banner banner banner
Филозоф
Филозоф
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Филозоф

скачать книгу бесплатно


И затем родственники прибавляли:

– Неизвестно что еще будет, как посмотрит на все князь-родитель.

Происшествие, занимавшее всех в доме, по случаю которого даже отменен был парадный большой обед и по случаю которого нетерпеливо ждали теперь приезда из деревни князя-отца, было и простое и мудреное вместе. Накануне явилась в дом известная в Москве старая девица, княжна Бахреева, и переговорила серьезно о важном деле со вдовой-генеральшей, а равно и с молодым князем. Она явилась как бы свахой, и, прежде чем порядливо и законно явиться со сватовством к ожидаемому из деревни князю Аниките, Бахреева предпочла переговорить с родственниками и как бы сделать рекогносцировку.

– От вашего родителя-филозофа, – говорила она, – всего ждать можно: с ним никогда не знаешь, за что он приголубит и за что обругает.

Княжна Бахреева явилась сватать временно жившего у нее племянника, которого она очень любила.

IV

Этот приехавший погостить родственник был петербургский офицер Алексей Галкин. Провеселившись в Москве в продолжение зимы, офицер съездил в Петербург, взял вторичный отпуск и снова явился к концу Великого поста и снова танцевал на всех балах.

Молодой человек так хитро и искусно вел свои дела, что никто не заметил, что он влюблен в княжну Юлию, а она равно очень неравнодушна к нему. Если бы обоюдная склонность молодых людей была в Москве замечена, то, конечно, все не преминули бы обвинить петербургского офицера в том, что он явился найти в Москве богатую приданницу. Но это суждение было бы несправедливо: молодой Галкин действительно серьезно полюбил княжну, когда еще и не знал о том, что за девушкой огромное приданое. Только за последнее время и молодой князь, и тетка Егузинская стали замечать кое-что и подсмеиваться над Юлочкой, по отношению к офицеру. Княжна отвечала тем же смехом и сама положительно не знала, чем может окончиться ее роман с офицером.

И вдруг в доме молодого князя появилась княжна Бахреева в качестве свахи.

На семейном совещании с генеральшей и с князем Егором Бахреева заявила, что ее любимец Алеша не имеет почти никакого состояния, но фамилию носит дворянскую. А малый он золотой, смертельно обожает княжну и предлагает ей руку и сердце.

Генеральша заявила, что, по ее мнению, братец-князь в качестве «филозофа» не обратит внимания ни на бедность будущего зятя, ни на прозвище, напоминающее «некую» птицу. Недаром же он дозволил сыну своему жениться на девице «иного» звания.

Молодой князь недоверчиво отнесся ко всему, слегка поматывал головой и объяснил Бахреевой совершенно иное:

– Я бы рад, ваш племянник мне очень нравится, человек благовоспитанный, да и хват на все руки: всех наших барышень прельстил. Немудрено, что и сестра к нему стала неравнодушна. Но за батюшку-родителя ответствовать не могу. Вам известно, чем он у нас почитается в Москве. Как посмотрит он на сей брак, сказать совершенно вперед ничего нельзя.

От этого совещания пока было только одно последствие. Молодой князь отменил парадный обед, который хотел сделать. Пригласить к обеду молодого человека, уже, так сказать, сделавшего предложение, было неудобно, так как он не получил, собственно, никакого ответа; не пригласить его совсем было бы ему оскорбительно, было бы непременно замечено всеми знакомыми, и сейчас бы догадались, в чем дело: посватался и получил отказ. А эдакого толкования не хотелось самой княжне.

И вот в день именин молодого князя гости приезжали и, посидев, отъезжали «не солоно хлебавши». Были такие, которые в этот день не заказали обеда у себя на дому, другие отказались ехать в гости. И многие остались в дураках.

Пообедав в кругу близких людей, в том числе с двумя родственниками купцами в длиннополых кафтанах, с бородами, хозяин и гости вышли в небольшой сад перед домом и разбрелись в разные стороны. Генеральша Егузинская и княжна Юлочка остались вдвоем на скамейке под большой липой. Княжна, напрыгавшись накануне, теперь ходила сумрачная и печальная, и тетушке показалось, что племянница за несколько часов уже успела похудеть.

