banner banner banner
Фотография
Фотография
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Фотография

скачать книгу бесплатно

Фотография
Лидия Петровна Салохидинова

Сибирь. Барабинская степь. Разглядывая фотографию, старый человек, Кравченко Прохор Семёнович, вспоминает, как и когда была сделана эта фотография; перед ним проходит вся его жизнь, жизнь родных и близких.Крестьяне (полтавские, орловские и др.) из густонаселённых губерний России идут сюда, в Сибирь, в поисках вольной земли; обустраиваются, приживаются средь барабинских татар.Кочующие по степи цыгане воруют у Кравченко телка. Проня, в поисках его, бегает окрест. Цыгане, – в их таборе случается мор, – отдают больную новорождённую девочку Проне. Ребенок воспитывается в семье Кравченко.Содержит нецензурную брань.

Глава 1

Сон старика был рваным, ремкастым, он часто пробуждался, подолгу не мог заснуть. Сны-видения, лоскутчатые, мозаичные, – то злые, тревожные, а то, как в далёком-далёком детстве, нежные, ласковые, приводящие к томлению, ожиданию чего-то бесконечно светлого, доброго.

Встал Прохор Семенович по привычке рано. Одев очки жены, старый человек жадно рассматривал фотографию, которую он с вечера, копаясь в документах, достал из серванта. Старик всё собирался съездить в город, заказать себе очки, а теперь вот не надо, – Олины подходят. Фотография старая, пожелтевшая от времени, в одном месте переломлена, а по краям кое-где обремкалась, как будто обглоданная временем. На фотографии вся их большая семья: отец, мать, брат, сёстры.

Сознание старика мерцало, как экран старенького телевизора «Рекорд»: изображение на экране телевизора то появлялось, а то исчезало. И память старика высвечивала из своих глубин то далёкое, щемяще родное, светлое, – от чего перехватывало дыхание, и замирало сердце, то гнетуще горькое, – и опять перехватывало дыхание, и замирало сердце. А то вдруг мысли рвались, ускользали. А затем вновь вспыхивали; всплывали картинки детства, юности… как будто по телевизору крутили старое кино.

Память, как повилика, цеплялась за всё: за каждую деталь и штрих на фотографии.

Старик уставал от воспоминаний, откидывался назад, на изголовье дивана. Засыпал.

Очнувшись, старый человек вновь жадно всматривался в фотографию, вновь предавался воспоминаниям.

…На фотографии он с правого краю, ему здесь одиннадцать лет. Он ровесник века. Старик хорошо помнит, как и когда они фотографировались. И это было целое событие для их семьи, да что там говорить, – для всего их села.

Фотографы тогда были ещё в редкость. Фотограф приехал в их село Берёзово из уездного городка Каинска в августе месяце.[1 - Каинск – с языка барабинских татар «каин» – берёза; основан в 1722 году как военное укрепление Каинский Пас.В 1935 году Каинск был переименован в г. Куйбышев в честь революционного деятеля В. В. Куйбышева, который отбывал здесь ссылку. До 1921 года входил в состав Томской губернии; с 1921 года – Ново-Николаевской губернии (Новосибирской).] И то, что приехал он именно в августе, – это было неслучайно, потому что плату за фотографии мастер брал коровьим маслом и картошкой.

К августу хозяйки уже успевали накопить масла, и, как правило, маслом рассчитаться должны были задатком, авансом; картошку додать после того, как фотограф привезёт уже готовые карточки. Приедет он с готовыми фотографиями в сентябре, когда уже выкопают картошку.

Приехал фотограф семьёй, с женой и сыном-подростком. Жена вела бумажные дела, бухгалтерию, записывала, кто снялся, и кто сколько заплатил, а сын помогал отцу, – подать, принеси-отнести, сбегать, – был в подмастерьях, научался ремеслу отца.

Фотограф, Карл Иванович Коваль, длинный и тощий, у него орлиный нос, крючковатый и тонкий, словно недозрелый гороховый стручок, а на нём всегда висела светлая капелька. Жена его, тётка Уля, маленькая, но полная, загорелая и краснощёкая, ядрёной тыквиной всегда катилась впереди мужа. За ними, как подневольный, плёлся их сын, двенадцатилетний Лёнька.

