banner banner banner
Миражи, мечты и реальность
Миражи, мечты и реальность
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Миражи, мечты и реальность

скачать книгу бесплатно


– Есть ли смысл у жизни?

– Что делать, чтобы приносить пользу?

Сказки глубоко прятали истину, говорили о ней обиняками; писатели, продираясь через дебри отношений и чувствований, лишь намечали путь к ней; стихи – слишком метафоричны и увёртливы; философы малопонятны. Точные науки, мне казалось, подбираются к ответам ближе всего.

Это убеждение и привело на тропу, с которой только что, одним щелчком чуть не столкнула меня учёная дама.

Любовь навсегда.

История иной жизни похожа на корзинку, в которой легкомысленная растрёпа хранит разнообразную чепуху. Здесь можно встретить всё: от булавки и гвоздя до любовной записочки и столетней карамельки. Но непременный атрибут этой свалки ненужностей – клубочки. Помните, те самые, из детских историй: куда клубочек покатится, туда и ты иди.

Вечная жажда чуда привела меня в Самарканд. Оказавшись перед ансамблем Шахи-Зинда, я увидела над входом каллиграфическое посвящение, арабеску, выполненную из смальты, и, разглядывая её, застыла в изумлении – в рисунке зазвучала музыка, услышанная много лет назад в кинозальчике провинциального городка… Как не раз бывало, сильное чувство на миг лишило ощущения реальности, всё поплыло… Видно, настало время последовать за клубочком.

Канское педучилище стало моей пристанью на четыре года жизни. Удрала я из дома тайком, с чемоданчиком, называемым балеткой. В поствоенном советском пространстве брендов не водилось, но балетку-сумочку, принадлежность избранных, танцоров, имела даже моя мама. Неказистая и сработанная из дерматина, она по виду своему принадлежала той умопомрачительной элите искусства, которой покровительствовали властелины. Наши дочери сегодня, покупая сумку «Гуччи», надуваются, воображая, что вот и сравнялись с Памелой Андерсон, у которой на обложке “Vogue” ну точно такая же! Я тоже пережила свой период отождествления, когда пустячные игрушки заслоняли реальность…

С этой балеткой и скрученными, спрятанными в потайном кармане денежками, которых хватило бы на два обеда в студенческой столовке, я пустилась в новую жизнь.

Тайное убытие приуготавливалось давно. Нянчить троих малышей, обихаживать вредную козу, прожорливую свинью и вечно разбегающихся кур было делом нелёгким. Мне хотелось читать и мечтать. Но стоило уединиться – что-нибудь случалось: дрались и убегали в опасный мир, на улицу, дети, подгорала каша, свинья сжирала куриные яйца, коза зажёвывала мамину блузку, сохнущую на верёвке…

Я придумала после семилетки поехать учиться в педучилище, адрес которого вычитала в местной газете.

– Никаких учительниц! – мать была категорически против. – Дома учительствуй. Видишь, как я кручусь. Бросить работу нельзя, а здоровье подводит, не знаю, увижу ли вас взрослыми… Отец не просыхает. Сколько лет прошло, а он всё от обиды, как с ним поступили, горькую глушит. Ты одна у меня подмога.

«Подмога» не раз слышала эти неоспоримые доводы и соглашалась. И стыдилась своей мечты. Стыдилась предательства, которое уже созрело. Может быть, даже готовилась заплатить за него позже.

Железнодорожная колея обозначила конец детства. Жёсткая верхняя полка и перестук колёс перенесли меня, как электрон, с одной орбиты на другую.

Сонные улицы, вытянувшиеся вдоль широченной реки, несущей невидимую и оттого загадочную жизнь, казалось, навсегда были заворожены её мощным движением. Каким-то чудом купеческий маленький городок, стоящий на перекрестье дорог, несмотря на свирепые набеги то белых, то красных банд, отнимавших и увозивших всё в прорву, именуемую справедливостью, сохранил своё настоящее лицо.