Озабоченная этим, Егузинская подозвала к себе племянницу и уселась с нею побеседовать.

– Ты не кручинься, Юлочка, не с чего, еще неведомо что будет. Братец – такой диковинный человек, что, может быть, обрадуется твоей свадьбе.

– Вот именно, тетушка, этого-то я и боюсь, что на батюшку никто еще никогда не угодил. С ним, правду сказывают, не знаешь, с какой стороны подойти и какой час выбрать. Может, он рад-радехонек будет, а может быть, так разгневается, что со всеми ссору заведет. А меня увезет с собою в вотчину, да и не будет в Москву пускать. И буду я жить с ним как в монастыре.

– Ничего не могу сказать, – развела руками Егузинская. – Никто ничего не может сказать. Когда он твоего братца женил, он против всей Москвы пошел. А теперь, что же, особенного ничего нету. Алексей Григорьевич малый красивый, добрый, скромный, дворянин, офицер, чего же больше-то?

– Да вот Галкин-то он, – печально произнесла Юлочка.

– Так что ж что Галкин?

– Да мне-то, матушка, ничего, я привыкла, а вот другим-то… Я примечала, как где вечером на балу скажут кому: Галкин, – так иной и усмехнется.

– Эко глупости какие. Такие ли, племянница, прозвища на свете! Мне сказывал мой дедушка, а твой прадед, что когда он был в Хохландии, то о таких прозвищах случалось слышать, что дрожь проберет, а то в пот ударит. Сказывал, был там один полковник с прозвищем Андрей Иваныч «Не марай-ворота», а еще другой был «Убей-собаку», а это что ж – Галкин. Вот у нас в Москве стариннейший дворянин, сама ты его знаешь – господин Собакин.

– Боюсь я, тетушка, – отозвалась княжна, – сдается мне, что батюшка-родитель только разгневается, и ничего не будет. И уж как же я тогда, тетушка, плакать учну, ну просто беда, вот увидите. Вставши с утра и покушав, сяду и начну плакать. И так по целым дням до самого до вечера. Уж так буду плакать, что у меня все лицо распухнет: слепнуть начну, совсем с ног свалюсь, в кровать лягу и умру.

– Что ты, дурашная! Бог с тобой.

– Непременно, тетушка, непременно. Я уж это знаю как, – мне говорили; а уж плакать так буду, что всех перепугаю, и батюшка испугается, уж я знаю как. А то сказывают, можно глаза перцем натереть – страх что будет.

– Ах ты простота, простота, – рассмеялась генеральша.

К беседовавшим подошел молодой князь и сел тоже на скамейку. Речь зашла, конечно, все о том же, о предложении Галкина.

– По моему рассуждению, – начал молодой князь, – тут добра ждать мудрено, и сейчас я вам, тетушка, и тебе, сестрица, расскажу, почему родитель на все это происшествие посмотрит строго и гневно.

Он поднял левую руку и правою собрался откладывать палец за пальцем, как бы разъясняя дело по пунктам.

Князь Егор отложил один палец и прибавил:

– Первое дело, прозвище женихово… А второе дело – бедность женихова. А третье…

Князь собирался отложить третий палец, когда к скамейке подошел старик дворецкий и, став руки по швам, доложил:

– Ваше сиятельство! Гонец от Калужских ворот примчал. Князь Аникита Ильич вступили в Москву.

В один миг все сидевшие на скамейке вскочили и засуетились. Тотчас было приказано закладывать экипажи, чтобы всем ехать к князю-филозофу.

