скачать книгу бесплатно
Зеркальное прикосновение. Врач, который чувствует вашу боль
Джоэл Салинас
Сам себе психолог (Питер)
Меня зовут Джоэл Салинас. Я невролог и полисинестет, человек с множественными формами синестезии. Благодаря синестезии зеркального прикосновения мое тело физически ощущает чувства и эмоции окружающих, иногда предавая и теряя меня в людях, которых я вижу перед собой. Наблюдая происходящее в другом человеке, я на сознательном уровне испытываю физические прикосновения. Отдаю себе полный отчет в происходящем психическом процессе и даже могу подробно описать свои ощущения. Надеюсь, страницы этой книги станут моей историей болезни зеркальным прикосновением, рассказом о том, что я понял за это время. Она представляет собой коллекцию моих переживаний, начиная с детства и заканчивая настоящим моментом, собрание всего, что я узнал о своей особенности в контексте профессиональной и личной жизни, всего, что, пропуская сквозь себя и других, узнал о себе и человеческой природе, – что значит думать, чувствовать и быть. Это моя история. Это мой опыт.
Салинас Джоэл
Зеркальное прикосновение. Врач, который чувствует вашу боль
Моим родителям, брату и сестре, всем, кто вошел в мою жизнь в качестве пациентов, учителей или тех и других, посвящается.
Права на издание получены по соглашению с HarperOne, импринтом HarperCollins Publishers. Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
Информация, содержащаяся в данной книге, получена из источников, рассматриваемых издательством как надежные. Тем не менее, имея в виду возможные человеческие или технические ошибки, издательство не может гарантировать абсолютную точность и полноту приводимых сведений и не несет ответственности за возможные ошибки, связанные с использованием книги.
Издательство не несет ответственности за доступность материалов, ссылки на которые вы можете найти в этой книге. На момент подготовки книги к изданию все ссылки на интернет-ресурсы были действующими.
Перевела с английского О. Шилова
© 2017 by Joel Salinas, M.D.
© Перевод на русский язык ООО Издательство «Питер», 2020
© Издание на русском языке, оформление ООО Издательство «Питер», 2020
© Серия «Сам себе психолог», 2020
Введение
СЕНСОРИУМ
Я предаю самого себя.
В первую неделю практики по внутренним болезням я просматривал свой список пациентов вместе с дежурным врачом, когда в приемном покое прозвучал «синий код»[1 - Под «синим кодом» в американских больницах понимается чрезвычайная ситуация в отделении, чаще всего связанная с необходимостью провести безотлагательные реанимационные мероприятия. – Здесь и далее примеч. пер.]. Еще до прекращения сигнала мы оба выскочили за дверь. Это была моя первая внештатная ситуация, не терпелось поучаствовать.
Прямо за углом, вблизи нашего кабинета, на полулежал мужчина. Он был без сознания. Его жена в ужасе съежилась в углу. Молодой медбрат в темно-синей униформе прикатил реанимационную тележку, гремевшую из-за сложенного в ней оборудования. Один из резидентов[2 - Резидентура – система подготовки дипломированных врачей в США после окончания медицинской школы, а перед этим – бакалавриата университета. Обычно длится от трех до пяти лет, в зависимости от профиля. Первый год называется интернатурой, далее – резидентура. С каждым годом объем разрешенной врачебной деятельности увеличивается. На второй год резидент становится младшим, затем – старшим, а по итогам последнего года – главным резидентом. Закончив резидентуру, можно получить узкую специализацию, проучившись еще в течение от одного года до трех лет.] стал делать непрямой массаж сердца. Вокруг раздавались крики: «ЭМД! ЭМД!»[3 - Электромеханическая диссоциация (отсутствие механической активности сердца).] Среди царившего хаоса звуков я смог вычленить лишь несколько команд. Постарался запомнить каждую, чтобы не отставать от других.
По крайней мере, я пытался это делать. Погрузился в человека, у которого остановилось сердце, полностью уйдя в ощущения его тела. Они отражались во мне, как в зеркале. Нажатие за нажатием его грудной клетки и моей. Когда врачи засунули трубку ему в горло, я почувствовал напряжение своих голосовых связок – острый предмет вошел и в мое горло. Я снова и снова говорил себе: с этим человеком все будет в порядке, мы его спасем. Ведь это то, чем мы, медики, занимаемся – спасаем людей. После спасения, заверял я себя, мы обсудим, что помогло, какие шаги и мероприятия можно повторить в следующий раз, когда придется кого-то спасать. А пока врачи продолжали непрямой массаж сердца, я чувствовал, как моя спина плотно прижимается к линолеумному полу, обмякшее тело прогибается при каждом нажатии, а живот вздувается при каждом искусственном вдохе с помощью трубки – ощущение пустоты и ускользания.
Я умирал – и оставался живым.
Через тридцать минут раздался сигнал отбоя. Жена умершего испустила окрашенный в рваный черный и дубовый цвет вопль. Я пристально смотрел на покойника. Не мог двигаться. Я лежал рядом с ним, мертвый, как и он. Без ощущений в собственном теле, без движений, без дыхания, без пульса, без любых ощущений. В моем теле не существовало ничего, кроме оглушительной пустоты. Мне требовалось отстраниться. Я должен был заставить себя дышать.
Я сбежал в ближайший туалет, упал на колени перед унитазом и почувствовал, как остальная часть моего тела устремилась по направлению к лицу. Меня вырвало. И рвало, пока рвотные позывы не прекратились. Я был жив, хоть и ощущал себя мертвым. Вне всякого сомнения, я ощущал смерть точно так же, как вытекавшие из меня слезы и слюну. Противоречие опять связало мой живот в узел. Я должен был остановиться. Другие врачи уже наверняка задавались вопросом, что со мной произошло.
Я глубоко вдохнул. Нажав на кнопку унитаза, чтобы смыть только что изгнанное из моего тела, уставился на свое отражение в воде. Вода успокоилась, я тоже. Еще один глубокий вдох. Я встал и умылся. Посмотрел на себя в зеркало. «Это я, – сказал я своему отражению. – Это мое тело». Почувствовал, как медленно возвращаюсь в собственное тело, настроившись на ощущение одежды на коже, положения рук и ног, веса плоти на костях, биения сердца, вздымающейся и опускающейся груди. Гул автоматического диспенсера для бумажных полотенец был последним звуком, который я услышал, прежде чем закончил стирать из памяти произошедшее. Я не собирался позволять случиться этому снова. Пациенты будут полагаться на меня. И мне нужно оставаться в их распоряжении. Я собирался справиться и преодолеть боль, увиденную смерть, все пережитые страдания, чтобы протянуть людям руку помощи, исцелить их болезни. Когда я приду домой, в мою зону ответственности войдет анализ эха самых жестоких и ужасных мучений другого человека. Закрыв за собой больничную дверь, я сделал последний глубокий вдох.
* * *
Меня зовут Джоэл Салинас. Я невролог и полисинестет, человек с множественными формами синестезии. Благодаря синестезии зеркального прикосновения мое тело физически ощущает чувства и эмоции окружающих, иногда предавая и теряя меня в людях, которых я вижу перед собой.