Ладные домики с накладными резными наличниками, обнесённые палисадниками, выстроились в ровные улицы. Усадьбы радовали какой-нибудь выдумкой: мастеровитым крылечком, парадным входом, украшенным кованым вензелем, или дверью, особо обихоженной. А то попадётся дом с верандой – глазу отрада.

Некоторые хвалились своими дымоходами – их венчали затейливые флюгеры. Выделялся железный велосипедист, крутящий педали! Деревья – всё больше черёмухи да рябины – прятали горожан от зноя, под их пологом привольно разрасталась пахучая кудрявая ромашка, приятно ласкающая босые ноги летом. После чумазой шахтёрской родины местечко показалось уютным, а его уклад – подходящим.

И скоро я вообразила, будто родилась и выросла здесь, у вечно текущей реки, в доме с верандой и задорным велосипедистом-флюгером.

Музыкальные способности студенток определял учитель Павел Моисеевич. Одним он вручил скрипочки, а другим, у кого слух и чувство ритма не развиты, выдал домры. Домру я разглядывала как существо, таящее в узилище запрятанный мир порхающих звуков. Внюхивалась в исходящий от неё запах лака, дёргала за струны, выстукивала бока, заглядывала в голосник и поняла: эта штука не запоёт под моими пальцами…

Переступая порог музыкального класса, я деревенела телом, начинала мямлить, стыдясь неспособности запомнить пьеску и сыграть по нотам, сердясь на сам инструмент, упрямством своим, напоминающим мучившую в детстве козу, не желающую идти на пастбище.

Красная и потная сидела я перед своим учителем и молила… молила Бога прервать мучение. Павел Моисеевич, близоруко вглядываясь в меня, сказал однажды:

– Дитя, не переживай, это не твоя вина. У-сло-ви-я! – раздельно произнёс он, – условия существования. И петь, и рисовать, и танцевать, тем паче учить языкам следует, как только младенец сделает первый шаг. Конечно, родительское наследство никуда не денешь. Но с ребёнком надо заниматься. Эх! – выдохнул учитель горестно, – какое упущение! Ты не переживай, домру мы приручим. Поняла?

Мягкий внимательный взгляд, задержавшийся на лице дольше обычного, лишил меня привычных ощущений. Полки с разложенными инструментами исчезли под сполохом света, тело сделалось невесомым; как тонущий, я делала бессмысленные движения руками и кивала.

Душевность учителя была подобна току высокого напряжения… Павла Моисеевича я полюбила сразу. Чего стоил один голос! Он завораживал множеством желанных слуху нюансов: излучал мягкость, ласковость, теплоту, любовность, разнеженность, умилительность, трогательность… Часто, не различая слов, а слушая только интонации, я понимала, что он чувствует меня, как себя, видит усталость, ощущает, как неуютно мне в грубой, некрасивой одежде.

За это ему прощался самый непозволительный грех в моём списке – дружба с алкоголем. По понедельникам от него пахло, как от моего отца. Нередко, смущаясь, учитель доставал невеликого достоинства денежку и деликатно протягивал мне:

– Купи себе, дитя, что-нибудь сытное. Сыт-но-е, – произносил утяжеляя каждый звук, словно в самом слове заключалось наполнение.

Изредка мне снились сны, в которых Павел Моисеевич, держа мою руку в своей, вёл куда-то. Проснувшись среди ночи, рассматривая руку, которую только что держал мой учитель, я вспоминала наши бессловесные беседы. Мы понимали друг друга, как очень близкие люди. Он уговаривал меня не бояться жить и учиться.

Весь следующий за сном день я передвигалась большими скользящими прыжками и ничего не могла с этим поделать. Вокруг меня бушевал порывистый ветер, заставляя всему беспричинно радоваться.

…Павел Моисеевич до войны был скрипачом в симфоническом оркестре Ленинграда. Во время блокады лишился семьи. С товарищами-музыкантами был отправлен в Новосибирск, где они оставались до Победы, но вернуться туда, где всё потеряно, он и двое его друзей не смогли. Их направили в небольшой городок Алтайского края учить музыке и пению будущих учительниц. Там предоставили по тёплой комнате и заработок, обеспечивающий потребности желудка.