V

В тот час, когда в московских церквах благовестили к вечерне, через столицу проехал вереницей целый поезд: тарантас, карета и несколько бричек. Шествие открывали полдюжины верховых конюхов в одинакой одежде с галунами, на великолепных лошадях; за ними в щегольском тарантасе, на тройке удивительно подобранных саврасых лошадей, ехал очень важный с виду человек, обритый по-дворянски, но в каком-то странном, как бы выдуманном кафтане, не то старинном боярском, не то в венгерке. На голове у него был картуз с широким галуном, по которому был выткан шелком герб. Около этого важного проезжего – по званию камердинера – рядом с ним, на сиденье стояла большая, блестевшая на солнце серебряная клетка с большим зеленым попугаем. Проезжий придерживал клетку рукой и, по-видимому, обращал большое внимание на своего пернатого соседа. На переднем месте было прилажено в тарантасе нечто вроде низенького столика, а на нем стояла большая шкатулка в кожаном чехле. Она была прикреплена к своему месту ремнями. В этой шкатулке всегда путешествовали большие суммы денег. В ногах проезжего лежал какой-то длинный ящик, чуть-чуть длиннее тарантаса; в нем был десяток чубуков с трубками. Тут же в ногах стояли два ящика, один с табаком, другой, меньшего размера, был наполнен винными ягодами.

За этим тарантасом ехал большой рыдван[6 - Рыдван — старинная большая карета для дальних поездок, куда впрягалось несколько лошадей.] ярко-желтый, испещренный позолотой. По кузову, по рессорам, даже по колесам, всюду, где только возможно было приладить металлические украшения, все сияло заново вычищенное. На больших козлах был голубой бархатный чехол с длинной бахромой и толстыми кистями по углам. На чехле ярко сверкал полуаршинный и выпуклый золотой герб с княжеской короной и львами по бокам.

Карета, хотя городская, а не дорожная, очевидно шла издалека, так как была сплошь запылена. Все прохожие останавливались и заглядывались на проезжих, но удивление возбудил не рыдван, а шестерик серебристо-чалых коней. Подобрать шестёрку такого колера было, конечно, результатом нескольких лет забот и поисков. Вдобавок, на конях редкой масти была не черная, а желтая сбруя с бляхами, пряжками, колечками и всякими украшениями из чистого серебра. Серебристые кони с серебристой сбруей производили действительно диковинное впечатление. Вдобавок, лошади, вымуштрованные хорошим кучером, шли какой-то особенной рысью, настолько ровной, правильной и согласной, что вся шестерка казалась каким-то одним насекомым, вроде сороконожки. Этот ровный бег был почти гармоничен. Вряд бы какой кавалерийский взвод мог пройти на парад так, как двигался этот шестерик.

На запятках рыдвана стояли рядом трое служителей, два скорохода и гайдук посередке. Громадная лохматая шапка гайдука была тоже с золотым гербом.

В этом рыдване сидел полный, краснолицый, обритый человек. В его лице прежде всего поражали чрезвычайно маленькие, серые глаза и особенно толстые губы большого рта. На нем был русский кафтан из темно-лилового бархата, перетянутый простым ремнем, а на голове такая же лиловая шапочка.

Постоянное бессменное выражение его лица было недовольство. Казалось, что у этого человека сейчас случилось что-нибудь крайне неприятное и он обдумывает, как бы выйти из затруднения и повернуть дело в свою пользу. Проезжий был князь Аникита Ильич Телепнев.

Князь был известен Москве своим большим состоянием, своим угрюмым нравом и своим Бог весть когда и за что данным прозвищем: «Филозоф».

Сидя в карете и проезжая всю столицу вдоль, от Калужских ворот до Бутырской заставы, князь Аникита Ильич умышленно опустил глаза и упорно смотрел на кончики своих мягких сафьянных сапожков, почти ни разу не подняв глаз, чтобы взглянуть на Москву. За рыдваном ехал фургон с поклажей, а за ним на тройках двигалось около десяти бричек, где сидели люди. Поезд замыкался дюжиной всадников в таких же кафтанах и шапках, как и передовые.

Прохожие, оглядывая поезд, редко опрашивали других, кто может быть проезжий. Князя в лицо мало кто знал, так как он почти безвыездно сидел в своей вотчине на Калужке, но зато по коням можно было догадаться: вся Москва знала, что лучшие кони у князя Телепнева, а серебряная шестерка была известна не только в столице, но и в соседних уездах.

