banner banner banner
Хроники странствий петербургского художника
Хроники странствий петербургского художника
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Хроники странствий петербургского художника

скачать книгу бесплатно

Хроники странствий петербургского художника
Игорь Александрович Сафронов

Наталья Александровна Веселова

В книгу вошли воспоминания художника, много путешествовавшего по СССР в семидесятых-восьмидесятых годах ХХ века, сумевшего даже во времена, впоследствиии названные «застойными», пережить множество ярких мгновений и навеки запомнившихся встреч на бесконечных дорогах с севера на юг, с запада на восток необъятной страны, пройти через множество приключений, соприкоснуться с судьбами как необычных, так и совсем простых, но незабываемых людей. Любовь к человеку, верность своей профессии, беспримерная смелость с долей здорового авантюризма, готовность распахнуть душу прекрасному – вот основные черты характера главного героя этой книги.

Наталья Веселова, Игорь Сафронов

Хроники странствий петербургского художника

От автора

Я всегда считал жизнь отдельного человека (личности) высочайшей ценностью. Может, поэтому сделал это смыслом своего художественного творчества. Жизнь и судьба – вот две константы, два императива, которые волновали меня более всего прочего. Я считал и считаю, что жизнь есть самый творческий процесс, где время, пространство и населяющие их люди неразрывны с волей отдельного человека и активно формируют его личность, определяют его моральный облик и ценности, которые он исповедует.

Когда я стал вспоминать и записывать историю своей жизни, то оказалось, что это история моих странствий и возвращений. С самых ранних лет, когда я осознал себя как личность, я заразился неизлечимой болезнью познания себя в окружающем мире, она будоражила и страстно призывала меня отправиться в Путь. Когда Господь дал мне талант художника, я немедленно воспользовался этим, чтобы познать трудности и счастье пути. Сейчас мне 73 года. Куда же привёл меня тот путь? Об этом, дорогой читатель, моя книга. Книга моих странствий человека и художника.

Я не очень печалился по поводу её публикации. Ведь, привыкший к разговорам с собой, я писал её для себя. Меньше всего я думал, что из моих странствий и возвращений получится книга… Но, благодаря настойчивости и воле моей любимой жены, прекрасного писателя и друга Натальи Веселовой, кажется, она увидит свет и встретит своего читателя… Желать чего-то большего, чем увидеть свою жизнь на страницах книги, которая, возможно, продолжит мой путь во времени и пространстве, для меня высшее счастье и благодарение! Чего же ещё…

Начало. Годы в Академии Художеств

Первые поездки по стране

Возвращение в юность

Чувствовал ли кто-нибудь что-то подобное? Наверное, да… Но вот сегодня я испытал необычные и сложные чувства. Случай привёл меня в места моей юности, и это стало для меня испытанием… Всего десяток остановок питерского метро – и вот я на Петроградке (Петроградская сторона – исторический центр Санкт-Петербурга). Как же давно я не приезжал сюда, как если бы какая-то неведомая сила не пускала меня в это заповедное пространство моей некогда расцветавшей здесь жизни… Я не спеша иду от Горьковской по Кронверкскому проспекту вдоль Парка Ленина; это странно, но я не знаю сегодняшнее название этого парка моей юности. Как часто, мы, восьмиклашки, прибегали сюда во время перемен в нашей 81-й школе на Татарском, чтобы купить мороженое и вдохнуть полной грудью прохладный аромат близкой Невы…Случалось после уроков забегать и в расположенный в пяти минутах ходьбы зоопарк… В клетках там сидели невиданные звери, от них пахло воображаемой свободой, неведомой тайгой, пряными ароматами степей и раскалённым песком пустынь… Все это мне ещё предстояло увидеть в будущем, которое распахнёт свои двери в огромный и удивительный мир, который и сделает меня художником. Вот и моя бывшая школа в Татарском переулке – три этажа невзрачного здания с типовыми окнами, ничего выразительного снаружи, а внутри… Войти невозможно – охрана, здание школы куплено московскими частными лицами, с этого года здесь будет частная Английская школа – так объяснил мне охранник… Самый конец августа, по-питерски жаркий день, 6 часов душного вечера, такое чувство, что находишься на другой планете, – что-то марсианское, я не чувствую дуновения свежего невского ветерка, той ароматной свежести, которая окутывала меня в ранней юности. Изменилось время, изменились запахи, удушливый запах бензина безжалостно выдавил эту утреннюю свежесть моей невозвратной юности.

Кстати, эта моя первая и столь памятная изостудия располагалась напротив дома, во дворе которого находилась впоследствии широко известная «Камчатка» – котельная, где позднее начинал легендарный Виктор Цой. Огромный пустынный питерский двор, не сразу и увидишь это подвальное помещение, разве по многочисленным надписям на стенах, начертанных руками его преданных фанатов.

Но это будет много позднее, а тогда, в 1958 году, в этой крошечной рабочей изостудии меня встретил молодой и красивый человек с живым лицом, черноволосый, невысокого роста, одетый в безупречный серый костюм в мельчайшую клетку. Внешность его казалась исключительно притягательной. Это был мой первый и дорогой учитель – Владимир Викторович Прошкин, впоследствии выдающийся ленинградский живописец-пейзажист, заслуженный художник РФ, а тогда только окончивший Академию Художеств начинающий художник, правда, потомственный, из известной династии художников Прошкиных. Он принял меня по-доброму, с отеческой теплотой, и я это очень хорошо почувствовал. Несколько раз в неделю после школы я приходил на занятия в нашу крошечную комнату, где уже стояли два или три натюрморта и пытался воспроизвести их на бумаге акварелью. После этого я с робостью новичка начинал рисовать гипсы, время летело незаметно, я был очень увлечён занятиями. Владимир Викторович мягко, очень деликатно указывал мне на мои ошибки, ненавязчиво объясняя, как делать правильно. Но самым увлекательным и интересным были его рассказы о ремесле художника, о случаях из своей жизни и о многом другом. Наш учитель был великолепным рассказчиком, наслушавшись его, я всегда узнавал много нового для себя. До сих пор слышу его красивого тембра голос, глаза его искрились, лицо становилось прекрасным. Признаюсь, я был влюблён в своего учителя. Уходил домой поздно и с нетерпением ждал новой встречи. Ну, и конечно, никогда не забыть мне наши выезды на этюды с любимым учителем. Собиралась небольшая разновозрастная группа (школьник в моем лице, рабочий завода Кулакова, молодая женщина-научный работник), и мы отправлялись либо в парк Победы, либо на набережную Невы, а порой в ближний пригород, и с удовольствием писали акварелью, иногда наблюдая, как пишет маслом наш учитель. Может быть, с тех самых пор я полюбил практические занятия на природе. Много позднее, уже в Академии, я обожал летние практики в разных удивительных местах страны, таких, как Пушкинский заповедник в Михайловском, или в Риге, или Кулдиге, или на Вологодчине. Ну, а потом я уже не мог остановиться, стал много ездить по стране и рисовать, рисовать, рисовать…

