banner banner banner
Варшавский лонг-плей
Варшавский лонг-плей
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Варшавский лонг-плей

скачать книгу бесплатно

А первый поход в никуда – из Городка за Повонзками[69 - Повонзки – территория на северо-западе Варшавы, входящая в районы Воля и Жолибож (деревня Повонзки включена в состав города в 1916 г.). В зоне современных Повонзок находится несколько кладбищ, в том числе Старые Повонзки, где покоятся заслуженные деятели культуры, публицисты и политики.] к гостинице «Роял», первый мой ночной поход по Варшаве, долгий, долгий, по трамвайным путям, по трассе «первого», идущего от кладбищенских ворот на Повонзках по улицам еврейского квартала, Медовой, Краковскому предместью и Новому Святу. Я был уже в курсе, что «первый» останавливается на углу Хмельной и Нового Свята и что отсюда я дойду до моих клопов в «Рояле». Но «Роял» не был домом, он был ничем, всего-навсего ночлегом. Путь нога за ногу через лунную майскую Варшаву вел в никуда, только на ночлег.

Когда я вышел из Городка в направлении моего ночлега, у меня сильно шумело в голове от спирта, выпитого с бывшими солдатами шайки Балаховича[70 - Станислав Никодимович Булак-Балахович – военный и политический деятель эпохи Гражданской войны в России, генерал российской Белой армии и Войска Польского.]. Но уже возле кладбища я протрезвел и почувствовал густой запах из-за стены – той самой, что в Городке, сирени. Японская сирень[71 - Курсивом помечены фрагменты, данные автором на русском языке.]. Нет, за ней не шумел океан. Мой Владивосток был на луне, мой океан, мой дом. Стрелка на часах настоящего времени недвижно застыла на букве «N», первой букве слова, обозначающего глубокую человеческую удрученность.

Итак, я опустил в ящик ложь о Варшаве, с чувством полной бессмысленности происходящего. Там, куда я писал (какими путями и дорогами будет идти эта карточка с памятником Мицкевичу – до Марселя, а оттуда пакетботом до Японии, а из Японии как-нибудь во Владивосток? Или через Лондон и Америку, два океана, Атлантический и Тихий? Через сколько рук она пройдет, пока не попадет к отцу?)… там, куда я адресовал эту карточку, теперь ночь. Родители поужинали и готовятся ко сну. Над Золотым Рогом горят майские звезды. А тут полдень, Варецкая площадь. Какая-то Варецкая площадь… Что значит: «Варецкая»[72 - В настоящее время: площадь Варшавских повстанцев. Расположена в центральной части Варшавы. Площадь была спроектирована в 1823 г. и изначально называлась площадью Иисуса, а в 1870 г. была переименована на Варецкую площадь, т.к. располагалась на земле Йозефа Пулаского, старосты города Варка. В 1957 г. площади было присвоено современное название.]?

Еще в Триесте я получил в консульстве не слишком точные сведения, что в Варшаве есть сборный или информационный пункт для приезжих и эмигрантов с Востока. Через два порта, Триест и Марсель, тянулись тысячи европейских репатриантов, возвращались части бывших российских военнопленных из Сибири, возвращались гражданские из эмиграции. Единственная дорога назад вела через Владивосток и японские порты, вокруг Азии, на Средиземное море. Триест был европейским этапным пунктом для поляков. Кроме бывших пленных, солдат Пятой сибирской дивизии[73 - Пятая польская дивизия – национальное соединение в составе Русской армии адмирала А. В. Колчака. Сформирована в Сибири в мае 1919 г. в основном из польских военнопленных, воевавших в Первой мировой в рядах германских и австро-венгерских войск. Численность дивизии составляла более 11 тыс. человек.], возвращались тысячи поляков, разбросанных эвакуацией из Привислинского края в 1915 году по необозримым просторам Империи, от Москвы до Тихого океана. Возвращались поляки, много лет назад осевшие на Дальнем Востоке, бывшие русские чиновники, инженеры, врачи, промышленники. Значительную часть интеллигенции и людей свободных профессий во Владивостоке составляли поляки. Теперь они разрывали давнишние узы с тем краем, возвращались в независимую Польшу, жить здесь, работать, стареть, учиться. Завершалась одна из глав в истории большой польской диаспоры.