Одинокие и травмированные, они нашли дело и место, сотворявшие им новую жизнь взамен утраченной. К тому времени музыканты уже вросли в существование города, ценили его особенное бытие и влияли на него, скрашивая картину городских будней.

Кино в городе любили – о билетах заботились заранее. Безжалостно экономя на еде и даже мыле, я тратила свои копейки на то, что совсем недавно обозначалось словом «кинематограф». Это была вторая сладкая зависимость после чтения.

Но не только фильм был приманкой. Прожив день и переделав нужное, тщательно вымывшись и почистив зубы порошком (в моём представлении именно так надо было готовиться к встрече с искусством), я вступала в вечер, как в другой мир, протягивая синий билетик контролёру.

Фойе кинотеатра с деревянным, чисто вымытым полом приютило скрипучие венские стулья по периметру, буфетик у входа и приподнятую сцену со ступеньками в глубине. На ней и происходило действо. Обычно за час до сеанса появлялись три музыканта, тут же за полотняной ширмочкой переодевались и выходили при параде со скрипками. Невесть как сохранённые старенькие фраки, хоть и туговатые, были всегда старательно отутюжены буфетчицей и прямо гордились своим долгожительством.

Пока седые скрипачи, похожие на чёрных жуков в белых шаперонах, пробовали инструменты, буфетчица с крахмальной наколкой на пышной бабетте и в кокетливом фартуке на большом животе, закрывая вафельным полотенцем сладости (мол, всё, конец торговле), управлялась со зрителями:

– Ну, штаа припоздали-тааа… музыканты, вишь, настраиваюцаа… всё… баста… тихаа, – и устраивалась слушать, подперев подбородок.

Уважительно оглядев публику: студенток, взглядывающих на учителей с обожанием, разомлевших от жары шоферов и трактористов – шумливых ребят, дурно пахнущих папиросами «Север», супружеские пары в дедморозовских ватных пальто и валенках, обычно отдельно сидящую городскую интеллигенцию, воспитанно шепчущую прямо в ухо собеседнику, Павел Моисеевич мягко и любовно произносил: «Моцарт».

Возникала музыка! Этого мига я ждала весь день. Зал со всем его наполнением исчезал, появлялись силы, которые со мной играли – обнимали, тормошили, подбрасывали и ловили, нашёптывали, ободряли, поддразнивали, забавляли, увлекали и оставляли… растворяли до пустоты и вновь, как мозаику, собирали, но уже другую меня…

Как только звуки гасли, в провале тишины я украдкой оглядывалась, надеясь поймать следы пережитого в других. Но всегда опаздывала. Люди успевали вернуть привычное выражение лицам.

Павел Моисеевич поднимал опущенные во время игры веки, и его ясные, небесной синевы глаза спрашивали: «Ну, как?» Гордость за учителя и кумира проступала на моём лице густым румянцем, глаза температурно блестели, всё внутри трепетало.

В мечтах я была рядом, сумбурно рассказывая всем им, какой Павел Моисеевич умный, деликатный, добрый – не такой, как мы. Во мне заливалась любовь! Слушатели, не жалея ладошек, хлопали. Друзья улыбались. При ярком свете были видны капли пота на лицах и удовольствие.

– «Рио-Риту»? – как маленьких, спрашивал Павел Моисеевич. И тут же его товарищи выдавали немыслимо зажигательный пассаж, отзывающийся в теле молниеносным зигзагом веселья, который им самим, видно было, нравился. Разом смолкнув, они давали высказаться первой скрипке. Учитель нежно рисовал канву мелодии, её легчайшую паутину… И вот они, уже все вместе, пританцовывая, украшают и усложняют рисунок, повторяя его во всё более изысканной форме, заполняя пустоты.

В какой-то момент музыка, минуя стены убогого строения, соединялась с темнотой ночи, блестящими звёздами, серебристым мерцанием луны, становилась частью непостижимой жизни ночного неба.