Наблюдая происходящее в другом человеке, я на сознательном уровне испытываю физические прикосновения, отдаю себе полный отчет в происходящем психическом процессе и даже могу подробно описать свои ощущения. Автоматически запустив процесс при виде человека, я чувствую зеркальное прикосновение к частям моего тела, визуально соответствующим тому, кто находится передо мной: если у него болит слева, у меня справа, и наоборот, как в зеркале. Но если я стою рядом с человеком, мое синестетическое прикосновение скорее будет анатомическим – слева направо и справа налево, как если бы мы оба находились в одном теле.
Например, проходя через вращающуюся дверь больницы, я вижу пожилую женщину в инвалидной коляске. На ней просторный и потертый твидовый пиджак с темным цветочным орнаментом и бордовая вязаная шапка, надетая поверх копны непослушных седых волос. Я ощущаю искусственную кожу коляски, прижатой к задней поверхности моих бедер, согнутую спину, вдавленное в сиденье и пальто тело, плотное облегание шапкой моего лба и кожи головы, сплетенные на моей груди пальцы. Я чувствую движение ее глаз и бровей, когда она смотрит сквозь стеклянные двери, а затем снова переводит взгляд на пол. Держа коляску за ручки, за спиной женщины стоит волонтер. Рядом с ним – прикрепленная к коляске металлическая планка с подвешенным на ней, точно узелок со скарбом, лимонно-зеленым полиэтиленовым пакетом, где лежат вещи. Одетый в безразмерную рубашку лососевого цвета, стандартную одежду волонтеров, он наклоняется вперед и выставляет правую ногу, и я ощущаю фантомное сокращение мышц в левой ноге и незримо сидящие на моей переносице очки. Прыщи на его лице усеивают мои щеки. Проходя мимо охранника на входе, я предъявляю именной бейдж и чувствую, как спиральный пластиковый наушник на правом ухе охранника обвивает мое левое ухо, ощущаю вес его черного шерстяного костюма на моих руках и плечах, объем его возвышающейся над посетителями фигуры, сильную усталость в глазах.
Встав в длинную очередь в кассу больничного кафе ради первой чашки утреннего кофе, я вижу других врачей, медсестер, физиотерапевтов, пациентов, уборщиц, администраторов: каждый из них – отдельный канал информации, уникальная коллекция эмоций и переживаний. Пока я перевожу взгляд с одного на другого, мой мозг воспринимает их телесные ощущения. Я встаю позади матери, прижимающей ребенка к левому плечу. Она покачивается из стороны в сторону. Я ощущаю вес ребенка на своем левом плече, нежное раскачивание собственного туловища из стороны в сторону, прикосновение ее коротких волос к задней части шеи. Я чувствую ребенка, округлость наших лиц, сжимание наших крошечных ручонок. Мы смотрим друг на друга. Ребенок улыбается, и я чувствую его улыбку на лице, моя улыбка подтверждает этот факт.
Хотя синестезия зеркального прикосновения – относительно редкое явление, наиболее распространенная ее форма, вероятно, графемно-цветовая синестезия, при которой каждая графема (собирательное понятие для всех способов письменной передачи цифр и букв) ассоциируется с определенным цветом. Независимо от реального цвета написанного или напечатанного текста я одновременно вижу его загадочно наложенные сверху синестетические цвета. Так, в слове «кот» буква К – черная, О – красная, Т – красно-оранжевая. А составленное из них слово «кот» вызывает к жизни облака цвета каждой буквы, напоминающие черный туман с клубами красно-оранжевой пыли Монтаны.
Моя синестезия выходит за рамки неврологически окрашенных цифр и букв. Я могу воспринимать движение в виде звука, музыку – в виде цвета, вкус – в виде форм, а также множество других экзотических ощущений. Около четырех процентов всего населения Земли имеют некоторые формы синестезии, включая физика Ричарда Фейнмана и музыкального продюсера Скриллекса. Хотя отдельные синестетические проявления могут присутствовать у любого, исторически сложилось так, что у людей искусства синестезия встречается чаще. Среди легендарных музыкантов с даром синестезии – Джими Хендрикс, Стиви Уандер, Билли Джоэл, Тори Эймос и Эдди Ван Хален. Благодаря нескончаемым комбинациям чувственных ассоциаций синестезия разрушает барьер между обыденным и удивительным, предсказуемым и неизвестным, предоставляя музыкантам, писателям, художникам и новаторам в сфере культуры возможность делиться синестетическим миром провокационными способами. Так, Ференц Лист, как известно, просил оркестр добавить в звучание фиолетовых тонов, в то время как Мэрилин Монро, по некоторым сведениям, видела цветные вибрации звуков. В собственной биографии Владимир Набоков ярко и подробно описал свои ассоциации между цветами и буквами, великолепно представив букву С «странной смесью лазури и перламутра». Я, например, ощущаю эту букву как спелую тыкву, осеннюю смесь желтого и оранжевого, свистящий звук цвета янтаря.
Более сложный слой моей синестезии называется порядково-лингвистической персонификацией. В данном случае каждая графема имеет не только уникальный цвет, но и особенности. Это наиболее верно в отношении цифр. Я считаю их близкими друзьями. Они существуют в моем мире с присущими им разнообразными характеристиками. Например, цифра «3» – скромное индиго, которое стесняется своего потенциала. А все встречающиеся мне люди связаны с синестетическими ощущениями, (их иногда называют аурой, и в ней у каждого человека минимум один цвет, образующий мгновенную связь с соответствующими цифрами разных размеров и конфигураций и создающий разноцветную мозаику). Скажем, мой друг из медицинской школы – великолепная, большая бирюзовая семерка, эклектичная и в то же время очаровательная, окруженная группами зеленовато-желтых, странно неуклюжих шестерок и ореолом доброжелательных, миролюбивых, холодных голубых четверок. По мере нашего знакомства его графемы множились и становились более разнообразными, создавая грандиозную картину. Постепенное накопление личной информации (или данных наблюдений с научной точки зрения) превратилось в изображение большого полупрозрачного озера в светло-сером кратере с бирюзовыми берегами и светло-бирюзовым (точнее, Pantone 3245) центром.
Слой за слоем моя синестезия распространяется. Люди с азуленовыми четверками пленительны. Надкусил едва созревшую клубнику, и мой мир превратился в плеск воды, наполненный звуком соприкоснувшихся медных тарелок. Пронзительный звук кларнета из «Рапсодии в голубых тонах» Гершвина не перестает вызывать у основания языка ощущение блестящей скользкой змеи со вкусом черники, отдающей свежим протектором шин.
Это не вызванная наркотиками галлюцинация. Такова моя реальность.
Это происходит со всеми чувствами. Мои ощущения зеркального прикосновения активны, даже когда я смотрю не на человека. Например, стоя перед статуей Давида, я чувствую слева напряжение лонно-ключично-сосцевидной мышцы, будто поворачиваю голову вправо. Еще ощущаю тяжелую толстую ткань на своем правом плече, легкость в левой руке и слегка согнутое правое колено. Смотря на статую Свободы, я чувствую драпирующую мои ноги тяжелую тогу, тяжесть в правой руке, напряжение трехглавой мышцы левого плеча, будто я, как леди Либерти, вытягиваю руку вверх. Венок из острых клиньев выходит из моего черепа чуть выше лба. Я – их живое отражение.