Вот, что вспоминается, когда я сейчас стою и смотрю на окно нашей изостудии, с которой все началось. Вспоминаю и памятный апрельский день 1961 года – первый полет Юрия Гагарина в космос. Мы рисовали, когда стало известно об этом феноменальном событии. Все, кто был в это время в студии, выбежали на улицу, вскоре оказавшись на мосту Строителей. Всюду ликование, атмосфера праздника, голова кружилась от запаха невской воды и происходящего вокруг. Это незабываемо… Люди кричали: «Ура!», поздравляли друг друга, это чувство особого счастья и гордости осталось во мне навсегда…

Вот и очертил я свой ближний круг. Прошёл-таки маршрутами моей далекой молодости. Что почувствовал? Сложно ответить… Очень похоже на трудное пробуждение от долгого забытья, похожего на летаргический сон, долгий неохватный сон приснившейся мне как бы чужой жизни… А, может, на колкое щемящее чувство невозвратности времени или на странное чувство расширения пространства… То, что было легко доступно 50 с лишним лет назад, сегодня преодолевается с трудом, будто что-то сопротивляется тебе, как если бы ты возвращался из тяжелого и изнурительного похода длиною в жизнь и, весь налитый свинцовой тяжестью, с трудом передвигаешь ноги, а в уставшем мозгу стучит тупая деревянная мысль оставить эту глупую затею – заглянуть туда, где все давно испарилось и слишком давно отправлено в архив, на глухие задворки забитой усталостью памяти… И правда, разве не закрыто все это на один недоступный тебе кодовый замок? И бывшая школа, и дом, где жил, и двери первой изостудии… Разве что тяжелые церковные двери Князь-Владимирского собора по-прежнему открыты…

И все-таки ноги, мои бедные ноги, почти не повинуясь мне, упрямо ведут к моей бывшей школе-восьмилетке… Что такое? – спрашиваю себя – что я упустил? О чем не вспомнилось на этом давнем пути, на этих скучных тротуарах моего предутра? Пожалуй, как это бывает со мной, – самое главное…

Они, мои порядком уставшие ноги, уже переходят Зверинскую улицу и коротким узким переулком (как же он назывался?) снова приводят меня к этому месту… Ну, конечно, как же я мог забыть! Да, пожалуй, отсюда, начался мой путь туда, откуда нет возврата. Если все это можно назвать восхождением, то оно началось именно отсюда…

А было так: стоял яркий май 1963 года. Я заканчивал 8 класс. До первых моих школьных экзаменов оставались считанные дни. На переменах мы, мальчишки-восьмиклассники, часто, как оголтелые, выбегали на улицу (это был узкий Татарский переулок) и, перебежав его, устремлялись на территорию расположенного напротив школы детского сада, где, не чуя ног, носились друг за другом. Это называлось «пятнашки». В тот день мы, как всегда, гонялись друг за другом по асфальтированной территории детсада. Забравшись на высокий деревянный сарай, я, убегая от своего одноклассника, шустрого черноглазого паренька и моего приятеля Генки Сойкина и пытаясь перемахнуть через шаткие деревянные перила, зацепился ботинком за гвоздь и сорвался вниз головой. Уже в падении я, вытянув обе руки, пытался защитить голову… Удар – и через секунду я с ужасом увидел, что моя левая рука выше кисти странно изогнулась, и из неё торчит обломок окровавленной кости…

Смутно помню последующее. Меня била мелкая дрожь, когда в медпункте школы мне накладывали временную шинку, а после «скорая» везла меня в больницу. Было больно и досадно. Впервые я чувствовал реальную физическую боль, и это стало для меня первым настоящим потрясением: теперь я узнал по себе, как это бывает с другими… Оглушённый и притупевший, я думал о выпускных экзаменах, которые, скорее всего, не смогу сдавать со всеми, было жаль мать, которая будет огорчена (она работала в той же школе преподавателем), было обидно и за себя. Я вдруг осознал, что случившееся со мной каким-то образом повлияет на мою дальнейшую судьбу. Так оно вскоре и произошло…

Я провалялся в больнице Эрисмана больше месяца. За окнами бушевала питерская весна, а в большой душной палате на 16 человек стоял тяжелый дух перенесённых страданий. Как-то ночью мы проснулись от красивого незнакомого мата. Исторгавший его обладал южным малороссийским акцентом. Было понятно, что этот человек с трудом терпит невыносимую боль. Утром я увидел у своей кровати нового соседа, молодого парня с южной смуглотой. Его правая нога была на растяжке, лицо выглядело измученным. Временами он стискивал зубы, что говорило о том, что сильная боль не покидает его. Спустя пару дней мы познакомились. Парня звали Анатолием. Фамилия – Безбатько. Он был родом из Мариуполя. В Питере учился в Мухинском училище, играя за команду которого и пострадал. На футбольном поле в борьбе за мяч, ему подставили подножку, он упал и сломал бедренную кость… Вскоре его знакомая принесла ему папку с бумагой и, освоившись и примирившись со своей участью, Анатолий с редким воодушевлением рисовал портреты таких же, как он, страдальцев. Получалось у него очень неплохо. Он рассказал о своей жизни, нелегком послевоенном детстве, о детдоме, о мечте стать художником и поддержал меня в моем намерении поступить в художественную школу при Мухе, что и произошло осенью того же 1963 года. Позднее, уже будучи учеником художественной школы и посещая Муху, я пару раз встречал своего сострадальца опирающимся на палку. Как сложилась его дальнейшая судьба, мне неизвестно, но я хорошо запомнил, как связали нас однажды перенесённые страдания и влюбленность в наше спасающее художническое ремесло, которое впоследствии стало моим утешением в жизненных невзгодах и единственным смыслом моей дальнейшей жизни…

Вот такая получилась картина… Написанная спонтанно, в один сеанс, широкими крупными планами и мазками, на далеко непрочном полотне моей памяти, похожей на перевёрнутый бинокль… Это когда переворачиваешь его и видишь все уменьшенным и удаленным. Что-то истаяло, заволокло туманом давно прошедшего времени, отливом отнесло в море Вечности, но главное, то, что зацепила память сердца, думаю, осталось. Осталось… И то сказать, иногда вдруг закроешь глаза и нежданно-непрошенно, дохнёт на тебя из давнего далека студёная невская прохлада, замигает солнечно-зелёным майская зелень парка Ленина, блеснёт утренним золотом шпиль близкого Петропавловского собора, обступят со всех сторон облупленные фасады знакомых старинных домов родной Петроградки, просочится в ноздри полузабытый кисловатый аромат дворов-колодцев, долетят жалостливые крики обезьян из недалёкого зоопарка, прозвенит, вторя им, длинный деревянный трамвай под номером 6, идущий к Смоленскому кладбищу на Васильевский остров… И вот уже странно затрепещет сердце, и легким хмелем ударит тебе в голову далекое-близкое твоего начала, молодых лет туманной юности… Этот безгрешный, чуть наивный акварельный эскиз будущей жизни… И кто знает, не эти ли трепещущие первомайскими флагами, алым на голубом, дни и годы мимолетной юности, когда-нибудь станут последним утешением твоей долгой и порожистой жизни…