Сборный или информационный пункт в Варшаве назывался Городок. Название это я услыхал в триестском консульстве. Периферийный район Варшавы, кто-то в консульстве даже знал, что, кажется, рядом с Повонзками.

Я опустил карточку на луну. Справился у прохожих, какими дорогами, на каком трамвае на эти самые Повонзки. На «первом» до кладбища, а дальше пешком. Недалеко, там покажут. Городок, бараки для беженцев или чего-то в этом роде.

Хорошо было ехать на трамвае по еврейскому кварталу: далекое многоголосое эхо за шанхайскими Воротами Монтобан, что-то от китайских кварталов Гонконга и от суков[74 - Сук (из арамейск. ?uqa – улица, магазин) – восточный рынок.] Александрии, человеческое скопище, шум и гам, беготня и пыль, будто огромный котел, в котором бурлят и переливаются люди и вещи. Что-то знакомое, владивостокское: так выглядели окрестности Семеновского базара. Но там – китайцы. Кое-что из китайской трескотни я понимал. Тут – ничего.

Я сошел у ворот кладбища. Долго, долго вдоль кладбищенской кирпичной стены, дальше по указаниям, Татарская улица. Магометанское кладбище. Татарская – хорошее название, более близкое сердцу, чем какая-то там Маршалковская или Крулевская. Татарская – это нечто из моего тысячекилометрового края тайги, тундры и песчаных пустынь. Потом, за железнодорожным переездом, далекие, синеющие лесами горизонты, не крутой вихрь улиц и переулков, а более приятное для легких дуновение дальней дали. Потом этот городок: район-не район, квартал-не квартал, скопище бараков, ветхих одноэтажных домишек, некоторые типично дачного вида, с крылечками, с балясинками, окошки с геранями и фуксиями. Любопытные, пугливые взгляды из-за занавески. Зелень и сирень, много, много сирени. Знакомый запах: так пронзительно и сильно пах издали весь сквер Невельского на крутом откосе, спускавшемся к изумрудам и сапфирам Золотого Рога, поросшем густыми шпалерами сирени, которые называли японскими. Японская сирень – изюминка сквера Невельского. Оле, Зине или Марусе говорили: «Пройдемся на японскую сирень». Приглашали не на прогулку в парке, а на японскую сирень.

Сиренью цвела в мае и вся Первая Речка, северные окраины Владивостока. В бараках и «дачах» Городка было что-то от бараков и дач Первой Речки. Но там прямо за стеной сирени начинался Тихий океан. Но сирень в Городке пахла по-японски и можно было нарочно обманываться, что за ней, как и там – океан. Солнце клонится к западу, сейчас зашумит вечерний прилив, из-за сирени пахнёт йодом и водорослями.

И – о чудо! – уже давно мною не слышанный русский язык. Какой-то Ваня в потертой военной шинели со следами офицерских отличий зазывал через всю улицу между «дачами» какого-то другого Ваню. Я тут же подступил к первому Ване и спросил (естественно, по-русски), где тут пункт информации, адресное бюро или что-нибудь в этом роде. Мне надо было уловить нить фамилий друзей и знакомых, которые прежде меня выехали из Владивостока в Польшу.

Незнакомый Ваня, при ближайшем рассмотрении человек благородных манер, не знал, есть ли в Городке пункт информации или адресное бюро. Пожалуй, нет, адресное бюро находится в городе, в Ратуше на Театральной площади. А потом мне: «А вы откуда?»

Я сказал, что из Владивостока. Поляк? Поляк, но из Владивостока. Там моя родина. (Родиной моей все еще был далекий край на луне). Он просиял и сразу расположил меня к себе похвалой моего далекого края. Владивосток? О, знает, знает. «Красивый город, красивый…» Теперь он пару слов о себе: знает Владивосток, служил во владивостокском гарнизоне, в 1915 пошел на фронт, воевал, а теперь тут.