Я испытываю фантомные физические ощущения и на элементарных уровнях визуальной информации, не имеющих возможности отразиться на человеческом лице. Например, глядя на стакан воды, автоматически ощущаю щекотание в уголках рта, будто моя голова высовывается из воды в открытом рту. Колокольчик удлиняет верхнюю часть тела, в то время как нижняя становится свободной и просторной. Фонарные столбы тянут меня вверх с высоко поднятой головой. Электрические розетки с рисуемым на моем лице выражением морды удивленной мыши заставляют чувствовать себя дружелюбным и озорным. Я могу считать эти ощущения комбинацией парейдолии – феномена узнавания известных паттернов, например лиц, там, где их нет, и апофении – инстинктивного рефлекса мозга придавать смысл случайной информации.
Я также чувствую основные визуальные характеристики, например острые углы, закругленные края и контрастные цвета. Все это влияет на спонтанный и яркий эмоциональный опыт, разделяющий любые эмоции, которые подсознательно проецируются мной на окружающий мир. Таким образом, любое увиденное произведение искусства может запечатлеться на моем теле, превращая меня в продолжение творчества художника. Так, разглядывая голубую стеклянную скульптуру Чихули[4 - Дейл Чихули – современный американский художник-стекловар, известный яркими, выразительными инсталляциями из стекла.], я не только ощущаю вонзающиеся в тело, но и выходящие наружу сквозь кожу шипы, когда медленно, но верно становлюсь самим произведением. Я словно превращаюсь в обитающего в арктических морях морского ежа – холодного, хаотично обороняющегося, пропитанного страшным недоверием. Даже проволочная сетка оставляет на мне свой тактильный отпечаток, и он выглядит так, будто я прислоняюсь лицом к решетчатой двери, что вызывает напряжение и тихое разочарование из-за стремления убежать из удушающей обстановки тюрьмы.
Такие ощущения в первую очередь – сенсорный процесс, но их объем и реалистичность могут зависеть от высших когнитивных функций. Повышенное внимание к деталям в сочетании с обостренным чувством осознанности и личной значимостью кажется определяющим мои синестетические переживания. Покрытая колючками кора отражается во мне особенно ярко, вероятно, из-за случая в детстве во время игры в салки. В Южной Флориде в этой игре на открытом воздухе «домиком» обычно служил ствол близстоящей пальмы. Я до сих пор помню, как, не подумав, хлопнул рукой по коре одной из таких пальм, чтобы меня не осалили. Я взвизгнул и отдернул руку, почувствовав вонзившиеся в ладонь шипы. Из-за неожиданности и повышенного эмоционального заряда боли данного воспоминания сегодня, видя колючие пальмы, я испытываю сильное ощущение присутствия невидимых шипов на лице, словно трусь им о пальму.
Чрезвычайно яркие синестетические переживания всегда имеют тенденцию к утонченной сложности. Редкие или неожиданные ситуации делают почти невозможным увидеть разницу между объективной физической и внутренней субъективной реальностью. В больнице, при первичном осмотре пациента или выполнении какой-либо манипуляции, например при вставке длинной трубки в грудную клетку[5 - Плевральная дренажная трубка может применяться, например, для расправления легкого, вывода из него жидкости или крови.], вероятность испытать на себе неприятные ощущения или боль значительно увеличивается. Во время специализации по неврологии, наблюдая пациентов с синдромом Туретта и тиковыми расстройствами, я запомнил одного пациента, у которого в условиях сильного стресса появились новые тики с нанесением себе повреждений. Он жевал внутреннюю поверхность рта и так сильно давил на уголки губ костяшками пальцев, что от его щек, словно куски говядины, отрывалось мясо. Видя, как он жует плоть правой части своего лица, изо всех сил измельчая ее зубами, я чувствовал болезненный зуд в левой части моего лица и во рту, настолько реальный, что это была почти галлюцинация. Ощущения, словно к моему лицу прижали электрошокер, запускавший каждый из тиков пациента. И чем сильнее тики, тем сильнее боль. Ощущения зеркального прикосновения постоянны, но в таких случаях они прорываются сквозь мою способность фильтровать ощущения, вторгаясь в восприятие реальности.
Называние синестезии неврологическим заболеванием, расстройством или состоянием является своеобразной технической ошибкой, потому что в целом это не самостоятельный источник значительных социальных или функциональных нарушений. За отсутствием четко определенной патологии я предпочитаю называть синестезию вариантом нормы, чертой или неврологической особенностью, способной на хорошее и плохое, имеющей сильные и слабые стороны в зависимости от обстоятельств – как некоторые из нас легко впитывают новые языки, но впадают в ступор, пытаясь проверить счет в ресторане.
Существование в неврологической копии чужого сенсорного восприятия настолько реалистично, что я могу в буквальном смысле поставить себя на место другого человека. От меня зависит – насколько. Другими словами, если эмпатия – способность человека понимать и чувствовать переживания другого, зеркальное прикосновение представляет собой постоянное усиленное состояние эмпатии, возможность для более полной ее реализации. Конечно, эмпатия ограничена тем, что мы – не другой человек, не живем с ним в одном теле и не разделяем его мнение. Таким образом, можно предположить, что, поскольку мы не идентичны другому человеку, его ви?дение, вероятно, имеет меньшую ценность и менее достойно нашего внимания или осознания. Тогда становится легко, почти естественно сделать еще одно предположение: переживания другого человека слишком сильно отличаются от наших собственных, чтобы сопереживать ему или? полностью понимать его. На подсознательном уровне мы можем сделать лишь мимолетную попытку прочувствовать и понять его ви?дение. В конце концов, у нас свои проблемы и переживания, зачем подвергать себя большему дискомфорту, которого хочется избежать?
Так как я имею дар зеркального прикосновения, мое решение работать с эмпатией становится автоматическим, обязательным. Хотя этот дар не раскрывается полностью, он предлагает возможность более полной реализации эмпатии. Для определения значения отраженных чувств и ощущений мне необходимо детально их исследовать, задавать себе вопросы и работать над ними. Постановка таких внутренних вопросов, как пишет Изабель Уилкерсон, требует возникающей при погружении в переживания других людей «радикальной эмпатии», в процессе которой мы позволяем себе честно и аутентично воссоздавать внутри себя их радость, боль, страдания – любые испытываемые ими чувства и эмоции.
Однако моя особенность может и размывать границы между мной и окружающими до такой степени, что есть шанс безнадежно запутаться в эмоциях и потребностях других, потеряв себя. Сколько помню свою жизнь, эта информация всегда проходила через мой мозг. Создание ментального фильтра ради самосохранения может показаться простой задачей, но это опасно. Фильтруя слишком много информации, я рискую полностью заглушить свои чувства и, как следствие, утратить человечность, способность чувствовать и сопереживать, если же фильтровать слишком мало информации, возникает риск чересчур глубоко погрузиться в другого человека, утонуть в собственных чувствах, потерять здравомыслие и самовосприятие.