Возвращение в юность… Воспоминания… История жизни… Человеческая история… Большая история…

Часто, возможно, в силу возраста (я незаметно перемахнул семидесятилетнюю планку), я думаю о природе времени, отпущенного каждому человеку в этой жизни, и о том, что само время ежечасно поглощается большой историей, историей рода, страны и мира, наконец, о том, как мы, то есть, каждый отдельный человек со своими жизненными сроками, встроены в эту огромную, опоясывающую весь земной шар крепостную стену мировой истории, защищающую каждого отдельного человека от яростного штурма неумолимого времени… Но кто способен рассказать, поведать об этой великой и несокрушимой истории жизни каждого отдельного человека, кроме него самого?… «Людей неинтересных в мире нет», – утверждал поэт-шестидесятник Евтушенко. Кто бы спорил с этим утверждением, тем более, что каждый живущий знает, что его личная история жизни – самая-самая, и это действительно так. Вопрос в другом: сможет ли сам человек поведать свою историю посредством литературы, или он делегирует эту привилегию профессиональному литератору, а этот последний, волен трактовать её по-своему, как подскажет фантазия. Так кто же способен замахнуться на эту великую битву со временем, противостоять ему подвигом своего летописания? Кто способен укрепить собой эту крепостную стену Большой Всемирной Истории? К сожалению, немногие… Не задумываясь о ценности собственной жизни, что равнозначно неуважению к себе, мы проигрываем битву со временем, становясь безликими жертвами этой невидимой войны.

«Люди, люди – высокие звёзды, дотянуться мне б только до вас!» – мечтал мудрый Расул Гамзатов в одном из своих стихотворений… Не потому ли так важно дотянуться до самих себя и, обнаружив себя на безбрежном небе истории, зажечь на нем свою путеводную звезду? Вот почему я продолжаю своё возвращение в юность, невзирая на то, что огромное большинство пока живущих людей заняты совсем другими делами…

А тогда я ходил и листал страницы своей бесконечной жизни… Съезжинская улица. Вот наш дом песочного цвета, яркий по архитектуре, как замок, на углу Пушкарской улицы, мы переехали сюда в 1955 году, когда отец стал помощником прокурора Петроградского района. Отец, мать, бабушка (ей был 81 год), старшая сестра… Удивительно, что и сейчас четыре больших итальянских окна на втором этаже, выходящие на улицу, наглухо закрыты точно такими же пожелтевшими, выгоревшими шторами, какие были у нас полвека назад! Похоже, никто не живёт в нашей бывшей огромной квартире… Неужели в ней навеки остановилось время, и тень покойной бабушки Ирины скучает по нас в полном одиночестве? Захожу в маленький скверик, гляжу на небольшое окошко на втором этаже, глядящее сверху вниз на небольшой и тенистый двор. Окошко так же немо и безмолвно, похоже, наша старая добрая квартира бережёт память о нас, как верный и преданный пёс… Как выросла огромная липа, обрамляющая своей победительной пахучей листвой наше тоскующее окошко! Надо же – та липа помнила и помнит нас! Вдь она с такой нежностью прикасается к стене нашего дома – почему же я забыл о ней, а она все помнила? Вхожу в наш дом со стороны Съезжинской улицы. Широкие двери подъезда на кодовом замке, в наше время такого не было. Незнакомые вывески режут глаз. Первый этаж облюбовала некая элитная гостиница с вызывающей вывеской «Наполеон». Пошловато, да куда денешься – вездесущая нажива… Вот окно квартиры, где жил мой одноклассник Алик Софийский, мой сосед по дому, кудрявый розовощекий красивый мальчик, писавший талантливые стихи… Мне давно известно, что, когда он служил в армии, его раздавило танком на учениях в Германии… Смотрю наверх: вот то окно на пятом этаже, из которого однажды ранним утром выбросился, покончив с собой, одинокий безногий инвалид… А вот здесь, на выходе из парадной, некий дядька отобрал у меня остов немецкого маузера, найденного мной в подтаявшем снегу годом раньше, возле нашего предыдущего жилья в старинном «буржуйском» особняке на Крестовском острове.

Обойдя дом со стороны Пушкарской улицы, захожу в крошечный глухой задний дворик, в нем всегда мрачно, и пахнет подвальной сыростью. Когда-то он был завален штабелями промороженных дров – во всех квартирах были высокие круглые печи и белые кафельные голландки. Во двор вёл чёрной ход из нашей огромной по тем временам квартиры. Смотрю на незаметное темное оконце в простенке второго этажа – там в моё время была кладовка, где на полках высоченных стеллажей стояли французские книги в красивых теснённых обложках с золотыми обрезами и множество других книг и словарей. Бывало, забравшись по длинной и шаткой лестнице-стремянке под самый потолок, я доставал какую-нибудь старинную книгу или журнал «Нива» начала века и с жадным любопытством первооткрывателя открывал для себя удивительные вещи… Именно там, стоя на этой шаткой лестнице с тяжелым томом большой медицинской энциклопедии в руках, я впервые узнал, а, может, догадался, откуда рождаются дети… Сколько тайн приоткрылось мне в этой мрачноватой библиотеке, скорее, похожей на чулан, хранящей запахи давних времён и далеких неизведанных мест… Не там ли, под высоченным потолком этого мрачноватого книгохранилища, родилась моя страсть к путешествиям по земному лону, моя неохватная жажда узнавания, помноженная на острую восприимчивость рождавшегося во мне художника?

Пушкарскую улицу я никогда не любил – эта узкая и душная, щелевидная улица Петроградской стороны, ничем не отразилась в моей памяти, может, поэтому я поворачиваюсь к ней спиной и направлюсь в противоположную сторону, к столь любимому мной недалекому Князь-Владимирскому собору. В 50-60-е годы 20-го века этот по-своему красивый собор 18 века, детище архитекторов Земцова и Трезини, в отличие от большинства храмов, был всегда открыт и доступен для посещения. Гнев волюнтариста Хрущева обошёл его стороной, поэтому я часто, пряча волнение, заходил под его таинственные своды, дивясь внутреннему убранству и благоговейной тишине, царящей в нем. Бабушка моя, Ирина Фёдоровна Матвеева, была глубоко верующей, и нечастые, в силу возраста, посещения церковных служб были единственной радостной отдушиной в её жизни, не считая ежедневного чтения Псалтири и других церковных книг. С её истовой верой и благодарной памятью о ней, связываю я и своё будущее воцерковление в начале 2000-х годов.