Через четверть часа я сидел в кругу таких же, как мой новый знакомец. На столе стояла бутылка водки с малиновым сиропом. Здесь, в одной из бедных, неопрятных комнат этой «дачи» под японской сиренью, с нарами вместо кроватей, за деревянным неструганым столом с крестообразными ножками, закусывая прошлогодними квашеными огурцами, я выпил первую в Польше рюмку водки со вкусом малины. А через несколько часов впервые в Польше пел в голос. Стоя – нетвердо, но стоя – я распевал с ними «Боже, Царя храни». В последний раз я пел царский гимн во время новогоднего молебна в нашей владивостокской гимназической церкви первого января 1917 года. Батюшка под конец молебна загудел как из бочки: «Во здравие Его Императорского Величества», а хор гимназистов грянул: «Боже, Царя храни». Через неполных два месяца разразилась ревоюция. Этот гимн официально хором не исполнялся во Владивостоке больше никогда, ни при Колчаке, ни при Розанове, ни при Каппеле, ни при Дитерихсе, ни во время Дальневосточной республики, ни правления братьев Меркуловых, ни при японцах. Нужно же было мне объехать пол земного шара, чтобы вновь спеть его.

Бутылок было много, приносили еще и еще. Есть повод: выпить за пришельца из Владивостока. Время от времени мы выходили проветриться на крылечко. На небе застыла огромная майская луна. В тихом майском воздухе остро пахла японская сирень. Ночь была почти как там…

Мне это было знакомо – и тут, и там они были одни и те же. Новая Россия выплескивала за свои края мутную человеческую пену в сбитой обуви, в потертых, пропитавшихся потом шинелях, людей с перебитым позвоночником, людей без завтрашнего дня. В Варшаве существовало, среди прочих, общество поэтов российских «белых» эмигрантов. Некоторое время спустя я попал к ним по ухваченной в Городке нити. Клуб этот назывался «Таверна поэтов», собрания проходили преимущественно в номере гостиницы «Саксонская» на Козьей улице, у живописца и графика Бориса Цинзерлинга. На одном из таких собраний читал свои стихи Владимир Брандт, отставной поручник царской армии. Я запомнил из них одно четверостишие:

…В этот душный, в этот пьяный вечер
Пьем стаканы синяго огня,
За того, чей жребий не намечен,
За людей без завтрашняго дня…

Попойка за неструганым столом в затхлом, прелом бараке варшавского Городка была именно такая: стаканы из-под горчицы с синим огнем спирта и малиновым сиропом, люди без намеченной линии судьбы и завтрашнего дня, люди, потерпевшие кораблекрушение, выброшенные за пределы своего отечества, своей страны, своих семей. Во Владивостоке я встречал таких же, и бараки на Первой Речке были похожие, многоликий образ нищеты: разные бывшие царские, бывшие семеновцы, бывшие розановцы, бывшие каппелевцы. Генералы уходили, солдаты оставались. Не все переходили под знамена другого генерала; при каждом политическом перевороте в Приморье какая-то часть войска выплескивалась за борт. Бывший казацкий есаул из отрядов атамана Семенова ни за что не шел в ряды генерала Иванова-Ринова, в свою очередь риновец, когда вытурили его генерала, предпочитал мытарствовать, грабить и опускаться на дно бараков Первой Речки, чем носить розановский мундир с трехцветными ленточками.

Через полчаса, после одного-двух стаканчиков меня словно живьем перенесло – туда. С той лишь разницей, что там все разговоры, жалобы, сетованья и надежды людей без завтрашнего дня крутились вокруг полковников и генералов, свирепствовавших на отдаленных рубежах России, у Тихого океана (один раз, после разгрома правительства Колчака в Омске в 1918 году, это был его дальневосточный наместник, генерал Розанов, в другой раз бандитские белогвардейские орды полковника Каппеля, потом остатки казацких полков атамана Семенова, эвакуированные в Приморский край из северной Манчжурии, и так далее), а здесь в ходу были новые и незнакомые мне имена Бориса Савинкова, генерала Перемыкина, Булак-Балаховича. Но покровительница их все та же: призрачная, кручинная матушка-Россия…

Мирный договор, завершающий войну 1920 года, был уже подписан, но на польско-российском пограничье, на пустошах и болотах, еще кипела послевоенная пена, рыскали более или менее организованные формирования всяческих русских диверсантов-контрреволюционистов. Разобраться в их политическом и идейном облике было непросто, так как меж более дисциплинированных военных отрядов, которыми предводительствовали еще бывшие царские офицеры, клином вбивались одичалые банды грабителей и террористов.