Миновав московские улицы, поезд выехал вновь за заставу, на Бутырки.

Когда конные влетели во двор дома, а за ними подкатил рыдван, Финоген Павлыч выбежал на крыльцо, запыхавшись, и дрожащими руками стал помогать князю выйти из экипажа. Одновременно все, что было в доме, в саду и во дворе рабочих, как по мановению жезла волшебника, провалилось сквозь землю. Кто и не кончил работы, все-таки, собрав инструмент, пустился бежать как бы от преследования. В одну минуту все попрятались, кто куда попал.

Князь лениво и неохотно, как бы хворый или привезенный силком, двинулся из кареты и, поддерживаемый лакеями, вошел на крыльцо и в дом.

Финоген Павлыч, свернувшись в какой-то клубочек, приложился к барину, поцеловав его в локоть и в полу кафтана. Князь глянул искоса на управителя дома, которого давно не видал, заставляя сидеть в бутырском доме так же безвыездно, как сидел сам на Калужке. Окинув его сухим взглядом, князь вымолвил едва слышно:

– Постарел, Финоген?

– Да-с, точно так-с, ваше сиятельство, – поспешил согласиться управитель, улыбаясь счастливою улыбкой, как если бы барин сказал ему нечто самое лестное.

– Ну, а я как? – так же отрывисто и негромко произнес князь, приостанавливаясь в передней.

– Ничего-с, совсем ничего-с. Удивительно-с! – отвечал Финоген Павлыч, не зная, что сказать.

– Помолодел?

– Точно так-с; ей-Богу-с.

– Врешь, да божишься. Ты стал гриб червивый, а я и вовсе в мухомора обратился.

И князь прошел в дом, прямо в свой кабинет, сел у отворенного окна и начал глядеть на цветник и столетние развесистые липы трех аллей, расходившихся в разные стороны от дома. И вдруг выражение лица князя Аникиты сменилось другим… Оно перестало быть просто угрюмым, а стало сурово-грустным. Давно не бывал он в этом доме, и теперь эти горницы, этот цветник и эти аллеи напомнили ему несколько знаменательных дней из его прошлой жизни, несколько давно прожитых, но памятных мгновений.

Да, «это» было здесь, давно тому назад. Иногда кажется, что этому уже чуть не пятьдесят или сто лет, а то вдруг кажется, что это было на прошлой неделе. Горько было тогда, а как бы рад он был вернуть это горькое и опять его пережить с тою же болью в сердце.

Князь стал пристально, не сморгнув, смотреть на среднюю аллею, где виднелись два ряда ярко-зеленых, свежевыкрашенных садовых скамеек. Двумя вереницами тянулись они по аллее, сливаясь вдали.

Князь глянул на вторую скамейку. Она была такая же, как и все, но он не обращал внимания на все другие, а упорно глядел на одну эту вторую скамейку. И наконец он тихо пробурчал себе под нос:

– Доска, глупое дерево! Тоже гниет, но дольше! Люди скорее. Вот ты, глупая доска, все еще тут, на своем месте, а ее давно нету. И меня не будет на свете, а ты, доска, все будешь на своем месте.

И князь вдруг странно улыбнулся язвительною улыбкой и проговорил громче:

– Ну, да все ж таки когда-нибудь и до тебя дело дойдет – один прах останется.

Он поднял вдруг руку и как бы погрозился пальцем этой скамейке.

– Захоти я – в одно мгновение ока и праху не будет! – шепнул он и отошел от окна.