В этом красивом храме её и отпевали в 1959 году. Она умерла от инсульта… Однажды весной, придя из школы, я долго не мог попасть в квартиру… В своей крошечной светелке она лежала мертвая, побелевшая, возле кровати, и только тонкая струйка крови красной змейкой запеклась на подбородке. Накануне её внезапной смерти был странный визит: спустя 70 лет её разыскал в Ленинграде, в нашей квартире один очень благообразный старик. Как оказалось, он был тайно влюблён в молодую бабушку ещё в конце 19 века, будучи ветеринаром в Ижорской деревне Косколово, где бабушка родилась в 1874 году, и пронёс это чувство в себе через эти долгие 70 лет жизни… Они проговорили о чем-то до вечера, а на следующий день бабушка умерла от инсульта. Вот такая трагическая история двух разлучённых и любивших друг друга людей… Я склоняюсь перед молчаливым подвигом жизни моей незабвенной бабушки, Ирины Фёдоровны Матвеевой, отдавшей всю себя без остатка терпеливому служению своим близким, возможно, пожертвовав ради этого своим личным женским счастьем. Она для меня – сияющий образец истинной христианской любви, бескорыстной, терпеливой и преданной… Меня греет мысль, что там, в Раю, она нашла своё высшее блаженство и воссоединилась со своим возлюбленным.

Видит Бог, трудным, болевым оказалось для меня это случайное возвращение в то далекое время юности, где все только начиналось, где я впервые стал осознавать себя будущим художником… Как это произошло? Чтобы оживить это в себе, мне придётся, несмотря на усталость, пройти ещё одним позабытым маршрутом… Он протянулся в виде короткой, узкой и неприметной улочки от одного – только что упомянутого храма до другого, который в то далёкое время назывался Домом культуры «Красный Октябрь». Вот здесь, в бежевом шестиэтажном здании с узким портиком, на шестом этаже в те годы находилась крошечная изостудия. Именно сюда робким десятилетним мальчишкой-третьеклассником я поднялся по крутой каменной лестнице, чтобы осуществить свою мечту стать художником, да так и не прекращал её посещать до окончания одиннадцатилетки, уже другой художественной школы на Фонтанке, при Мухинском училище…

1968. Практика в Пушкинском Заповеднике

Я пишу эти воспоминания о своей страннической юности через полвека после описываемых событий, в Сестрорецке, небольшом курортном городе под Санкт-Петербургом, находясь на реабилитации, но яркость и красочность тех месяцев, мои незабываемые встречи и ярчайшие эмоции, требуют продолжать, дабы предать неувядаемые воспоминания бессмертной бумаге…

Учили нас в Академии неплохо (см. моё стихотворение «Воспоминание об Академии»). Помню, на первом курсе, уча нас тому, что тогда называлось «прикладная графика», и «культура шрифта», наш престарелый педагог-еврей, с бородой, как у Шишкина, бывало, предупреждал: «Запомните, ребята! Как бы ни сложилась жизнь, а мой предмет будет вас кормить всегда!». Как же он был прав, этот библейский провидец! Сменились десятки вождей и идеологий, рассыпалась страна, замешанная на крови Царственных мучеников и сотен тысяч безвинных жертв Гражданской войны, но великое ремесло написания вручную букв и прочего, как в каменном веке, кормит меня и поныне…

Но я отвлёкся… Было промеж нас с Саньком Рычковым что-то вроде соревнования, соперничества – оба с некоторой здоровой долей ревности следили за успехами друг друга. Подсознательная борьба за лидерство? Не думаю… Может, и было что-то такое, но это не разрушало, а, скорее, укрепляло нашу дружбу. Нас снедало нетерпение, хотелось большей самостоятельности, освобождения от «плена», привкуса риска, бесконечное унылое многолетнее обучение изобразительной грамоте угнетало, да и масштаб личности педагогов был «как говорится…». Скажу больше, Академия той советской поры, когда мы в ней учились, была смертельно скучным заведением, любые попытки проявления самостоятельности и свободы мысли жестко пресекались вплоть до исключения… Идеология КПСС душила и убивала все живое и жаждавшее быть живым… Стилистика и нормы пресловутого соцреализма и академизма казались хуже удавки… Я особенно это понял, когда пришлось поработать лаборантом в методфонде Академии сразу после школы, провалив в первый год экзамены.

Вот на какой почве всходило наше протестное, готовое ломать все преграды, часто безрассудное стремление к свободе. Просто мы с Саньком чувствовали это сильнее, невыносимее других, например, своих приезжих однокашников, для которых Питер был чем-то вроде Мекки для мусульман. Мы с пелёнок обожрались музейной регламентированной красотой и интуитивно искали выход из этих культурных катакомб… А ведь многие так и задохнулись в них на всю жизнь.

Уже на первом курсе мы увлеклись оформиловкой. Хотелось испытать себя в деле, применить свои навыки на практике. Первой нашей совместной с Саньком работой за деньги было оформление стендов знаменитого зоологического музея в Ленинграде. Место знаковое. Это было почетно. Каждому досталось по два стенда на «рыбную» тематику. Мне – «миноги и миксины». От этих слов у меня и по сейчас слюнки текут. «Вкусная» оказалась тема. Кстати, прошло полвека, а мои рисунки и по сей день служат народу «верой и правдой». Потом был Институт химии силикатов на Бирже. Огромную таблицу Менделеева вырезали из пенопласта, клеили, красили… На зависть своим однокашникам, мы получали приличные деньги. С тех пор, ещё студентом 1 курса, я, по крайней мере, уже не зависел финансово от своих работавших родителей!