Недавно мне пришлось применить этот фильтр. Я присутствовал на встрече в качестве старшего резидента стационара неврологического отделения и сидел во главе больничного конференц-стола вместе с медсестрами, врачами, социальным работником, координатором медицинских услуг и семьей умирающей пациентки – пожилой женщины с тяжелой формой деменции, страдавшей от целого букета заболеваний, инсультов и припадков. Семья была не готова ее отпустить. Самой непреклонной оказалась старшая дочь. Семья хотела поддерживать жизнь пациентки настолько долго, насколько позволяли медицинские технологии, в то время как многие члены состоявшей из женщин команды медиков чувствовали лишь вину и сильный стресс из-за необходимости причинять больной еще большие страдания на пути к неизбежной смерти. Эмоции зашкаливали. Мне приходилось постоянно вмешиваться, я старался сосредоточиться на развитии разговора и возвращать его в нужное русло, одновременно с уважением относясь к царившим за столом разным мнениям. Вербальные и невербальные выражения горя и гнева заполнили комнату. Выражение лиц членов семьи затянуло меня в их моральные мучения и растерянность: я чувствовал, как мои брови нахмурились, глаза расширились и метались по комнате в поисках любого, кто дал бы ответ – простой, удовлетворяющий всех выход, которого не существовало. Я превратился в членов семьи, одновременно потеряв себя в остальных присутствовавших. Во главе стола с таким же успехом мог стоять пустой стул.
Однако, отстранившись, сосредоточившись на собственных ногах и коже, я мог достаточно внимательно следить за выражениями и жестами, чтобы заметить момент, когда все готовы взорваться эмоциями или нуждаются в том, чтобы высказаться, выразить свое мнение или просто почувствовать себя услышанными. Я ощущал, когда человек готов внести вклад в обсуждение. Вооруженный познаниями в медицине, отражал обратно отраженные во мне эмоции, и это чувствовала вся группа. На короткий момент мое тело почувствовало умиротворение, когда мой взгляд упал на сидевшего спокойно и задумчиво члена семьи – младшую сестру. Она была готова высказаться. Я назвал ее имя, открыто пригласив к разговору. Она взглянула на сестру и тихо сказала: «Я тоже люблю маму. Я знаю, это очень больно для нас обеих, но, думаю, нам обеим известно, чего хотела бы она». Старшая сестра ответила ей, положив руку на ее ладонь в знак безмолвного признания сострадания и благодарности. Я почувствовал, что плечи старшей сестры опустились, дыхание стало глубже. Вместе они приняли решение исполнить волю матери. Всей группой мы решили отпустить женщину.
Я всегда знаю физическую форму моего тела: где заканчиваюсь я и начинается кто-то другой. Я чувствую прикосновение одежды к телу, давление ног на пол, нервы в суставах, говорящие мне, где и как мое тело расположено. Тем не менее внутри существует еще один слой чувственного опыта. Он посылает через мой мозг, сверху вниз, противоречивую информацию, прямо конкурирующую с почти бесспорной, поступающей снизу вверх информацией, которая сообщает, где и каким образом я нахожусь в пространстве. Добавьте к этому прочие синестетические ассоциации, сложенные экспоненциально в чередующихся слоях чувственного восприятия, и мое ежедневное существование начнет напоминать рассматривание мира через калейдоскоп, взгляд на бесконечный мультисенсорный пейзаж, жизнь в глубоком туманном сне – отдаленном и противоречащем рациональной научной мысли.
Каждый человек использует собственную коллекцию воспоминаний и представлений, индивидуальный набор линз, с помощью которых можно рассматривать его внешний и внутренний мир. Вероятно, именно это делает эмпатию такой сложной и притягательной. По своей сути она требует первоначальной искры желания переключить свое ви?дение, чтобы придать переживаниям другого человека достаточную ценность, причем важно не только хотеть, но и стремиться увидеть, прожить мир с его позиций. Зеркальное прикосновение может дать некоторые подсказки, чтобы воплотить это в реальность. Если бы мы могли лучше понять и использовать синестезию, в частности синестезию зеркального прикосновения, что она поведала бы нам о мозге, самих себе и о нашей способности соединяться и оставаться, как пишет Юла Бисс, «неразрывно связанными со всем на Земле, в том числе, и в особенности, друг с другом»?
Новая область исследований синестезии только начала изучать мозг, во многом остающийся «черным ящиком». Первые научные описания синестезии появились в XIX веке в виде предметных исследований. Из-за имевшихся в то время проблем с измерением субъективных переживаний, усугубленных влиянием бихевиоризма в психологии, изучение субъективных переживаний со слов испытуемого потеряло популярность почти во всех научных сообществах. Лишь в начале 1980-х годов к синестезии вновь обратились передовые исследователи, включая неврологов, воодушевленных когнитивной революцией и появлением новых инструментов для визуализации мозга, например Ричард Ситович. К концу 1990-х, когда я учился в старшей школе, Вилейанур Рамачандран и другие нейробиологи инициировали возрождение исследований синестезии, предоставив достаточные объективные доказательства того, что она, когда-то считавшаяся субъективным курьезом, является подлинным, измеримым чувственным опытом, основанным на конкретных нейробиологических механизмах.
Сегодня, когда становятся доступны новые инструменты для изучения мозга и все больше ученых сознают огромную ценность данного феномена, число исследований синестезии растет. Возможно, когда-нибудь даже мои мрачные субъективные переживания можно будет объяснить эмпирически, полностью распределив их по категориям лежащей в основе биологии, как с годами ширились знания о других неврологических особенностях.
Зеркальное прикосновение – грубый, но справедливый учитель. С детства моя особенность требовала от меня почти монашеской преданности физической и умственной работе по замедлению или фильтрации потоков сенсорной информации и сохранения при этом бесстрашной и ненасытной любознательности. Благодаря многим поучительным и неожиданным урокам у меня выработалось более глубокое осознание человечности, понимание других людей, ощущение того, где мы все начинаем жизнь и где ее заканчиваем.
Не без жертв. И не без борьбы.
Надеюсь, страницы этой книги станут моей историей болезни зеркальным прикосновением и разными формами синестезии, рассказом о том, что я понял за это время. Данная книга представляет собой коллекцию моих переживаний, начиная с детства и заканчивая настоящим моментом, собрание всего, что я узнал о своей особенности в контексте профессиональной и личной жизни, всего, что, пропуская сквозь себя и других, я узнал о себе и человеческой природе – что значит думать, чувствовать и быть.
Это моя история. Это мой опыт.
Глава 1
Где заканчиваюсь я и начинаетесь вы
Одно из самых ранних воспоминаний, задолго до того, как я узнал о синестезии и зеркальном прикосновении, касалось моего восприятия цветов, вызываемого ими смущения и беспокойства. Помню, как я водил маленькими ручонками по шероховатым толстым страницам учебника, созданного для привития базового понимания форм воспитанникам детского сада – пятилетним потомкам местных жителей или недавно приехавшим эмигрантам.