Живописной и грозной фигурой в том котле выделялся Борис Савинков, личность, вне всяких сомнений, незаурядная, но наделенная исключительно заурядной внешностью. Помню, мне показывали его фотографию: невысокий, сутулый, с тупым, невыразительным лицом и бесцветными коровьими глазами, лысоватый, он походил на захудалого чиновнишку или даже возного[75 - Возный – должностное лицо в судах низшего уровня в Польше и Великом княжестве Литовском. Возный вручал повестки для явки в суд, а также исполнял обязанности следователя, судебного исполнителя и пристава.] из какого-нибудь провинциального русского уезда. А ведь этот человек встречался и совещался с крупнейшими политическими фигурами тогдашней Европы, Черчиллем, Ллойдом Джорджем, Эвенсоном. Был представителем адмирала Колчака в Лондоне. На равных совещался с Мильераном, с Пилсудским. На равных заключал соглашения со Врангелем и Петлюрой. Этот сорокалетний выходец из чиновничьей семьи, наделенный крайне невыразительной наружностью, был одной из самых выдающихся фигур антисоветской контрреволюции. В биографии его еще и до этой главы были необыкновенные страницы: в двадцать с лишним лет он был членом боевой организации партии эсеров и принимал участие в покушении на дурной славы министра внутренних дел и шефа жандармерии Плеве. Участвовал в покушении на великого князя Сергея Александровича. Кроме того, приложил руку к серии покушений на царских сановников.

Свержение царского режима открыло новую страницу в жизни Бориса Савинкова: он сделался заядлым врагом советской власти. В 1917 году как заместитель печально известного Керенского и комиссар Народного вождя играет роль посредника между Керенским и генералом Корниловым при подготовке контрреволюционного заговора. В 1918 году становится во главе тайного общества под названием «Союз защиты Родины и Свободы», проводит крупномасштабные террористические акции, готовит покушение на Ленина, организует вооруженные выступления в Рыбинске, Муроме и Ярославле.

В польско-русской войне 1920 года Борис Савинков, естественно, выступает против Советского Союза. После заключения мирного договора он действует дальше: под его началом находится армия (как он признал в 1924 году на процессе в Москве), насчитывающая около шестидесяти тысяч человек, сгруппированная на польско-русском пограничье и руководимая им с помощью нескольких командующих. Армия эта была скорее набором разрозненных вооруженных банд, подчиняющихся своим полковникам и генералам, в конце концов пожравшим друг друга: всем этим Бабошко, Перемыкиным и двоим братьям Балаховичам, Балаховичу Первому и Балаховичу Второму. Достижения этой «армии» – между прочим, санкционировавшейся Пилсудским, как показал уже упоминавшийся процесс Савинкова, – это поджоги и террор, чудовищное насилие над населением и кровавые расправы на оккупированных в результате польско-советской войны территориях.

Руководящий и организационный центр Савинкова размещался в Варшаве (так называемый Русский политический комитет). При нем вскоре образовался Русский эвакуационный комитет, который – также с молчаливого согласия Пилсудского – объединял различные антисоветские группировки, пребывавшие на территории страны. Довольно многочисленна была белая эмиграция, большей частью представители интеллигенции и офицеры царских элитных полков. В отношении Польши они были лояльны и корректны. Однако после 1920 года в страну хлынули разгромленные банды, остатки армии Перемыкина, а осенью этого года, после неудачного похода Балаховича на Мозырь, на польской территории укрылось около двадцати тысяч его солдат. Их интернировали в лагеря.

Деятельность Бориса Савинкова в Польше прекратилась под конец 1921 года. Советский суд потребовал выдводить его из Польши, тем более что стало известно, что диверсионные части Савинкова, действовавшие на территории Советского Союза, снабжались ядом из Второго отделения Генерального штаба, шефом которого был майор Юзеф Бек, приближенный и любимчик Пилсудского. Письмо майора Бека на эту тему, найденное при ликвидации советскими властями одной из диверсионных банд, не оставляло никаких сомнений. Пилсудский вынужден был посчитаться с категорическим протестом советских властей: Савинков получил приказ покинуть Польшу. Помешкав, он все же выехал из Варшавы в январе 1922 года и остановился в Праге, а затем в Париже. В Варшаве еще какое-то время действовала нелегальная ячейка Русского эвакуационного комитета. В 1924 году Савинков был приговорен к смерти, но благодаря некоторым смягчающим обстоятельствам смертную казнь заменили на десятилетнее заключение. В мае 1925 г. Савинков покончил с собой в тюремной камере. Так завершилась биография человека, как бы то ни было, незаурядного, даже отмеченного в дневниках Черчилля в главе «Великие современники». И мелькающего на страницах истории первых лет нашей первой независимости[76 - Обширный отчет о деятельности Б. Савинкова в Польше и его процессе в Москве поместил Бронислав Овсянко в журнале «Политика» («Polityka»), № 6 и 7 (1965 г.). – Прим. автора.].