Учебная практика первого курса графиков проходила в Пушкинском заповеднике, в Михайловском и его окрестностях… Это было незабываемо! Великий и озорной Пушкин находился все время рядом, дергал нас за рукав, подглядывал из-за кустов, делал неприличные жесты… А тут ещё великий Гейченко накачивал нас пикантными подробностями разгульной жизни озорного поэта в этом эффектном пейзаже. Свалившийся откуда-то с небес Евтушенко послал нас подальше за наше демонстративно небрежное отношение к его стихам (я, правда, в этом не участвовал). Не раз я встречал в окрестностях Михайловского и великого русского поэта-фронтовика Михаила Дудина, ставшего впоследствии для меня другом и примером подлинной гражданской честности и смелости…

Но и здесь, в заповеднике, мы с Саньком приложили своё умение писать антиквой. По нашим эскизам скульптором Кубасовым (Царство Небесное!) были вырублены стихи Пушкина на огромных каменных глыбах, расставленных неутомимым Гейченко в разных частях заповедника… Практика наша, хоть и была делом подневольным, однако, осталась в памяти набором ярких солнечных пятен, хотя и оттенённых болезненными воспоминаниями о немом, заброшенном, лишенном церковной жизни древнейшем Свято-Успенском монастыре, упокоившем прах поэта. Об этом убийственно провинциальном, уныло совковом облике Святых (Пушкинских) гор, пропитанном казенным духом упадка и запустения, неплохо написал кумир нынешней либеральной интеллигенции несчастный и всюду гонимый, но возвеличенный ныне Довлатов…

В стенах древнего монастыря, превращённого в музей, в некогда братском корпусе состоялась тогда и наша первая выставка летних работ, где я был представлен самым большим количеством рисунков. Осталось во мне на всю жизнь и тяжкое воспоминание о долгих и изнурительных пеших походах из Михайловского в Пушгоры и Тригорское под палящим солнцем по разным поводам, в том числе и за съестным. Увы, у нас не было лошади, как у Пушкина, и эти вынужденные прогулки были не самым лёгким испытанием для наших вечно голодных и пустых желудков… Вымученная нами полуторамесячная практика наконец-то закончилась. Ох, уж этот Пушкин, въелся он нам в печенки! Для племени вечных пушкинистов это была сахарная кость, которую они еще будут лизать и лизать до скончания мира, а у нас с Саней Пушкин отпечатался на нашей сожженной шкуре…

Я открываю Кавказ

Поезд «Ленинград – Батуми» везет на Кавказ

Позади утомительная практика в Пушкинском заповеднике и все, что с ней связано… (Да, красиво, но утомительно – жара, голод – а главное, все подотчетно.) Я не думал, что все это будет так действовать мне на нервы – эта тошнотворная подотчетность во всем…

И вот рецидив – неодолимая жажда свободы! Пришёл на помощь мой отец. Работая прокурором Курортного района, он принял участие в судьбе одного уроженца Абхазии, студента-медика, устроил его на работу в Сестрорецке, помог с жильем. Будучи благодарным отцу, тот (звали его Яша) пригласил меня погостить к собственному отцу, на свою родину – Абхазию. И вот я еду туда. Сразу оговорюсь – Кавказ всегда притягивал меня смолоду. Почему? Мне трудно объяснить. Попробую! Самое простое – неся в себе этот чрезмерный заряд Свободы, я, вероятно, тянулся к таким же свободным, до дикости, людям, а это – Кавказ! Во всяком случае тогда, в молодости, сыграл свою роль и Лермонтов, а ещё больше – мой любимый Маяковский, которому я подражал! Помните – «Как только нога вступила в Кавказ, я вспомнил, что я – грузин…».

Словом, я еду туда, один, свободным и независимым! На станции Очамчире, меня встретил один из четырёх братьев Яши, усадил в «Уазик», и мы поехали в зеленые горы Абхазии. Это было великолепно: серпантин горных дорог, новые неповторимые запахи (!), невиданная мной доселе красотища! С высоких зелёных вершин видно далекое море, но вскоре и оно исчезает из виду. И только зеленые горы… Горы… Горы… Горы… На склонах этих зелёных гор я вижу чайные плантации. Простор, тёплый душистый воздух… Моё состояние? Потрясение! Приходят на ум странствия Одиссея, тем более, что где-то в этих местах, по легенде, и было спрятано золотое руно… Наконец, после часовой езды мы въезжаем в большое Абхазское селение, где расположен крупный чаеводческий совхоз, который возглавляет отец Яши. Меня подвозят к крыльцу огромного дома, окружённого по всему периметру открытыми верандами. Машина останавливается, и мы выходим. Нас тепло встречает отец Яши, почтенного вида пожилой человек с глазами юноши, позади него его жена, другие домочадцы… Самая дружелюбная встреча… Приятно же было мне студенту-первокурснику, городскому питерскому жителю, живущему столь далеко, почувствовать на себе такие нежданные почёт и уважение, как ко взрослому и уважаемому гостю… Непривычно, но приятно! Прожил я неделю в доме моих гостеприимных хозяев, окружённый неназойливой заботой и вниманием. В выделенной мне просторной светлой комнате с верандой, каждое утро на столе появлялся мёд, мамалыга, хлеб, овечий сыр, парное молоко… Все, что я только мог скромно пожелать себе на завтрак. Меня никто не будил, и я, как нигде, упивался этим благословенными воздухом легкого детского счастья и немыслимой свободы.

Прошло с тех пор 50 лет… По этим красивым местам ещё в девяностые годы прошла жестокая война с Грузией. Давно эта благословенная земля приняла прах моих дорогих абхазских друзей, а память об их благородном сдержанном гостеприимстве и поныне согревает мне сердце, когда я вспоминаю их. Да будет их земля самой лучшей колыбелью их благородному праху! Покойтесь с миром, мои дорогие! А я продолжу…

Сухуми. Мцхета. Орджоникидзе

С грустью я покидал Агубедия. Увижу ли ещё когда-нибудь такую яркую неповторимо-своеобразную красоту этих удивительных мест? Почувствую ли когда-нибудь ещё такое удивительное, спокойное гостеприимство? Глава семейства, узнав, что я хочу побывать в Сухуми, дал мне письмо к своему брату, бывшему министру МВД Абхазии, живущему в Сухуми, поручив своему сыну отвезти меня в Очамчиру и посадить на поезд. И вот я уже в Сухуми, где на вокзале меня встретил Нодар, младший сын дяди Ладо, чтобы привезти меня в их дом, больше похожий на впечатляющий губернаторский особняк в центре Сухума. Почтенный дядя Ладо встретил меня сдержанно, но по-отечески тепло, пожав мне руку, расспросил о моих планах и поручил Нодару заботиться обо мне. Вскоре Нодар потащил меня с собой показать город, центр Абхазской АО, входившей тогда в Грузию… Угостил кофе по-турецки в маленьком кафе в центре. Было очень жарко, я, как северянин, не привык к такой влажной жаре и мечтал лишь об одном: скорее вернуться в прохладный дом и прилечь, вытянув ноги, чтобы побыть одному, – уж больно много всяких впечатлений свалилось не меня после моей неподвижности и лени в романтичном Агубедия. Странно, в молодые годы меня мало интересовали всякие знаковые всепосещаемые места и всевозможные туристические объекты, вроде Обезьяньего питомника или чего-либо в этом духе. Меня всегда привлекали люди, их внешний вид, психология, характер, эмоции и их проявление, черты их лиц, имена, повседневная жизнь в местах их обиталищ, уклад, обычаи, стиль поведения, речь. Словом, все, что составляет образ человека и народа и делает его неповторимым и в то же время родственным другим этносам. Мне доставляло неизъяснимое удовольствие просто ходить и наблюдать… Вбирая все это в себя, в свою молодую память, я узнавал потрясающе много о человеке той или иной нации, порой делал удивительные открытия и составлял своё собственное представление о тех или иных встреченных мной людях или того или иного народа в целом. Не все, понятно, сохранила зыбкая моя память. Но бывало, что иные люди оставляли глубокий след в моей глубинной тайной прапамяти…