Хотя мои руки и были малы, они различали углубления на плотной бумаге. Отделившиеся нити небрежно сплетенных волокон щекотали пальцы, словно усы котенка. Я потихоньку наклонился к учебнику, потерся о страницу носом и правой щекой. Затвердевшие черные чернила рельефно выступали под шаловливыми пальцами в предписанных местах – ранний соблазн против тирании линий.
Водя пальцем, я отслеживал тени невидимых образов, воспринимая их как живые существа, хотя они оставались загадочными и неуловимыми.
Помню, я говорил одногруппнику, имевшему несчастье сидеть рядом: «Видишь? Вот гора с мордой волка и открытой пастью. А здесь видишь зеленого дракончика? У него розовые волосы и оранжевые рога, он спит».
Одногруппник смотрел на мой палец, изящно обводивший пустое пространство. Он ненадолго прищуривался, не знаю точно, куда нужно смотреть, и быстро отворачивался от меня в поисках чего-то более интересного. Да я не особо обращал на него внимание. В конце концов, у меня были тени, отражавшиеся от покрывавших каждый сантиметр страницы укромных уголков, трещин и вмятин так же отчетливо, как цифры. Они были словно движущиеся родинки. Цвета покрывали каждый миллиметр страницы, но не совпадали с цветом чернил в учебнике. Это я мог определить уже в юном возрасте. Вместо этого цвета на странице были словно воспоминания цвета, следы фейерверков в тесных пространствах между сплошными линиями. Они вспыхивали и гасли так быстро, что, казалось, сияли одним цветом. Если я переключал внимание на другое место, изображение менялось, переливаясь новыми цветами и создавая еще более замечательную яркую картинку. Собаки превращались в драконов, а те, внезапно, в принцесс. Чтобы сделать образы видимыми для других, требовалось обвести каждое открытие карандашом или цветным мелком, прежде чем картинка менялась.
Я мог провести целый день за оживлением картинок, но хотел быть хорошим учеником, что значило следовать указаниям воспитательницы. «Просто раскрась внутри линий, Джоэл», – напоминала она мне. Но каких линий? Какого цвета? Мне хотелось раскрасить линии внутри линий и за их пределами, где было бесконечное множество линий для раскрашивания, извивающихся, расширяющихся и исчезающих, в зависимости от приходящих мне в голову мыслей, пока я изучал ожившие контуры.
«Готово!» – вопил кто-то с восторгом. Я что, не успел? Или мои одногруппники не видят, сколько всего можно раскрасить? Я видел хаотичные зелено-желтые каракули в тетради соседа. Сто отвратительных завитков, выходивших за границы круга. Они напоминали мне запутанную пряжу, висевшую на краю пустой банки с краской. Так неправильно, думал я. Видно же, что круг темно-красный. Подошел бы темно-синий или красно-оранжевый карандаш, уверял я себя, а для зелено-желтого круг был слишком большим и тяжелым. Непростительный выбор.
Я снова взглянул на свою тетрадь. Там можно было найти слишком много цветов и картинок. Но опять же, кто бы их оценил? Они имели значение для меня, но не для воспитательницы. Требовалось разрешить дилемму, чтобы заработать золотую звезду – красноречивое подтверждение «успеваемости». Я вытащил обгрызенный синий карандаш из коробки Crayola и начал твердо водить им по внутренней части черной линии. После этого туманные фигуры исчезли со страницы, изгнанные присутствием заданной формы. Как только отвлекающие факторы ушли на задний план, я стал легко водить карандашом взад-вперед, пока весь круг не окрасился в синий цвет.
Возможно, если раскрасить себя таким образом, думал я, все начнут видеть те же самые вещи, что и я, а если нет, я бы начал учиться, как сосредоточиться лишь на том, что видят остальные.
Я с ранних пор знал, что я другой, хотя не знал, почему и как. В школе и дома мое поведение никогда не было нормальным и правильным.
Одевать меня было особенно непростым ежедневным занятием для матери. Чтобы не поцарапать кожу одеждой, я постоянно раздевался и стоял голым посреди спальни, пока мама не заставляла меня одеться. Это было невыносимо и больно, а самое ужасное – бирки на рубашках. Отправляя в школу как-то утром, мама натянула на меня новую рубашку в розово-серую полоску, подарок бабушки. Ткань была тяжелее тонкого материала, который я научился терпеть, материал вокруг воротника – толще, швы на рукавах ощущались на голой коже более шершавыми. Бирка – большая, грубая и с отделкой. Даже стоя на месте, я чувствовал ее у себя на шее, будто в воротник засунули спичечный коробок. Я начал ныть и хныкать. Края бирки на моей коже по ощущениям напоминали царапающего шею рака-отшельника. Я закинул руки за спину и в отчаянии потянул за рубашку, пытаясь ее снять. Но чем активнее я боролся, тем глубже рак вонзал свои клешни в мою плоть. Мама быстро стащила рубашку и спросила, что случилось. «Вот это», – все, что я мог сказать, указав на воротник, шумно дыша в перерывах между рыданиями взахлеб. Впоследствии мама срезала бирки со всех моих рубашек.
Я был другим и в иных отношениях. Всякий раз при сильном возбуждении это чувство выходило за пределы моего разума, переходя в тело. Я хлопал руками, словно кто-то зажигал римские свечи в кончиках моих пальцев. Двоюродные братья назвали это «птичьей силой» и в конечном итоге стали относиться к этому, как к талисману удачи, помогавшему, когда они играли в приставку и добирались до конца видеоигры. А потом родилась моя любовь к цветным магнитам на холодильник в виде букв алфавита. Хотя почти каждый ребенок моего возраста любил играть с ними, я был одержим до фанатизма. Моими любимыми, бесспорно, были магниты с буквами, А, Е, X и У, потому что их настоящие цвета – в отличие от неприятных впечатлений от раскрасок в школе – соответствовали «правильному», присущему им цвету, который мог видеть только я. На мой взгляд, «неправильный» цвет оскорблял достоинство буквы, клеветал на ее характер. Если цвета букв на магнитах соответствовали виденным мною, внешние и внутренние представления выравнивались, и я чувствовал приятное неожиданное облегчение, как от почесывания зудящего места на коже.