После депортации Савинкова контрреволюционные организации в Польше отмирали в меру нормализации польско-советских отношений. Вплоть до 1939 года оставалась лишь часть интеллигенции той первой, после 1917 года, волны эмиграции. Существовал православный приход, «Русский дом» (на углу Маршалковской и Скорупки), выходили русские газеты (в порядке очередности: «Меч», «Свобода», «За свободу»), на Краковском возле Медовой был большой русский книжный магазин «Добро». Россияне вливались в польскую культурную жизнь, существовала упоминавшаяся уже «Таверна поэтов», которая понемногу преображалась в русско-польскую поэтическую таверну. Частыми ее гостями бывали в 1924–1926 годах: я, Константы Ильдефонс, Влодзимеж Слободник[77 - Влодзимеж Слободник (1900–1991) – польский поэт еврейского происхождения, переводчик французской, русской и советской литературы, сатирик, автор молодежной литературы.], Ежи Либерт[78 - Ежи Либерт (1904–1931) – польский поэт и переводчик русской поэзии. В 1915 г. был вместе с родителями эвакуирован в Москву, где учился в русской гимназии, а затем в польской школе. В 1918 г. вернулся в Польшу.], Леонард Подгорский-Околув[79 - Леонард Подгорский-Околув (1891–1957) – польский поэт и переводчик, историк польской литературы. Вдохновение для своего творчества черпал у русских символистов и из поэзии Адама Мицкевича.], Вацлав Денгофф-Чарноцкий[80 - Вацлав Денгофф-Чарноцкий (1896–1927) – польский офицер в чине капитана, участник Первой мировой войны, солдат Войска польского, поэт.]; помню на одной из поэтических встреч Тувима и Феликса Пшисецкого[81 - Феликс Пшисецкий (1883–1935) – польский журналист и поэт, связанный с группой «Скамандр».]. В гостях у «Таверны» бывали выдающиеся русские поэты и писатели, эмигранты, приезжавшие в Варшаву из Берлина, Парижа и Праги, как например, Константин Бальмонт, Игорь Северянин. В Варшаве жили Брешко-Брешковский, Михаил Арцыбашев (автор нашумевшего в свое время в России романа «Санин»). В 1925 или 1926 году в Польше концертировал известный русский артист Александр Вертинский, кумир женщин, мировая знаменитость. В «Таверне» он познакомился со студенткой права, варшавянкой Ирусей, златовласой музой кого-то из молодых польских поэтов, приведенной им в «Таверну» на поэтический симпозиум с Вертинским. Кумир женщин, элегантный пожилой маэстро сел за рояль (это было в квартире главного редактора «За свободу» Философова, на Маршалковской у площади Спасителя) и сейчас же заиграл импровизацию, ставшую одной из его красивейших песен. Помню ее мелодичный припев: «Я вам сердце с эстрады, как мячик, бросаю. Ну, ловите, принцесса Ирен…». Эта варшавская импровизация Вертинского, которую он спел на следующий день в концертном зале на Каровой, произвела фуррор. А Ируся? Ох, Ируся, наша изменчивая, прекрасная муза – если она еще жива, то наверняка помнит и тот вечер «Таверны», и великого артиста за роялем, и концерт на Каровой. Наверняка еще помнит…

Но все это – и гостиничный номер Цинзерлинга на Козьей улице, и «Таверна», и рыжий, потный Бальмонт, и «Русский дом», и Александр Вертинский – все это потом, через несколько лет, на следующих оборотах пластинки моего варшавского времени. А пока подходит к концу первый день моей Варшавы. Ночь, луна («А ночь и луна – это лунная ночь…»). Пахнет ядовитая сирень вокруг «дач» Городка, алкоголь и огромная, как ночь, ностальгия. Ностальгические, трагические люди «без завтрашнего дня», смрад морального и материального неблагополучия. Это остатки мародеров Балаховича, Бабошко, люди «из-под Савинкова», из похода на Мозырь. Тысяч двадцать этих савинковцев рассеялось теперь по лагерям Польши, но какая-то их часть ускользнула от списков и лагерной колючей проволоки, кое-как поустроилась, кое-как зарабатывает на жизнь, попрошайничает, гнездится вповалку в бараках Городка, на Аннополе, по углам на разных Пельцовизнах и далеких Волях[82 - Аннополь, Пельцовизна – периферийные районы Варшавы.]. У них ужасная столовая на улице Подвале, 3 (в глубине двора – церковка, в левой подворотне столовая), где с утра до ночи клубятся толпы деклассированных бродяг, человеческого отребья и всякого сброда.