Так было и в тот раз, когда негаданно я оказался внутри открывшейся мне жизни удивительных людей. Однажды я проснулся от красивого женского голоса… Он был так певуч и неповторим по тембру, что я запомнил его звучание, как мне кажется, на всю жизнь… Кто это? Кому он принадлежит? Как странно, что он зазвучал в этом особняке, когда я оказался в нем в качестве нежданного гостя! Ведь дядя Ладо давно одинок… Кто же это? Откуда и как проник сюда этот чарующий женский голос? Должно быть, эта женщина очень красива, думал я, лёжа в своей комнате, потрясённый волшебными модуляциями этого голоса… Остатки сна сняло как рукой. Точнее, смыло чистейшей родниковой водой этого журчащего голоса… Боже, мой! Неужели я становлюсь похож на библейского царя Давида, поражённого однажды таким же приступом немого восхищения?

Все разрешилось очень быстро. Оказалось, что к дяде Ладо внезапно приехал старший сын Джемал вместе со своей очаровательной женой Чарой и их не менее очаровательным сыном Ладошкой, названным так в честь деда. Меня представили как гостя из Ленинграда. Это была очень колоритная пара. Джемал, представительный мужчина с красивыми чертами чуть надменного смуглого лица, был профессиональным музыкантом и директором музыкальной школы в Тбилиси. Жена его, удивительно красивая молодая женщина, работала там же педагогом по вокалу. Так вот, чей голос так взволновал меня утром! Вскоре мы познакомились поближе. Я поведал им о своих планах побывать в Грузии, в том числе и в Тбилиси, и к своему удивлению (в то лето я не переставал удивляться!) был приглашён к ним в гости. Мог ли я отказаться, когда так просто, с такой чарующей улыбкой на прекрасном лице, своим столь волнующим голосом Чара озвучила это неожиданное приглашение! Как же мне везло в то лето! Мой маршрут складывался сам собой, не приходилось ломать голову, как это сделать наилучшим образом, не забывая и об экономии моих весьма скромных средств. Проводниками моими были такие красивые люди, что я готов был пойти за ними, куда угодно. Я чувствовал, что меня подхватила и понесла могучая и ласковая волна какого-то слепого, явно не заслуженного мной счастья… И я полностью покорился ей.

Пробыв в доме отца в Сухуми всего один день, Джемал увёз свою семью в Тбилиси.. А через день, тепло распрощавшись с дядей Ладо и Нодаром, и я покинул этот красивый дом в центре Сухуми и выехал в Тбилиси. В те далёкие времена не ощущалось никакой вражды между Грузией и Абхазией. По крайней мере, я этого не почувствовал. Все, кого я встречал на своём пути, были вполне дружелюбны, в их глазах я не видел и тени злобы, они жили своей жизнью, и по всему видно, были ею довольны. Вообще, я столкнулся с замечательной душевной открытостью грузин, с их готовностью помочь друг другу и, тем более, приезжим из России. Я столкнулся с этим непосредственно, когда после довольно утомительного пути оказался в тбилисском районе Сабуртало, надеясь увидеть моих недавних знакомых – Джемала и Чару. К моему сожалению, наша тбилисская встреча не состоялась. Я не застал их дома. Как мне сказали соседи, они накануне выехали на свою дачу в Мцхету, а это в шестидесяти километрах от Тбилиси. Я растерялся. Большой город, и никого из знакомых, денег в обрез. Но соседи моих знакомцев, видя моё замешательство и войдя в моё положение, стали наперебой приглашать меня к себе на ночлег, чем поставили в весьма неудобное положение… Кто я такой для них? Было неловко обременять собой незнакомых людей, но они настойчиво и сверхэмоционально уговаривали меня остановиться у них, отметая все мои сомнения. Тем не менее, я решил рискнуть и поехать в Мцхету. Адрес мне дали соседи, уверив, что я непременно найду дачу своих знакомых.

Мцхета

Старенький дребезжащий автобус довёз меня до Мцхеты без приключений и сравнительно быстро. Стремительно вечерело. С помощью словоохотливых попутчиков не сразу, но я отыскал дом моих новых абхазско-грузинских знакомцев.

Но сначала о Мцхете, ибо это редкое место в Грузии. Это древнейший город Грузии, основанный в 5-м веке до нашей эры, расположенный в месте слияния двух рек, Арагви и Куры. Местность здесь впечатляющая. Пустынные горы, что-то отрешенно-библейское… Долгое время Мцхета была столицей Картли, так в далеком прошлом называлась Грузия. И местом, где располагалась кафедра (резиденция) Патриарха Грузии. В сём городке находится знаменитый кафедральный собор Светицховели, где захоронены представители знаменитой династии Багратиони, представителем которой был герой войны 1812 года, сподвижник Кутузова, фельдмаршал Багратион. Но для меня самым значимым, притягивавшим все мои взгляды и помыслы, был древнейший храм Джвари, воспетый Лермонтовым в его романтической поэме «Мцыри», который возвышается на вершине высокой горы, у подножия которой сливаются «струи Арагвы и Куры». Поистине сакральное место:

«…Немного лет тому назад, там, где, сливаяся, шумят, / обнявшись, будто две сестры, / Струи Арагвы и Куры, / был монастырь…». Эти строки поразили моё воображение ещё в детстве, а потом в средней ленинградской школе, на уроке литературы. И вот я стою на этом месте, вижу и слышу эти вечные струи Арагвы и Куры – и чуть не плачу от мистического трепета… Я – здесь! Куда привела меня моя кочевая Судьба! И плачу от осознания мистического величия момента…

Вот так я в третий раз влюбился в Лермонтова, и теперь уже навсегда! Как женщина, любящая ушами! И как мужчина и художник, любящий глазами!