Они были сродни Фёдору Протасову – Ульяна приходилась сватьей двоюродному брату Федора, – и поселились у него, ночуя повалкой на полу. За своё лежбище, в угол избы, фотограф складывал всё свое драгоценное имущество, подальше от любопытной проказливой протасовской детворы, – как бы не раскурочили чего.

Они, – а их было пятеро у Федора – уж несколько раз просили потрогать фотоаппарат. Фотограф разрешал. Те выстраивались в очередь, подходили один за другим, прикладывали свои пальчики к досочке аппарата – чистые поэтому случаю: кто послюнявил да рубашонкой вытер, а кто к кадушке, в огород, сбегал. Младшенькую же, Катеньку, которой еще и года не было, и она ещё ничего не понимала, её, орущую, приподносил к аппарату старший брат, Володя, он и ручонку её к аппарату прикладывал.

Детвора протасовская ходила в те дни, все, как один, кроме ещё бестолковой и не умеющей ходить Катеньки, именинниками. Особенно задирал нос Вовка. Еще бы! – был он у фотографов при деле, – поводырём, провожатым. Он знал, где кто живёт в селе.

Фотограф наказывал Вовке, чтобы тот водил их по селу правильно, – по порядку, а не таскал их с одного конца села на другое.

Тетка Уля, размахивая своими короткими руками, научала Вову:

– Вота вышли мы из ограды, и идем в начале по вашей стороне улицы… по правую руку… ну и заходим к тем, кто восжелал сфотографироваться… а потом завернули, и по другому порядку… а потома завернули, и опять по вашему порядку… Люди будут знать, видеть, где мы, и, когда мы приблизимся к их дому, готовы будут, – оболокутся, принарядятся… А то, нам – жди, им – пережидай… А затем по другой улице также пойдём… А потом уж, напоследок, к тем пойдём, кто всё-таки надумал сняться.

Вовка так и делал. Вот только вчера он нарушил порядок. И все это из-за Филиппки Кудрявцева. Фотограф, конечно, понял о нарушении Володей принятого порядка, но ничего не сказал, лишь улыбнулся понимающе, снисходительно, с неким оттенком лукавства.

Филиппка Кудрявцев, ровесник Вовки, в те дни с завистью следил за Вовкой. Горестно вздыхал он о том, что судьбина обделила его такой роднёй, как Карл Иванович. И два дня подряд упрашивал отца, мать сфотографироваться; сам канючил и научал этому младшую сестренку Лизоньку.

Говорил Филиппка с подвывом родителям:

– …уже все в деревне переснимались, токо одни мы не снялись, мы че хуже всех што ля… мы бы на картинке все красивые получились… Мамка, ты же к пасхе нову юбку сшила… Масло съешь, а карточка останется… память.

Обещал:

– Я, мамка, цельный год масло не буду в кашу класть.

Посовещавшись, филиппкины родители всё же решились запечатлеть своё семейство на карточку.

И вечером того дня, прежде, чем объявить Вовке о том, что они будут сниматься, говорил Филиппка ему:

– Ой, ой, Вовка, ходишь по улке как самый главный, – говорил и подтягивал, сползающие с худосочных чресел, доставшиеся ему от старшего брата, штаны.

– Ой, ой… а чё? – подбоченившись, выпятив грудь, отвечал веско Вовка. – Да я куды скажу, туды и идёт Карла, – Вовка даже сплюнул, как ему казалось, – и ему очень хотелось, – по-взрослому. Но тот его плевок, пенисто-пузырчатый и прозрачный, попал ему же на ногу. Он незаметно стёр его другой босой ногой, пока Филиппка опять отвлёкся на свои портки, – решил он в этот раз их подогнуть.

– Я сроду б никогда не снялся… ха! – не охота… Энто тятя с маманей заставляют… Говорят, уж почти все в деревне снялись, токо мы нет… масло съешь, а карточка останется… Вот ты, Вовка, говоришь, что куды скажу, туды и идет Карла. А скажешь, чтоб он к нам вперед всех завтра, как только коров выпроводим в стадо, пришел.

– А спорим.

– Спорим.

– На че?

– А на свистульку.

Так и проспорил Филиппка Вовке свою свистульку. Правда, она с щербинкой – надколотой уже была, но Филиппке всё равно было её жалко; а Вовка же, заполучив ее, жалел, что она была с щербинкой.