Под гигантской луной душно было от японской сирени. Под огромной луной мы пили и говорили невпопад, я им о Каппеле и Иванове-Ринове (хотя ни под одним из них никогда не воевал, у меня было свое, морское, тихоокеанское прошлое), я им о японцах и японской оккупации Приморья, об атамане Семенове, они мне о Мозыре, о сражениях под Лунинцем, о генерале Бабошко и который из них лучше и отважнее, Балахович номер один или Балахович номер два? Мы распевали «Дубинушку» и «Стеньку Разина». Пили, мутнели и чудили, и в конце концов все вместе встали, покачиваясь, торжественно, со стаканчиками из-под горчицы в руках, и стоя пропели «Боже, Царя храни». Нужно же мне было ради этого прибыть в Варшаву с другого конца Земли.

Меня проводили немного, до железнодорожных путей, показали: иди прямо, вдоль стены кладбища дойдешь до остановки «первого», а дальше сам доберешься. Пьяные призраки расплылись в пустоте лунной дали. Улица Татарская, перед глазами двоятся и троятся белые упыри-надгробия на мусульманском кладбище. Длинная кладбищенская стена. Есть остановка, но Варшаве тогда и не снились ночные трамваи. По многократно проверенному в других чужих городах методу я пошел по трамвайным путям – я знал, что они выведут меня на перекресток Нового Свята и Хмельной. Долгий, долгий поход, медленно, шаг за шагом по улицам спящей лунной Варшавы. Какой-то парк источал запах сирени. Может, это Лазенки[83 - Лазенки (Lazienki Krоlewskie) – крупнейший парк в Варшаве, занимающий 76 гектаров. Дворцово-парковый комплекс лежит в центральном городском районе (Средместье), на Уяздовской аллее, части «Королевского тракта», связывающего Королевский дворец в центре Варшавы с дворцом в Вилянуве на юге.], о которых рассказывал мне отец, но потом я узнал, что это Сад Красинских. Колонна Сигизмунда[84 - Памятник королю Сигизмунду III на площади перед Королевским дворцом в Варшаве.]. Я свернул с Медовой на Замковую площадь и обошел колонну кругом. Это наверняка была та колонна, о которой отец рассказывал как-то за столом в нашем доме на другом конце Земли. Колонна, а на ней король с крестом и мечом. Памятник Мицкевичу был мне уже знаком по открытке. Памятник Копернику, золотые буквы на табличке: «Николаю Копернику соотечественники». За памятником какое-то здание (а через год я буду здесь почти постоянным гостем у дяди, профессора Пшеборского, и его жены. Тут на моих глазах, как я уже говорил, вылетят стекла от взрыва в Цитадели). Здесь я познакомился с компанией учеников и друзей профессора: Ежи Сплавой-Нейманом[85 - Ежи Сплава-Нейман (Юрий Нейман, 1894–1981) – польский и американский математик и статистик, член Национальной АН США (1963).], Лубеткиным[86 - Бертольд Лубеткин (1901–1990) – британский архитектор российско-еврейского происхождения, один из пионеров архитектурного модернизма в Великобритании.], Сигалиным – братом Юзефа Сигалина[87 - Юзеф Сигалин (1909–1983) – известный польский архитектор и урбанист.], одного из строителей Варшавы после 1945 года. На Краковском и Новом Святе еще оживленно, хотя близок рассвет. Жизнь в центре тогдашней Варшавы бурлила двадцать четыре часа в сутки. Польский язык, только польский язык. Вывески по-польски. Названия улиц на углах домов по-польски.