Ну, а что же мои знакомые – Чара и Джемал? Ведь это они привели меня сюда. Я вспомнил тот чарующий голос, однажды разбудивший меня. Может, это моя душа пробудилась тогда ото сна и стала тем, что так трудно, почти невозможно удержать за непокорные крылья… А пробудил её один женский голос…

Когда в душных летних сумерках, стараясь никого не испугать, я вошёл в полуоткрытые ворота освещенного изнутри каменного дома и сделал с дюжину осторожных шагов по мощенному каменными плитами дворику, я вдруг увидел её… Ту самую женщину с дивным голосом и фантастическим именем Чара… Выхваченная из бархатной темноты ярким светом, бившим из окон, она стояла под одним из деревьев темного сада с корзиной в руке и, похоже, что-то негромко напевала. Я замер…

Прошло несколько томительных секунд, прежде, чем я, сделав несколько шагов вперёд, негромко произнёс: «Здравствуйте, Чара». И тотчас женщина повернулась ко мне лицом и, вероятно, узнав меня, громко воскликнула, произнеся что-то по-грузински. Красивое лицо её выразило крайнюю степень радостного удивления. Я выдохнул, представив, однако, странную внезапность моего появления в столь темный час…

– Джемал… Джемал… Посмотри, кто к нам приехал! – вероятно, так звучала ее следующая фраза по-грузински.

Через минуту мы уже обнимались с Джемалом на глазах все ещё радостно возбужденной Чары. Оказалось, друзья ждали моего приезда, но не так скоро, и на всякий случай оставили своим тбилисским соседям свой мцхетский адрес и записку для меня.

Наша встреча превратилась в шумное типично грузинское застолье с молодым вином и прочими атрибутами пиршества в духе картин Нико Пиросмани. Затянувшееся далеко за полночь, оно завершилось лишь после того, как я стал выказывать явные признаки сонливости… В эту ночь я спал как убитый. Проснулся на широкой тахте в залитой солнечным светом веранде. Выглянув в окно, я был потрясён увиденным: ветви красивых деревьев с узорчатыми листьями сгибались под тяжестью оранжево-румяных плодов шарообразной формы – не сразу дошло до меня, что это персики. Весь сад был пронизан утренним солнцем. Над этим великолепием голубело древнее мирное небо Мцхеты… Если бы я был верующим, как сейчас, я бы вознёс благодарную молитву Господу, со слезами сердца благодаря Его за это так внезапно подаренное мне спокойное счастье… В тот счастливейший миг своей молодой жизни я чувствовал себя абсолютно безгрешным и счастливым ребёнком, которому подарили весь этот яркий и переливающийся красотой мир… Господи, за что мне это, человеку?!

Дверь на веранду почти бесшумно открылась, и в её проеме показалась курчавая детская головка. Подойдя ко мне, ребенок посмотрел мне прямо в душу своими огромными распахнутыми глазами и, тронув меня за руку, что-то негромко пролепетал на своём ангельском языке. На меня доверчиво, с легким любопытством были устремлены два мерцающих, темных, всевидящих глаза. «А я знаю, тебя зовут Ладошка, ну, здравствуй, здравствуй, мой хороший! Давай познакомимся. Меня зовут…» В это время в дверях светящимся силуэтом появилась очаровательная Чара. Она стала звать сына, что-то говоря ему на грузинском языке своим прекрасным голосом. Странно, но, не зная грузинского, я сердцем слышал и понимал все, о чем говорили и чем жили эти два любящих человеческих существа, оставшиеся в моей памяти светлым символом нерасторжимого и вечного начала, пронизанного божественным светом безгрешной и чистой любви, тихо светящейся вечнозеленой листвой большого и несокрушимого дерева из райского сада…

А сад был действительно прекрасен. Этот библейский сад… Удивительно, но моё первое кавказское лето так щедро дарило мне, мальчишке, свой нетленный и торжественный свет, словно вознамерилось авансом наполнить им до краев всю мою грядущую жизнь на земле. Безмерная радость дарения и несокрушимое чувство жизни в переливающемся счастьем земном раю навсегда стало для меня самым сильным и дорогим, что подарила мне Мцхета…

Мне хватило двух часов, чтобы обойти этот небольшой островок большой грузинской Истории, ставший вполне респектабельным, по грузинским меркам, дачным местом… Спускаясь к Куре, я брал в ладони её мутноватую бурливую воду, окунал в нее лицо, всем существом ощущая биение её беспокойного сердца и, казалось, своё личное бессмертие… Все это было впервые, и потому так ошеломительно для меня… Михаил Юрьич! Вот и свиделись мы с тобой в этом сакральном месте! «…И я здесь был…», и привёз тебе привет из далекого и холодного Петербурга-Ленинграда… Всего-то 130 лет спустя… Друг, мой, мы ещё долго-долго будем встречаться на наших земных путях! Но эта встреча с тобой здесь....

Выходя из храма Светицховели, под гулкими сводами которого покоятся великие граждане Грузии, я вдруг подумал о том, как простое человеческое благодеяние становиться христианской категорией, основой, краеугольным камнем в человеческих отношениях. Не помоги, не прими мой отец участие в судьбе молодого парня с Кавказа, что было так характерно для него, – возможно, и не испытал бы на себе я, его сын, это излучение ответного добра, ведущего меня по дороге к Храму и передающего свою эстафету все новым и новым встреченным мной людям, дарящим ответное участие!

Вернувшись в мой временный приют, я обнаружил у своей кровати корзину с персиками…

Я пробыл в Мцхете только два дня. Как ни упрашивали меня мои добрые друзья остаться и погостить у них подольше, я не посмел более обременять собой их дачную идиллию. Кроме того, я не ставил перед собой никаких творческих задач, намеренно не взяв с собой принадлежностей для рисования. Сославшись на то, что мне нужно срочно увидеть своего институтского друга, живущего в Орджоникидзе (Владикавказе) и тепло попрощавшись с моими друзьями, я навсегда покинул Мцхету, оставив в ней огромную часть своего благодарного сердца…

Прошло полвека. Холодный и бесснежный декабрь 2019 года тает на моих глазах. На стене моей комнаты в квартире матери в Сестрорецке, где я пишу эти строки, висит диплом лауреата 1 степени, коим я награждён за участие во всероссийском фестивале-конкурсе «Лермонтовские сезоны-2019» в номинации «проза» за мою повесть об отце, благодаря которому я и оказался в Мцхете… Какая символика во всем этом! Когда я думаю об этом, то с легкой грустью вспоминаю далекое и прекрасное лето, проведённое на Кавказе, и те два благословенных дня в Мцхете, «…Где ныне видит пешеход следы обрушенных ворот, / Был монастырь…». И как после этого, скажите, не доверять Судьбе!

Тбилиси и отъезд в Орджоникидзе

Приехав в Тбилиси достаточно рано, я тотчас на автовокзале купил билет на автобус до Орджоникидзе. Он отходил в 7 утра следующего дня. Но меня это устраивало, ибо давало возможность увидеть Тбилиси, о котором я так немало слышал ещё в Ленинграде. И вот Судьба даёт мне такой шанс. Не помню, пешком или автобусом, я рванул в исторический центр старого города. Мне обязательно хотелось побывать на могиле Грибоедова и его жены Нины Чавчавадзе. И вот я стою у их надгробий на горе Мтацминда. Трудно передать, что я испытал тогда. Боль, горечь, печаль заполонили мое сердце… Я смотрел на жаркий город с высоты этого печального места, а в сердце кричали и корчились строки, начертанные безутешной вдовой на памятнике любимому мужу: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя?»