Шестилетний Вовкин брат, Мишка, дежурил у ворот своего дома; его делом было: запоминать тех, кто наказывал о намеренье сфотографироваться. Мишку окружали сверстники и малышня, и всю неделю слушали его все одно и то же враньё. А рассказывал он о том, как фотограф готовил свой аппарат с вечера. И, по словам Мишки, вот как: наловит воробьев, насадит их в «энтот ящичек», – а то, как бы пташки потом из него вылетали.

Раза два после ужина тётка Уля раздавала всем ребятишкам по пряничку. Мишка же, стоя в кругу друзей, врал: тётка Уля каждый день нас до отвала пряниками кормит; кормит и кормит. Уже не хочешь, а она: ешь да ешь. Фотографы! – они же богатые!

Друзья сглатывали слюнки.

В тот приезд фотографов семья Протасовых была сфотографирована на фоне печки с ухватами. Бесплатно, – выхвалялись Протасовы перед селянами. Фотограф же говорил им: за ночлег и столование.

Вовка с Мишкой за помощь фотографу заработали право сняться вдвоём. Снялись они на фоне поленницы.

…Стол, – стол покрыт льняной скатертью. Вокруг стола вся большая семья Кравченко. На столе, с боку, на скатерти несколько ромашек. Прохор Семёнович помнит, как мать зашикала на выдумщицу Татьяну, – надо уже вставать, фотографироваться, а та убежала за цветами. Нарвала ромашек за амбаром. Хотела их, видать, в баклажку поставить, кинулась, было, за нею, да, видя недовольство матери, насупленные брови фотографа, – оттого нос его стал ещё более крючковатым, клюв, да и только, того и гляди: долбанёт; – положила цветы подле себя. Стала вот, стоит, напряглась вся в ожидании, когда «вылетит птичка».

В центре фотографии отец с матерью, – молодые, красивые. Впереди их, на чурочке (чурочку не видно, но старый человек помнит), Даша с Варварой. Им здесь по три с небольшим года. Стоят на чурочке, положенной плашмя, потому что, если бы они стояли на полу, из-за стола их бы не было видно, – ну, разве, головёнки только торчали. Рядом с отцом – Захар и Прохор; со стороны матери – Катерина и Татьяна. Все в нарядных праздничных одеждах, тогда поэтому случаю был выпотрошен весь сундук.

Отец в льняной косоворотке, в пиджаке. Мама в пёстрой кофточке ситцевой, – дорогой, потому что ситец – мануфактура, и куплена была отцом в городе. Не каждая деревенская женщина могла в те годы позволить пошить себе юбку или кофточку из ситца, – дорого было; шилось всё из домотканого льна. Мама эту ситцевую кофточку давала тогда сфотографироваться и своей подруге, тётке Васёне Ядриной.

Сам Прохор и Захар в льняных новых рубахах, пошитых на вырост. Захару рубаха очень большая, – на большой вырост пошита, – с загибами в нужных местах вершка на два, и с большим напуском на ремешок. Прохору же рубаха мала, – в обтяжку, потому что была пошита три года назад, и он уже вырос из неё. Одевал эту рубаху Прохор только по большим праздникам: на Рождество, Пасху, Троицу. Сёстры все в льняных платьицах, у Татьяны платье уже ей в пору, у остальных – большеватые.

Отец и мать тогда обули свои «выходные» обувки; в обувках и старшие дети – Прохор с Татьяной, хотя ног их не видно из-за скатерти на столе, вот только носочек ботиночка Татьяны; остальные были все босые.

…В эти дни у кузницы меж мужиков вот какой разговор был.

– Приехал соблазнитель… моя просится сняться.

– А, помните, года три назад тож приезжал.

– Тогда ещё дед Дорофей со своей бабкой Праскевой снялся… нихто тогда рыскавать не стал, а он снялся.

– А потома вся дярёвня к ним по очереди ходили, смотреть на энту картинку… он её и рукой потрогать не давал.

– Карточка те не для потрога, эта ж те не баба… на неё тока глядят… А ты размечтался: и пошшупать хотел?

– Да он, поди, бабку Праскеву пошшупать хотел? Дед-то быстро кол из плетня вывернет.

– Кхе-кхе, гы-гы, ха-ха…

– Да-а, – цельный год тогда ходили, смотрели.