Для воспитателей я был находкой: тихий, добросовестный, послушный. А вот для одногруппников – неприятностью: серьезный, погруженный в себя, странный. Пока они были радостными, неугомонными и нормальными, я напоминал кусочек из совершенно другой головоломки. Каждый ребенок моего возраста всегда казался мне причиняющим неудобство, включая брата Рейнира, считавшего меня свалившейся на него досадной неприятностью – странным, суетливым и чересчур беспокойным старшим братом. Родители всегда призывали меня быть собой. Но по какой-то причине это мешало заводить друзей. После нескольких проведенных в моем обществе минут лицо другого ребенка обычно искажалось отвращением, растерянностью или, что еще хуже, страхом. Возможно, причиной отсутствия друзей являлся тот факт, что я слишком охотно обнимал всех подряд, желая показать свою привязанность и стремление быть настоящим другом…
Я любил объятия. Не потому, что в них особенно нуждался или был лишен родительской любви. Для меня физический акт объятий являлся захватывающим переживанием, он ошеломлял меня. Обнимая другого человека, я чувствовал себя в тепле и в безопасности, как остальные дети. Но, в отличие от них, мне объятия также давали шанс ощутить прохладу серебристо-синего цвета, вызывая то же чувство, которое будила во мне цифра «4». Всякий раз, обнимая кого-то, я чувствовал мгновенное физическое облегчение. Напряжение из тела улетучивалось, а мир обретал гораздо больший смысл, как в случае, когда цвета соответствовали буквам. Прикосновение другого человека к моему телу на физическом уровне убеждало меня, что мы заботимся друг о друге и что с моим миром все в порядке. Это переживание было интуитивным и реальным. Оглядываясь назад, я понимаю, что большая часть облегчения происходила от того, что простое физическое выражение любви или привязанности уменьшало диссонанс между внешним и внутренним миром, настолько чуждым всем остальным. Так как я постоянно пытался обнять одногруппников, они дразнили меня или убегали, истошно вопя.
Потенциально возможное решение заключалось в том, чтобы вырыть яму под нижней деревянной балкой детской площадки – отверстие, достаточно широкое, чтобы в него можно было проскользнуть, как собака, пытающаяся залезть под забор. Потрескавшиеся деревянные балки, поддерживающие настил площадки, были уложены достаточно плотно друг к другу, чтобы между ними проникали лишь отдельные лучи света. Одногруппники не могли меня увидеть, а значит, избежать или высмеять. Под прохладной тенью настила я слышал глухие удары их ног о высохшую древесину, сопровождаемые смехом и пронзительными голосами. При каждом шаге настил дрожал, и песок просачивался сквозь щели между досками. Я сидел молча, плотно обхватив руками колени и прижавшись к ним щеками и лбом.
Муки одиночества не были постоянными. Если хотелось, я мог вернуться к своей обычной компании. Но не людей, а вещей – неодушевленных предметов. Меня всегда окружал мир, густонаселенный обычными предметами и разнообразными вещами. Каждый его аспект был живым – особой, сложившейся личностью. Мои глаза и разум наполняли каждую вещь жизнью и реальными эмоциями. К счастью, эти вещи вместе с их эмоциями были менее капризными, чем люди. Я ценил ожившие предметы за неповторимые истории и разговаривал с каждым во многом так же, как с человеком. Почти все, что я видел вокруг или к чему притрагивался, было открытым, добрым и доступным. Мы дружили и даже обожали друг друга. В первом классе учительница однажды похвалила меня за идеальное состояние пенала и прочих школьных принадлежностей. Но, по правде говоря, я заботился о своих вещах потому, что у моих карандашей, ручек, цветных мелков и даже бутылочки с клеем была своя жизнь, которую следовало беречь, собственная история жизни, право на существование в целости и сохранности. Например, дома, желая почувствовать себя в объятиях живого сверхъестественного существа, я запрыгивал на сделанное из светлого клена кресло-качалку бабушки, молодое и полное энергии, особенно по сравнению с двухместным диваном, выглядевшим (с его накидкой в цветочек и ножками из красного дерева) по-школьному уныло. Если я хотел ощутить безопасность, почувствовать себя более уверенно, забирался на диван, проваливаясь в его строгие, представительные формы.
Помню, как дедушка вытаскивал утренний выпуск El Nuevo Herald из прозрачного желтого целлофанового пакета. Прежде чем выкинуть, он всегда завязывал его в узел, иногда в три узла. Больше всего я любил, когда он завязывал два узла близко друг к другу с края желтого целлофана. Сам не зная того, он создавал живое существо, подобное целлофановой сикигами – девочке с хвостиком и в длинном платье, задрапированном под шеей. Ярко-желтые девочки из завязанного в узел целлофана являли собой вымысел, порожденный сочетанием парейдолии и детского воображения. Было нечто неуловимое, вдыхавшее в них жизнь, то же, что вдыхало жизнь в другие неодушевленные предметы – как электрический разряд, ожививший Франкенштейна. Для меня эти вещи передавали настоящие эмоции, являлись личностями. Как ни трудно поверить, я создавал с ними реальные человеческие отношения, такие же, как в моей жизни. Включал целлофановые сикигами в свою коллекцию игрушек вместе с другими выброшенными из дома предметами. Каждая игрушка и выброшенная вещь наполняли меня сильными эмоциями, и я вдыхал в них жизнь. Как и большинство детей моего возраста, играл с предметами, вплетая их в сложные сцены. Я был продюсером, режиссером, постановщиком трюков, тренером по сценической речи и главным кукловодом. Фигурки героев мультиков и фильмов были моими любимыми актерами. И, как у многих детей, сюжеты игр напоминали те, что показывали по телевизору. Однако в каждой позе и каждом новом движении фигурок я одновременно физически испытывал переживания своих героев, отражая демонстрируемые ими эмоции и действия. Я был ими, а они – мной. Благодаря им я переживал в теле и уме то, что срежиссировал. Изгибы и повороты, чувства – все воспроизводилось и проходило через мое маленькое тело, как через сосуд. Это было реально и осязаемо. Они отражали во мне более простую форму того, что я чувствовал, наблюдая за другими людьми.
По этой причине я педантично хранил свои игрушки в идеальном состоянии. Как правило, стремился удовлетворить их потребности, хотя мог случайно уронить или сломать. В таком случае я съеживался, будто уронили или сломали меня самого. Намеренная порча игрушек была немыслима. С тем же успехом я мог поранить себя. Рейнир, напротив, экспериментировал с конечностями своих фигурок, накапливая их в коробке с игрушками, словно в камере пыток хирурга-психопата. Я в буквальном смысле чувствовал, что меня разрывают на части и собирают в монстра с головой носорога, дисгармонирующей с миниатюрной правой и мускулистой левой рукой. Я жалел этих существ. Пытался вырвать их из жутких лап Рейнира, чтобы спасти, по крайней мере, эмоционально. Я редко мог заставить себя вернуть оторванные части на прежнее место, потому что у них были новые тела. Лучшее, что я мог сделать, – помочь им понять, что, хоть это и новое тело, оно достойно любви и уважения. Думал, у них может появиться шанс узнать, как использовать новое «я» и, вероятно, даже превзойдя возможности прежнего тела.
