ну, а имение его?

– Имение его Пантелей Егоров, здешний хозяин, с аукциона купил. Так, за ничто подлецу досталось. Дом снес, парк вырубил, леса свел, скот выпродал… После музыкантов какой инструмент остался – и тот в здешний полк спустил. Не узнаете вы Грешищева! Пантелей Егоров по нем словно француз прошел! Помните, какие караси в прудах были – и тех всех до одного выловил да здесь в трактире мужикам на порции скормил! Сколько деньжищ выручил – страсть!

Он свистнул, поник головой и задумался.

– Ну, а вы как, Никифор Петрович?

– Нехорошо-с. То есть так плохо, так плохо, что если начать рассказывать, так в своем роде «Тысяча и одна ночь» выйдет. Ну, а все-таки еще ратуем.

– Служите?

– Нет, так, по своей охоте ратуем. А впрочем, и то сказать, горевые мы ратники! Вот кабы тузы-то наши козырные живы были – ну, и нам бы поповаднее было заодно с ними помериться. Да от них, вишь, только могилки остались, а нам-то, мелкоте, не очень и доверяют нынешние правители-то!