Натешившись, скрипачи приглашали:

– Танцуйте, танцуйте все!

Повинуясь сердечному порыву, в круг выходили даже те, у кого не было пары, объединяясь в одно пляшущее, ликующее существо! Было жарко, весело. Буфетчица, как королева, проплывала мимо танцующих, милостиво распахивала дверь на морозную улицу. Вселенная, не в силах скрыть своего любопытства, заглядывала в проём.

…Вслед за этим воспоминанием вся жизнь, подобно киноленте при быстрой перемотке, проскочила передо мной, пока не остановилась, словно на точке, на высоком муравейнике, однажды увиденном.

Меня поразил заплутавший муравей. Все его собратья двигались цепочкой друг за другом длинной колеблющейся ленточкой. А мой, одинокий, мыкался со своим драгоценным грузом, рыская во все стороны. А может, он был из другого муравейника? Иногда бедолага попадал на главную дорогу, и кто-то пристраивался помочь ему донести непосильную ношу. Но гордец уклонялся от помощи и нёс поклажу сам. Он останавливался, принюхивался, находил тот самый нужный путь. Резво, решительно продолжал движение, но вдруг возникало препятствие. Огибая камень-гору, муравей вновь терял тропу. Выбиваясь из сил, носильщик временами опускал ношу на землю. «Всё! Конец! Он сдался!» – опасение жалило сердце! А муравьишка лишь половчее ухватывал свой багаж и, обдирая членистые ножки, волок его в только ему известный схрон!

Бо?льшая часть жизненного пути пройдена в таких блужданиях.

Ты – один.

Местность не знакома, а карты нет.

Не счесть препятствий на пути.

Обманы-миражи сбивают с толку.

От страха разносит голову.

На глазах шоры.

Не на что поставить ногу.

Бог забыт.

Ты – зародыш.

Но через бурелом зачем-то нужного опыта тебя зазывает, заманивает, притягивает, напоминает, ждёт еле различимый Свет.

Наугад, просто переставляя ноги, бредёшь… Только бы не потерять Цель. И в непосильные моменты, когда сама мысль о сдаче даёт силы сделать ещё один шаг (вот он, последний… и…), всем своим обессиленным существом я чувствую незримое присутствие человека, не пожалевшего для меня доброты. И ноги сами находят верное направление.

…По возвращении из Самарканда я остаток отпуска провела в по-прежнему милом и тихом местечке, так много значащем для меня.

Могилку учителя отыскала без труда, она была прибрана и обихожена.

Каждый миг наступает будущее.

Дверной звонок еле пискнул. Гость?! Так рано?

– Витя! С вороной! Заходи.

– Я гулял, ну, где рябины, и кормил ворону, бросал ей хлеб, она брала и улетала на крышу. Там прятала или кому-то отдавала и снова ко мне прилетала. И вот: она летела низко, а этот «Лексус» как налетел быстро-быстро и… сбил. Я побежал, взял – она живая, подержите.

Беру грязную ворону в полотенце, прикладываю ухо, стук сердца из-за волнения не слышу, но слабое сопротивление тела, его тепло говорят в пользу жизни.

– Где мама, Витя? Надо ей сказать, что мы поедем к ветеринарному врачу.

– Мамка пока пьяная, спит у дяди Олега. Пусть спит. Ну, поедем, быстрее! Сейчас!

Он плачет. Одет кое-как. Умываю, застёгиваю, укутываю голую шею шарфом. Плачет. Что-то бормочет над чёрной бездвижной птицей. Прислушиваюсь.

– Ты будешь жить, – шепчет, – мы с тобой будем вместе… жить… – плачет. – Одному… жить… очень плохо…

Созвонившись с ветеринарным врачом и вызвав такси, наскоро одевшись, я говорю:

– А что мы потом с ней будем делать? Её же лечить придётся дома.