Я шел в никуда – собственно, на ночлег в новом, чужом городе, но с каждым шагом росло понимание: вот и лопнул первый корешок, первый из тех, которыми я врастал в далекую, далекую почву на луне. Еще недавно я говорил и пел по-русски, но это – не мое. Я славил царя, но царя нет, и вообще он был не мой царь и никогда моим не будет. Я участвовал в чудовищном маскараде на прощальном банкете с трупами, до которых мне не было совершенно никакого дела. Однако один из этих трупов, имени и фамилии которого я не знал, дал мне хороший живой совет: «Иди прямо». Ему-то казалось, что он лишь указал мне дорогу к трамвайной остановке. А это был совет.

Итак, прямо, прямо, прямо, до перекрестка с Хмельной, потом по Хмельной прямо, прямо до гостиницы «Роял», до остановки на пути в Варшаву. Завтра, брат, вставай на ноги и – прямо.

Назавтра я нашел адрес варшавского инженера Новицкого, друга моего отца, который год тому назад приехал сюда из Владивостока. Благодаря помощи и покровительству инженера тем же вечером у меня уже была на Пенькной своя комнатка в квартире с подселением. Я забрал чемоданы из вокзальной камеры хранения. Носильщик укладывал их в дрожки, когда с лавочки у вокзального подъезда встал мой хранитель времени. Он приподнял красную фуражку. Я ответил ему борсалино. Беззвучный вопрос был: «Ну что? Шановны пан, устроились?» «Да как видите: у меня уже комната в Варшаве».

По дороге на Пенькную я вслушивался в цокот копыт по мостовой. Он был бодрый и крепкий. Как-то потом на эту бодрость цокота варшавской деревянной мостовой обратил мое внимание Константы. Мы ехали на дрожках (оба любили кататься по варшавским улицам, и он, и я). Он сказал: «Слышишь, какие великолепные ударные?»

Это была не та прогулка с деревянными ударными инструментами лошадиных копыт, а другая, несколько лет спустя. На Краковском положили асфальт. Деревянной брусчатки не было. Мы поедем к Веберу на свиную рульку. На Хмельной (кажется, в доме номер пять, втором или третьем по счету от Нового Свята) располагалась коптильня Вебера, а в ней за магазином – уютная гостевая комната с фирменным блюдом: рулька и свиное ухо с гороховым пюре и тертым хреном. Константы, гурман и обжора, питал пристрастие к рульке у Вебера. Смена места! Едем к Веберу!

Мы неспешно катили в коляске по всему Краковскому, по Новому Святу. «Кресов» по пути больше нет, а чтоб вытащить кого-нибудь третьим или четвертым на рульку, в «Малую Земянскую» ехать неохота. Мы озираемся с дрожек по пешеходному Новому Святу: не мелькнет ли какая знакомая физиономия. И они, конечно, мелькают, поклон тому и этому, но никто не годится для безмятежной рульки у Вебера. Этот скучный, тот эгоцентрик, третий тоже нет.

Мы сходим, не доезжая до перекрестка у Хмельной, чтобы немного промяться и нагулять «bon appetit»[88 - «Приятного аппетита» (фр.).]. Летний вечер. Тут, как всегда, шумно и людно, мы в прекрасном настроении, безмятежные, безоблачные. Наши жены уехали, Наталья в Калиш, Мария в Пулавы[89 - Калиш – город в Великопольском воеводстве Польши, находится около 250 км на запад от Варшавы; Пулавы – город на юго-востоке Польши, в Люблинском воеводстве. Расположен около 100 км от Варшавы.]. Еще один повод повеселиться: соломенные вдовцы! Перед Хмельной мы столкнулись с моим хранителем времени. Поклонились друг другу, он нам, мы ему. Мой с ним диалог: «Прекрасная погода, а, шановны пан?» «И правда, прекрасная, дай вам Бог здоровья».

В нескольких шагах позади моего хранителя времени шел Станислав Коско. В гражданском. Едва мы надели шляпы, как вновь поклонились друг другу, он нам, мы ему.

«Кто такой? – спросил Константы. – Приятная рожа».

«Мой друг, – сказал я. – Из Министерства промышленности».

Мы прошли еще несколько шагов. Мне стало не по себе, что я наделил Стася Коско такой пресной и несправедливой характеристикой. А ведь это был один из тех необычайных людей, с какими я познакомился в Польше.