Соперницей моей любви к предметам и повседневным вещам была глубокая увлеченность телевидением, почти почитание данного средства массовой информации. В то время как некоторые дети временно успокаивались в присутствии своего одеяла или чашки с шоколадным молоком, меня сразу успокаивали «Ночной суд», «Золотые девочки»[6 - Американские телесериалы, выходившие на канале NBC.], да все что угодно, отражающееся на мерцающем экране телевизора. Я часами сидел перед ним, смотря мультики. Когда они заканчивались, брался за потрепанную коробку с кассетами, перешедшую к моему отцу по наследству от коллеги. Мог включить сборник мультфильмов про Гуфи. Или, если было настроение, что-нибудь для разнообразия, например мультсериал «Мой маленький пони». Мне было неважно, что смотреть. Гипнотическое свойство вызванного телевидением экстаза было тотальным – ослепительное великолепие мелькающих цветов и звуков гарантировало мое внимание независимо от картинки на экране. Хотя больше всего меня очаровывало ощущение полного погружения в начале передачи. Как только в мои глаза попадали кадры очередного фильма, меня уносило. Телевизор становился всем миром. Будто во сне, я эфемерно присутствовал в нем. Среди многоцветного тумана мое тело отражало каждое прикосновение и движение, перемещаясь квантовыми скачками из одной сцены в другую. Например, всякий раз, когда судебный пристав Булл Шеннон[7 - Персонаж сериала «Ночной суд».] хлопал себя по лбу, я чувствовал, как удар прилетал в ту же часть моего лба. Всякий раз, когда Дорожный бегун[8 - Кукушка, главный герой мультфильма «Хитрый койот и Дорожный бегун».] высовывал язык из клюва, я чувствовал, как мой язык выпадал изо рта, а звуковая дорожка вызывала в моем воображении круглые пузыри пепельного цвета. Дикие акробатические трюки Тома и Джерри отзывались во мне эхом. Мне и в голову не приходило, что никто не воспринимал телевидение таким образом.
Телевизор научил меня тонкой грани между оцепенением и погружением. Я мог посмотреть новый выпуск телепередачи канала PBS и научиться разбираться в бесконечности Вселенной. Или пересмотреть мультик «Крутой боксер» – пародию на мультфильмы Диснея, где кролик Багз Банни выходит на боксерский ринг против непобедимого чемпиона Мак Гука. Я мог пересматривать мультфильмы с одной целью – убить время, отвлечься от реальности ссоры родителей или компрометирующего отсутствия друзей и каким-то образом в столь юном возрасте понять, что оцепенение заставляет время лететь так же быстро, как поставленный на быструю перемотку фильм. Впрочем, оказалось, что, выходя из оцепенения на короткое время, я начинал замечал то, чего раньше никогда не видел. Возможно, неоднородность розовых трусов Багз Банни, которые местами были лиловыми. Еще мог заметить гнев орущей толпы вокруг боксерского ринга. Одного момента было достаточно, чтобы снова завладеть моим вниманием.
Таким образом, телевизор преподносил мне уроки и за пределами пиксельной поверхности. Это было опьяняюще, познавательно и успокоительно. Пока пиксели танцевали на экране, все мои мысли и действия прекращались на полдороге. Помню, как я часами сидел дома перед телевизором на жестком коричневом коврике с разинутым ртом и вытаращенными глазами. Постоянная реакция на сильные раздражители остается со мной на протяжении всей жизни. Хотя в детстве имелось слабое утешение от возможности мгновенно покинуть «реальный» мир. Мне казалось, что между мной и остальным миром – всеми, включая семью, – слишком большое расстояние. Поскольку я не знал, как убрать этот разрыв, то слишком часто полностью отпускал внешний мир, еще глубже погружаясь в мир внутренний.
Книги обеспечивали аналогичное погружение. Хотя они были менее ненасытными, их сюжеты, слово за словом, уговаривали меня спуститься вниз по лестнице, в подвал новой субреальности. В книгах, особенно из серии «Выбери себе приключение», я погружался в сон, где вызванные словами образы не только существовали в уме, но и медленно захватывали все чувства. Как и в случае с телевизором, я отправлялся в особый мир призрачным наблюдателем, проживающим жизни других с разных сторон. В конце концов мне пришлось расстаться с жанром «Выбери себе приключение», потому что упоение им проникло в реальность, я рисковал столкнуться с бесконечным бессмысленным выбором. Если открою дверь машины, не обнаружу ли за ней свернувшуюся в клубок гремучую змею, которая внезапно положит конец моей истории? Если отвечу на телефонный звонок, не даст ли мне хриплый голос незнакомца секретные инструкции, которые начнут мое приключение? Несмотря на часы, которые я, сгорбившись, провел над страницами книг при тусклом свете лампы и перед телевизором и количество которых повергло бы в смятение любой консилиум педиатров, я признателен родителям за то, что они дали мне свободу исследовать эти миры. Когда я был помолвлен и не позволял себе заходить слишком далеко, эти миры и их обитатели учили меня английскому языку и основам коммуникации: что и как сказать, сценариям и архетипам, знакомым другим людям, – практическим знаниям, позволявшим общаться с окружающими как американцу и представителю той же культуры.
Вместе с тем эти ожившие пласты были всей моей реальностью. В моем уме существовало множество кроличьих нор, часто используемых как временные убежища для защиты от более сурового и чужого внешнего мира. В конце 1980-х мои родители больше не могли позволить себе жить в Соединенных Штатах, несмотря на все старания. Мама целыми днями стояла за прилавком местного супермаркета или пекарни. Просыпаясь по заведенному на четыре часа утра будильнику, отец каждое утро развозил газеты, выбрасывая их из грязных окон нашего проржавевшего серого фургона. После развозки он переодевался в коричневую униформу и начинал грузить сотни картонных коробок в пышущий жаром грузовик почтовой службы UPS, развозящий их по всей Южной Флориде. Через несколько часов он возвращался домой, пропитанный густым запахом физического труда, принимал душ, переодевался в голубую рубашку поло с бордовым воротником, надевал плотно сидящую на голове бейсболку «Домино-Пиццы» и опять спешил на работу – доставлять пиццу. Я достаточно много наблюдал за ним, чтобы почувствовать тяжесть его труда, отражавшегося во мне эхом вялых, неточных движений из-за хронической усталости. В глазах застыла тоска, часто он был слишком усталым, чтобы заставить себя хотя бы улыбнуться. Видя его, я чувствовал напряжение моих мускулов, и требовалось больше усилий, чтобы улыбнуться, борясь с отцовским отпечатком. Он был скован в пояснице пучками узловатых мышц, и я чувствовал, как мое туловище неуклонно тянет вниз, будто тихо прижимая к земле невидимой силой. Его руки, огрубевшие от физической работы, были мозолистыми, но теплыми. Прикосновение моей руки к заскорузлым гребням его ладоней вызывало во мне образ высохших прибрежных камней под успокаивающим летним солнцем. За кажущейся уверенностью отца я ощущал напряжение и дискомфорт. В его улыбке я чувствовал силу убеждения, которая может исходить только от человека, желающего, чтобы его семья процветала в новой стране.
Время от времени мое детское тело ощущало в родителях эхо грустной неопределенности. Я чувствовал это, краем глаза замечая пустой, устремленный в пространство взгляд. Безжизненный взгляд тоски и отчуждения. Мои родители бежали из Никарагуа как политические беженцы. Во мне постоянно отражалось напряжение в их глазах и горле, ощущаемое так, словно в комнате внезапно кончился кислород, а горло перехватило из-за удушья.