В кабинет явились люди, главный камердинер бережно внес своего спутника, попугая в клетке, затем шел гайдук и нес шкатулку с деньгами, а вслед шли два скорохода с тремя ящиками, где были трубки, табак и винные ягоды. Если бы прибавить теперь в эту горницу известное количество хлеба и воды, то весь мир Божий мог бы провалиться и погибнуть, а князь Аникита Телепнев имел бы около себя все необходимое для жизни и все им любимое. Правда, там бы провалились женатый сын, девица-дочь, богатые вотчины. Зато здесь бы остались – попка с именем Сократ, который для князя в тысячу раз умнее всякого человека, остались бы винные ягоды и табак, приятнее и слаще которых нет ничего на свете. Пожалуй, тут был один лишний предмет, который бы князь с удовольствием выбросил в окошко, – деньги. От денег он во всю свою жизнь, по его выражению, «никакого черта не получил». Единственное, что было в прошлой жизни князя светлого и дорогого, было как на смех недостижимо при помощи денег. Быть может, однако, потому это «нечто» и стало ему более дорогим, даже священным.

VI

В ту минуту, когда князь уселся на кресло и закурил трубку, к нему вошел, по обычаю, за первыми приказами Финоген Павлыч. Повод появления управителя был настолько ясен, что старик молча стал у порога в покорном ожидании.

Молчание длилось несколько мгновений.

Князь опустил глаза в землю, выпустил несколько клубов дыму и наконец вымолвил однозвучно:

– Гонца к князю Егору.

– Слушаю-с, – отозвался управитель.

– Митьке-форейтору ситцу на трое штанов и три рубахи. А спросить за что – мое дело.

– Слушаюсь, – снова отозвался Финоген Павлыч, но не удивился, так как в числе всадников уже шел говор о том, что Митька, по приезде, будет награжден. Его лихой, застоявшийся конь бил задом и передом, с пеной на боках, в продолжение почти двух верст, но Митька сидел все время как прикрученный к седлу и отвечал коню правильными ударами здоровой нагайки.

Наступила, после второго приказания, пауза. Финоген Павлыч не двигался. Он, как истый холоп, всю жизнь посвятивший служению, если не видел, то чувствовал, что барин еще что-нибудь прикажет, и не простое.

Между тем князь Аникита смотрел в окно, у которого сидел и пред которым уходила вдаль средняя аллея, гладкая, широкая, темная, с золотыми пятнами от солнечных лучей, скользнувших на нее сквозь густую листву верхушек лип. И вдруг барин-князь ухмыльнулся так добродушно, что Финоген Павлыч, хотя видавший его редко, но знавший все-таки близко, удивился и обомлел.

«Уж не мне ли что подарит сейчас», – невольно шевельнулось в старике лакее.

– Подойди сюда, – выговорил князь, – ближе.

«Ну, так и есть, подарит, – подумал Финоген Павлыч, – десять лет все исправно содержу тут и ни единого выговора не получал».

– Гляди вон в аллею. Видишь – скамейки.

Финоген Павлыч затревожился.

– Дурак, есть скамейки в аллее?

– Есть-с.

– Видишь их все?

– Вижу-с, – удивляясь, выговорил управитель.

– Видишь направо скамейки?

– Точно так-с.

– Первую видишь?

– Вижу-с.

– Вторую видишь?

– Вижу-с, – уже начал робеть Финоген Павлыч.

– Ну вот, возьми двух человек с топорами и выруби мне сейчас же эту скамейку. Смотри не промахнись. Вторую, направо! Не то я – хоть ты и стар – тебя на почине по приезде высеку. Сруби скамью, принеси вот сюда под окошко и людей с топорами зови сюда же. Понял?

– Точно так-с.

– Ну, сгинь.

Последнее слово было любимым у князя. Он никогда не говорил: уходи, ступай или пошел.

Чрез минуту верховой был послан гонцом к князю Егору Аникитовичу объявить о приезде князя-родителя. Приезжая ключница уже отправилась в кладовую дома, где, несмотря на отсутствие владельца, было многое множество всякого добра. Здесь ключница отмеривала ситец, чтобы выдать указанное ездовому Митьке. Финоген Павлыч, с трудом разыскав в числе попрятавшихся рабочих двух плотников, уже шел в сад. Князь, завидя в окна фигуры людей, бросил трубку, встал, оперся на подоконник и глядел.

Топоры застучали, вырубая скамейку из земли. Князь улыбался и наконец проворчал:

– Что, голубушка, пережила? Вот эдак бы всех вас…

Последние слова относились, однако, не к скамейкам сада.