Я решил исправить ситуацию и тут же рассказал про Коско побольше. Чиновник, конечно, но временно. Советник в Морском департаменте Министерства промышленности. Но вообще-то он – морской волк. Знает Средиземное море как свои пять пальцев, плавал по Черному морю. Два года был навигационным офицером на первом учебном судне нашей Морской школы, паруснике «Львов». Теперь собирается в кругосветный рейс на фрегате «Дар Поморья». Знает моря Канады и Северной Америки. Капитан дальнего плавания.

Это ошеломило Константы. Капитан дальнего плавания? Ха! Берем его к Веберу. «Стась, беги за ним, задержи его…»

Я пробовал возражать, но Константы уже вопил в толпу, в которой растворилась фигура Стася Коско: «Эй, капитан, пан капитан!.. Пан капитан, эге-гей!..»

Но Коско наверняка не слышал, он исчез в толпе. А даже если бы и услышал и присоединился к рульке, сиеста вряд ли бы удалась. Со Станиславом Коско я мог проводить долгие, долгие часы, как и бывало (но это уже отдельная история). С Константы также, но это тоже другая история. Эти двое являлись мне из разных измерений. Коско привык дышать привольным морским воздухом, с Коско мы говорили на своем собственном наречии. Он, например, почти плакал со смеху, когда я рассказывал случай из дальних морей и давних лет, как один штурман взял пеленг[90 - Пеленг – направление от наблюдателя на какой-либо объект, определяемое вертикальной плоскостью истинного, магнитного или компасного меридиана и вертикальной плоскостью, проходящей через место наблюдателя и наблюдаемый объект.] на бортовые огни рыбака. Даже если бы Константы что-нибудь понял из этой истории, она точно не позабавила бы его так, как Коско. А иррациональная, утонченная vis comica[91 - Vis comica (лат.) – «комическая сила». Умение заставлять других смеяться.] Константы, как мне кажется, не подействовала бы на Коско. Константы находил общий язык практически со всяким новым знакомцем, но с Коско, пожалуй, это было бы нелегко. Им стало бы скучно друг с другом – такими далекими были их пространства и измерения. К тому же Стась Коско относился к поэзии несколько иронично, как к занятию несерьезному, а Константы не было дела до самой большой и единственной страсти Станислава Коско – навигации. Для капитана Коско сизигия[92 - Сизигия – положение Луны, когда ее долгота совпадает с долготой Солнца или отличается от нее на 180° (противостояние). В первом случае наблюдают новолуние, во втором полнолуние. Сигизия вызывает особенно большие приливы.] была передвижением водных массивов, вызванным суммированием силы притяжения луны и солнца, необыкновенно важным элементом искусства мореплавания. Для Константы она могла быть лишь бессодержательным словесным орнаментом или названием сказочного острова или женщины. Если бы Константы сказал за рюмкой: «А теперь давайте отправимся на счастливые острова Сигизии», Стась посмотрел бы на него как на полоумного. А потом на меня: мол, с кем ты водишься?.. Такими уж были эти двое, несостоявшиеся собутыльники у Вебера. Такими они были, и потеря их, что одного, что другого, стала для меня, пожалуй, самой тяжелой из всех потерь в Польше.

За рулькой мы еще раз вернулись к теме Станислава Коско. Я рассказал Константы кое-что об этом замечательном человеке и морском волке. Я помню много из его историй о морях всего мира. Константы слушал без особых эмоций, но его рассмешил маленький варшавский эпизод, связанный с Коско, однако не имеющий никакого отношения к мореплаванию.

Моя тогдашняя невеста, Мария, огорчалась долгим отсутствием вестей обо мне. Пароход «Неман» бороздил какие-то далекие, легендарные, в ее понимании, моря, в неизведанных просторах противостоял штормам и бурям. А география была (и остается) для нее сферой несколько загадочной. Поплыл я, значит, в какие-то Африки, к неграм – а может, людоедам? Напрасно было бы объяснять, что Алжир, Тунис и Марокко – это не негры и не людоеды. Письма давно не было – значит, съели. Впрочем, в этой своей географической метафизике она была не одинока: не в ладах с географией был и Збышек Униловский, а цветная карточка, которую он получил от меня из Марокко в заснеженной «Атме»[93 - Вилла «Атма» была построена в середине XIX в. как пенсионат в курортном г. Закопане в польских Татрах. В 1930–1935 гг. в ней жил и работал великий польский композитор Кароль Шимановский. В настоящее время здесь располагается музей композитора.]


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 1 форматов)