– А по зиме дед Дорофей ворчал: «Ходите, – избу выстужаете».

–… Дык оно дело, конечно, для нас убытошно, но опять же – память.

– Вона я в третьем годе у сродного братца в городе останавливался, видел у них энти карточки, у них их мн-о-го, – цельный иконостас. Миколай-то, братец, сам плохо на них выходит, всё как-то с закрытыми глазами, как спит вроде.

– Тама, главно, не сморгнуть.

– Да как не сморгнёшь, когда огнище, говорят, на тебя так и пышет, а ты стой и тарашши на него глаза.

– А энтот огонь у них, пошто-то, «птичка» называтся.

– И, говорят, шевелиться не надо… как вроде помер уже.

– Вот снимешься, и в самом деле помрёшь.

– А чё, – и тако может быть.

– А моя уж полушалок новый из сундука достала, так-то ничего не говорит, а полушалок достала…

– Я на коня ноне думал сгоношиться, а теперя че? – на карточки добро изводить… не-а…

И меж баб у керосинной лавки в тот вторник тоже эта тема поднималась.

Керосинная лавка, как и скобяная, принадлежала купцу Аксенову Илье Никифоровичу, мужику руками умелому, сноровистому, на ногу спорому и в умственном деле цепкому да хваткому. Торова-а-т – тороват! – в этом году на приходскую школу хорошую деньгу отстегнул; мостовую, согласно своему статусу, умостил больше положенного, – от своего дома аж до самых ворот храма. Лет ему сорок с небольшим, среднего роста, но крепенький, как ядрёный груздок, уверенно стоит на ногах, как и положено по чину, в сапогах при каблучке с высоким голенищем бутылочкой.

Он только в прошлом году выкупил гильдейское свидетельство, еще гордыня подмывала мужика, захлестывала, порой, как по весне степи захлёстывает талая вода. Новоявленный купчина внутренне одергивал, корил себя за несвойственную кичливость, спесь.

Противоречивые, неоднозначные чувства испытывал Илья Никифорович, вспоминая своё посвящение в купечество: восхищение с одной стороны, с другой – некое разочарование.

Илья Никифорович улыбался, подхмыкивал, качал сокрушённо головой, вспоминая те три дня, что провёл в Каинске и неделю, что приходил после этих трёх дней в себя.

Вот размах дак размах! Вот выдумщики-то! Вот измыслители! – восторгался он гильдейскими сотоварищами, каинскими купцами, к коим он был приписан.

Егоров-то, Егоров! Из соседней деревни Осинники, на два года поперёд получил гильдейское свидетельство; со стороны – был мужиком, мужиком и остался, медведь медведем, а каков затейник! Какой кураж: мыть лошадей шампанским! дрожки коньяком!.. А как с дамочками обращается!

Поп с церковным хором, – явный был перебор, лИшек. Здесь же кабинеты и мамзелечки, как блошки, с одного на другого.

Ерофеев Венедикт Петрович! – тот силище! – что там говорить, если по его хотению проложили Транссибирскую магистраль, отодвинув на двенадцать километров от Каинска. Каинск – узловая станция на Сибирском тракте. Ямское дело сохранить мыслил Ерофеев. Ещё бы! – от этого дела деньга на него, как снег с неба, валилась. Государь утвердил генеральный план магистрали, а Ерофеев своим перстом в изумрудном перстенёчке отодвинул железку.

Рассказывали мужики. О том, что железную дорогу здесь будут класть, Ерофеев поперёд губернатора знал. Верные люди у него в столице одАренные, прикормленные были, – доложили ему о том.

Инженеры-изыскатели приехали, в форменном обмундировании, блескучие пуговицы в два ряда; серьёзные, торжественные, многие седовласые. С ними помощники молодые, не по форме обряжены. И не по-простому, не по-обывательски, – по-московски, щеголеватые, смешные.

Девицы местные нарочно мимо них прогуливаясь, украдкой на них глянут, и прыснут смехом, рты закрывая вышитыми платочками. Убегут. Но их так и тянуло вновь прогуляться мимо тех, молодых. Завернут на новый круг девицы, и туда-сюда, пока матери их не скличут.

Два года подряд работали инженеры, все вымеряли, и аршином, и ногой; вприщур на реечки свои поглядывали. Треножники, похожие на этажерки, что в некоторых девичьих горницах стоят, расставляли.