–А пусть… она у вас… побудет, – глядя мне в глаза, тихо выговаривает мальчик. – Я коробку принесу, сделаем ей гнездо. Тё- ё-ё-тя, я так хочу с ней пожи-и-и-ть, поговорить… научу её словам… я знаю – вороны умные.

Он подошёл совсем близко, мы соприкасаемся руками. Витя через слёзы, не смахивая их, спотыкаясь от нахлынувшего волнения, тихо и доверительно, переживая всё снова, продолжает:

– У нас ей нельзя. Дядя Олег коту Фимке в рот самогонку лил, кот потом плакал и болел, кушать не мог, выл так громко! Потом пропал!

«К вам нельзя, – думаю я. – Инна – мать-наркоманка, пропадает в соседней квартире у алкоголика Олега. О ребёнке не заботится…»

Врач оказался свободным, быстро взял у нас ворону, скрепил ей клюв пластырем и стал осматривать: под крылом – кровь, уже запеклась. Слушает сердце, открывает вороне глаз. Говорит:

– Она в шоке. Вороны живучие.

Витёк вцепился в мою руку, а глаза неотрывно сторожат каждое движение доктора. Вдруг моё сердце стало биться быстро-быстро. Поняла. Как у моего бедного ангела – Вити. Частит. Лицо горит. Сидим на скамье, оба красные.

Доктор сделал все необходимые манипуляции. Витя время от времени коротко вздыхает, уходит в угол, что-то шепчет.

– Что ты там шепчешь, – спрашиваю.

– Я её прошу не умирать и ещё кого-то, – тихо-тихо говорит он мне.

– Кого просишь?

– Ну, кого-то… Знаешь, она сама ко мне прилетела, чтобы я не был в одинокости.

Лекарь был немногословен, и все наши движения замечал.

– Через час она оживёт, но будет слабой, понаблюдаем сутки, послезавтра ещё привезёте, тогда скажу, будет ли работать крыло, – это он подбежавшему Вите проговорил.

– Ты её вылечил?

– Нет ещё.

– Ну почему? Она так сильно-сильно мне нужна! – он берёт доктора за руку, – ну полечи ещё!!!

– Не могу! Она сама будет лечиться. Ты ей мыслями помогай. Думай, как она полетит. Думай! Доктор бережно завернул ворону в полотенце и, как ребёнка, положил Вите на руки.

Весь обратный путь Витя держал ворону на коленях и молчал. Мы сразу зашли в продуктовый магазин и взяли коробку. Дома, прорезав отверстия и уложив на дно старые бамбуковые салфетки, поместили туда и ворону. Витя сел у коробки и пальчиками чёрное крыло.

За чаем мы стали говорить о вороне. Решили: пока она «болеет» – поживёт у меня, а Витёк будет приходить. Он был очень воодушевлён, бегал от коробки к столу и говорил:

– Теперь она мой друг, мы будем с ней гулять. Я буду бежать, а она полетит надо мной.

Он улыбался… И вдруг спохватился:

– А чем мы её кормить будем? Что они, вороны больные, любят? Я, когда больной, люблю сгущёнку… Открой свой «бук» – посмотри, что любят вороны, – трясёт он мою руку, – да быстрее же!!!

Пока я ищу, что любят вороны, Витёк бормочет:

– Мне скорей выучиться надо, чтобы работать… денег надо… тогда мамку возьмём и поедем с вороной в Сочи…

Он смотрит в экран. Там текст. Витя мал, ему четыре года, читать не умеет. Он срывается и бежит к коробке. Гладит птицу. Возвращается мне под бок.

– А правда, там всегда тепло? Мамка пить не будет – зачем? Одинокости не будет: она боится одинокости, мамка, и уходит к дяде Олегу… Я тоже боюсь! Там море… Мамка, ворона и я заживём! Дядя Сеня из подъезда туда уехал. Я вещи носил в большую машину. Он говорил: «Хорошо будет всем… в Сочи… всем хорошо будет!»

Я почувствовала, как обмякло его худенькое тельце, и он ткнулся мне в колени. Уснул… На мгновение… Дёрнулся…