Однако как бы они ни пытались использовать свое образование в Америке и сколько бы часов ни трудились, не смогли избежать банкротства, которое заставило вернуться в Никарагуа, где я впервые на собственном теле ощутил гнилые зубы и впалые животы нищеты. Увидев заросшие грязью глаза изможденного маленького ребенка в крошечной хижине рядом с грунтовой дорогой, мои глаза чувствовали под веками царапающие их при моргании гравий и пыль. Я вздрагивал от боли и зажмуривался, чтобы защититься от призрачных осколков и неимоверного количества жестоких страданий. Раздутые животы детей заставляли мою брюшную полость чувствовать себя пустой и растянутой, похожей на пивные животы мужчин, которые, присягнув на верность мачизму, коротали время за чичарронами[9 - Чичаррон – блюдо из жареной свиной шкуры, популярное в Латинской Америке.] и сигарами. Я считал такое образование через страдания, гордость и беспомощность мешающим, затем катартическим и, наконец, необходимым в контексте понимания благодарности и сострадания. Но эти уроки имели свою цену. Живя в Манагуа, погруженный в ощущение собственной худобы и опустошенности, я жаждал вернуться в утробу кабельного телевидения прайм-тайм. Неожиданные забастовки вызывали регулярное отключение электричества, и в те редкие моменты, когда местные телестанции работали, на экране появлялись искаженные, непонятные вспышки. За отсутствием выбора я быстро научился обезболивать себя едой. Словно пытался заполнить все недостающие удобства развитой страны рисом, бобами, лепешками или еще чем-нибудь съедобным. Пористое тесто толстой тортильи вызывало ощущение, что меня поглотили клубящиеся над головой холодные белые облака. Теплое густое пюре из обжаренных бобов было похоже на апатичное серое таяние, помогавшее заглушить внутреннюю боль от наблюдаемого вокруг истощения от голода. Заполнение себя едой было единственным способом противостоять эху преследующего и глодающего изнутри голода. Растяжение в желудке напоминало меховой комок, медленно расширяющийся и заполняющий внутренности багрянцем, обведенным по краю толстой черной линией, приглушая воспоминания о том, что мои глаза бездумно переводили в острые физические ощущения. С каждым днем я становился все толще, талия стала шире, а лицо – более пухлым и розовощеким. Одеваться и раньше было трудно, а после прибавки в весе это занятие стало еще более тяжелым. Ношение штанов становилось все неприятнее для кожи. Бег вызывал немедленные судороги, вонзавшиеся в мои и без того измученные внутренности.
К счастью, мы вернулись в Соединенные Штаты спустя восемнадцать месяцев. Хотя наше возвращение помогло облегчить некоторые из моих ежедневных забот, я по-прежнему сталкивался с чувством изоляции от общества. Оно обострялось по мере отдаления нас с братом друг от друга. Рейниру было легче подружиться с двоюродными братьями, соседями и, к моему испугу, с незнакомцами. На вечеринках по случаю дня рождения и других семейных мероприятиях он без труда вливался в компанию других детей нашего возраста. Я же, напротив, оставался мишенью для их нападок. Чтобы закрепить свое положение в группе сверстников, Рейнир часто провоцировал ссоры, с легкостью перераставшие в драки. Поскольку каждый мой удар настигал брата и меня одновременно, я наносил удары так, чтобы никто из нас не пострадал. В то же время Рейнир почти постоянно проявлял гиперактивность дома и в классе в сочетании с неспособностью надолго сосредоточиться на одном занятии. Поставленный диагноз синдрома дефицита внимания и гиперактивности привел его в смущение. Ощущение своего изъяна, присущего ему недостатка должно было нас сблизить. Но, как я впоследствии понял, Рейнир обижался на меня, чувствуя, что родители несправедливо сравнивали его со мной – тихим, странным братом, которого пусть и не сильно любили, но который, по крайней мере, никогда не попадал в неприятности. Они велели Рейниру, чтобы он старался поступать, как я, говорить, как я, и больше походить на меня. И это, конечно, еще сильнее отдалило нас. Я научился это принимать, и, по мере того как мы с Рейниром взрослели, дистанция между нами увеличивалась.
На протяжении всей начальной школы меня выталкивали из общества сверстников. Иногда это делалось тонко. Вероятно, я мог заметить, что при игре в салки становился «водой» намного чаще, чем случайно, или мог понять, что «сохранение лучшего напоследок» не имеет значения при выборе членов команды. В иных случаях это было менее тонко. Окружающие могли предпринимать реальные попытки действовать мне на нервы, дразнить, пока я не выйду из себя. Но к тому времени я был настолько искусен в вызывании оцепенения, что мог блокировать все, отказываясь даже выглядеть уязвимым для поддразниваний.
Хотя меня нельзя было обвинить в отсутствии эмоциональной реакции, особенно когда достаточно сильно провоцировали. Большая часть реакции происходила внутри либо с отсрочкой. Помню, я плакал несколько раз. Но следил за тем, чтобы плакать только дома. Помню, как мне было грустно, очевидно, из-за поведения одноклассников, но я не понимал, почему переживал их оскорбления как форму ненависти к себе. Слушая насмешки, чувствовал, что провоцирую себя, подталкивая и запихивая в самые темные уголки неуверенности. Меня пронзала тоска, порожденная грустью и растерянностью. Я ощущал ее в своей груди как листок неземного материала цвета оникса с отражающей поверхностью. Словно раздавленная алюминиевая банка, он сильно изгибался, искривлялся и деформировался. Чем сильнее сгибался листок, тем болезненнее ощущался. Он тяжело давил на грудь острыми, пронзающими углами. Вопросы переполняли меня и выливались в виде слез. Почему люди так обращаются с другими? Зачем? Потому, что это помогает приблизить их к тем, кого они считают друзьями? Потому, что кто-то научил людей, как поступать с теми, кто, по их мнению, этого заслуживает? Вопросы имели очевидные ответы, но темные мысли продолжали бродить в моей голове и шептали: «Они правы!», доносясь из темноты, словно писк скрюченного тролля. Было ли во мне что-то безусловно нехорошее? И если было, останусь ли я плохим навсегда?
Помню, как я спрашивал маму, почему меня никто не любит. Все, чего я хотел, – это подарить другим счастье. Чтобы они испытали такое же тепло и освежающую прохладу, что и я, обнимая кого-то или видя двух обнимающихся людей, что для меня было чистым ощущением цифры «4». Мама присела рядом на кровать. Старый матрац затрещал, пружинная сетка «закашлялась». Она нежно погладила меня рукой по спине. По мере притупления боли от уколов замешательства и разочарования таинственный листок цвета оникса в груди начал медленно распрямляться. Я оторвал свое круглое, красное из-за слез лицо от подушки. «Они просто не знают, – сказала мама. – Не знают, что теряют». Я поверил ее успокаивающим словам не потому, что они подтверждали мою ценность, а потому, что они противопоставляли похожему на тролля шепоту, говорящему о моей неуверенности, важную правду о людях. Они просто не знают. Мы можем иметь одни и те же составляющие и вести себя, по крайней мере на первый взгляд, одинаково. Но мы думаем достаточно по-разному, чтобы существовать в бесконечно разных мирах.