Сойдутся два-три человека, два-три слова на своем инженерском языке что-то скажут. Разошлись. Да шагают широко, споро.

А то соберутся человек семь, разговаривают-разговаривают, громко разговаривают.

Выщитывали, всё что-то прикидывали они. Лбы чесали – мараковали. В бумаги свои всё заносили. Все кусты и буераки спознали, излазили. В болотах тонули; сапог одного инженерика долго в болоте торчал, пока не заглотила его болотная зыбь. Самого-то его товарищи вовремя тогда выхватили из болотины, – а то потонул бы. Гнус местный своей кровушкой сладкой стольной инженеры опаивали. Колышков позабивали в землю несчетное количество. Уехали.

Ерофеев раза два, пока инженеры работали, к ним подъезжал. С пролётки не сходил; пролёточкой встанет в сторонке, смотрит, смотрит, слов не говорит. Сплюнет, матернётся купчина; в спину, сидящему на козлах тростью ткнёт. Уедет.

Потом депеша пришла, мол, ждите днями главного строительного инженера. Почтместер караульного с этой депешей к Ерофееву отправил.

Караульный, Дондон Могута, двадцатипятилетний детина, всполошился, напугался, – не каждый день к Самому главному купцу сбегать наряд получаешь, – кинулся было, уж полдороги пробежал, да назад пришлось ему вернуться: саблю забыл к боку пристегнуть, а купчина не любил, когда к нему не по форме являлись. Он так-то Дондона Могуту не долюбливал, «криворотиком» его обзывал.

Вернувшись, чтобы саблю взять, Дондон от почтмейстера разных обидных слов услыхал, его разумнение о себе выслушал.

Если честно, Дондон сам себе не нравился. И что только в нём вдовица Марфуша, жена утопшего в прошлом году подьячего Трифона Патрикеева, нашла. Миленьким его называет.

Дондон с некоторых пор стёклышком девичьим обзавёлся, у барышни соседской выменял за кулёк пряников. Непростое оно это стёклышко: глянешь в него, и себя увидишь.

Первый раз, когда Дондон глянул в то стеколко, напугался. Потом, поразмыслив, понял парень, что он там и сидит, – вдвоём с тем, за кого вначале он принял себя, они бы там не поместились. Уж больно маленькое стеколочко было, на Дондоновой ладошке несколько таких можно разместить. Стал помаленьку привыкать к себе Дондон, и волос пятернёй приглаживать.

А потом Дондон догадался, почему соседская девица с этим стёклышком легко рассталась, – не нравилась она себе скудная. Бедненькая Фёклушка, – жалел мысленно её Дондон.

У Дондона верхняя губа попорчена, оттого и рот криво на обличье смотрится. Не в военных баталиях, по бражному делу случилось то.

Рождество с другом Иваном Проскудой справляли. А он, как напьется, ласковым становится, лезет целоваться, да не единожды, лижется да лижется, как телок.

От избытка ласковости и нежности чувств и откусил Иван часть губы другу, вместе с порослью откусил. И проглотил, не выплюнул. Потом уж оправдывался: дык, я, Дондоша, думал, карась с хвостом…

Кровищи было! Заросло, конечно, со временем. Только на том месте теперь как бы канавочка образовалась, и волосьё не растет, как у бабы голо, и холодит то место.

…Приехал главный инженер.

Ко мне его, – скомандовал Ерофеев. Никакой Управы! – там каждый будет считать себя равным. Ко мне! Кому сказано!?

Опьяненного сибирскими просторами инженера под белы ручки, и прямо в апартаменты Ерофеева, что на улице Иркутской, а там уж вся знать купеческая собралась. Только Шкроев Иван Васильевич не пришёл. Вместо него пожаловала жена его, Александра Ивановна. Пояснила она: муж спит по причине празднования дня рождения кума.

Дак, праздновали-то в воскресенье, и я был приглашённым к Ивану Капитоновичу, а сегодня – суббота… – заикнулся, было, и здесь же осёкся, купец 1-ой гильдии Волков Родион Семёнович, мужичок костью куцый, телом жидкий; и сидя, не выпускал он трости из сухоньких ручонок.

Ничего не ответила женщина, лишь руками развела.

Намыли инженера, напарили в баньке, и в трапезную прямо в исподнем, на