Ровно 140 лет назад, в жарком июне 1829 года, здесь было предано земле растерзанное тело несчастного Грибоедова, на этом месте, в тот день началась история величайшей человеческой драмы, неслыханной верности и христианской жертвы. После испытанного на этом святом месте катарсиса мне захотелось спрятаться, остаться одному со своими чувствами… Я рассеянно бродил среди надгробий, пытаясь найти место для уединения, но никак не мог успокоить разбушевавшееся сердце. Зайдя в храм св. Давида, я молча поскорбел в одиночестве. Печальная охранная тишина каменной церкви немного успокоила меня. Посидев и справившись с собой, я вышел из храма и стал медленно спускаться в живущий своей всегдашней суетливой жизнью, сверкающий под жарким полуденным солнцем город, надеясь среди его суеты освободиться от гнетущих мыслей о роковой несправедливости Судьбы. Рассеянно, с тоскливым чувством, я взирал на колоритных жителей этого безусловно, своеобразного города, знакомого мне по картинам Нико Пиросмани и других, уже советских художников. Все это было похоже на декорацию сумбурного спектакля на экзотическую тему в советском варианте. Я понимал, что за час-другой все равно не смогу прикоснуться к тайной душе этого города-базара, тем более, постичь её, да и не было сил и желания… Когда-нибудь в другой раз, если он вообще случится. А пока.... Пока я просто шёл, неведомо куда. Разные мысли, перескакивая с одной на другую, лениво переливались в моей притупевшей голове… Я вяло думал о разноликой судьбе этого перемешанного темнолицего, черноволосого народа, маленького, гордого до щепетильности, окружённого высокими горами и другими народами, ведомыми кровожадными властителями, всегда готовыми поработить и завладеть этой цветущей землёй, этим непокорным народом… Лишить его свободы – может быть, самого главного для всякой человеческой жизни… Я думал о том, что так привлекало великих русских людей, гениев нашей русской национальной культуры в этом народе? Пушкин, Лермонтов, Грибоедов и другие яркие личности – что влекло их сюда? Воспринимали ли они эту отсталую тогда страну как некий оазис дикой неуправляемой свободы, от недостатка которой они сами задыхались в помещичьей России? Этакая своеобразная непокорная земля обетованная, с клекотом орлов, со звоном кинжалов и кипением диких страстей… Да, конечно, рассеянно думал я, эта земля обладала особым магнетизмом, особенно для деятелей культуры, тайну которого я и пытался разгадать…

Сейчас мне вспомнился фильм Абуладзе «Покаяние», с его протестом против страшной идеологической диктатуры и духовной неволи, произведший на меня в Ленинграде сильнейшее впечатление… Что ждёт этот гордый и бурливый народ в будущем, когда вырастут новые поколения его граждан, смогут ли они выжить и, сохранив свою идентичность, не растерять лучшее в своей общей с другими народами истории? Не пустят ли на распыл свои горячие страсти? Не отравятся ли чужой и чуждой им свободой? Мог ли я тогда представить, что в жажде этой воли и свободы народ этот, породивший в своих недрах Сталина, в поиске мифического счастья когда-нибудь рассорится с великим русским народом, защитившем его от порабощения, и, ведомый своими, им же избранными властителями, качнется в сторону бесконечно далекой от них, Европы, восторгаясь её стандартами жизни, её ценностями? Впрочем, грузины, в большинстве своём, как народ, в моем представлении, всегда были торгашами и потребителями, за исключением ничтожного, но стабильного для всех народов процента творческих людей. Вспомнились многие прагматичные представители этой нации, живущие в России и всегда, как и евреи, будучи приспособленцами, норовящие занять самые тёплые и прибыльные места на социальной лестнице. И до, и после я встречал таких людей в большом количестве…

– Эй, уважаемый! Генацвале! Зайди, дарагой… – коротышка с темным, выжженным лицом крестьянина, но лоснящимися от неподдельного радушия морщинистыми добродушно-хитроватыми глазками, в простой мешковатой одежде и чёрной шапочке явно приглашал меня в некое, расположенное в подвале заведение, откуда пахло чем-то очень вкусным… – Уважаемый, генацвале!

Не ошибся ли он на мой счёт? И что это – обычное проявление радушия или что-то большее?

Неужели я заблуждаюсь насчёт народа, и он все такой же простой, искренний и душевный, как в старом довоенном фильме «Свинарка и пастух»?

Уважаемый… Генацвале… Может быть, эти простые слова и выражают настоящую суть этого простого народа, наполовину несчастного, наполовину счастливого? Сейчас, когда пишу эти строки, вспоминая свои впечатления полувековой давности, я с грустью и болью в сердце думаю о том, как легко можно растоптать то великое, что связывало, объединяло и делало несокрушимыми два народа – большой русский и маленький грузинский, как легко можно дать погибнуть от засухи дереву нашей вековой дружбы, достаточно не поливать его, лишить его живительной влаги уважения, и простого человеческого чувства любви, спасающей и прощающей… Неужели и моя любовь, так жарко вспыхнувшая на этой прекрасной земле, обречена пережить саму себя, овдоветь, погаснуть, а не принести себя в жертву ради будущей гармонии и торжества человечности?

Кое-как перекантовавшись на автовокзале или около него, с восходом солнца я выехал из Тбилиси в Орджоникидзе с трепещущим сердцем, предвкушая яркие эмоции на Военно-Грузинской дороге.

Тбилиси – Владикавказ. Военно-Грузинская дорога

Ура! Я еду к своему другу в Орджоникидзе! Ровно в 7 утра наш автобус отправляется из Тбилиси в Северную Осетию. Я знаю, что нам предстоит более 200 км интересного и непростого пути по старинной и единственной шоссейной дороге, соединяющей Россию и Закавказье. Попробую описать моё путешествие таким, каким сохранила его память…

Вот уже полчаса мы едем на север от Тбилиси по правому берегу Куры. Эта неширокая, но бурливая река, сбегающая с Южного склона главного Кавказского хребта, с легким шумом бежит нам навстречу вдоль неширокого шоссе, по которому движется наш небольшой видавший виды старенький рейсовый автобус. Я сижу у окна, и мне хорошо видны меняющиеся со всех сторон впечатляющие виды кавказских предгорий. Вскоре мы приезжаем в теперь уже мою навеки Мцхету. Короткая остановка минут на десять – и мы движемся дальше. Неужели в последний раз я вижу это сакральное место, так впечатлившее меня? Где-то в одном из этих сложенных из тёплого камня домов спят мои дорогие Джемал, красивая Чара и их четырехлетний сын Ладошка… Не огорчил ли я их своим внезапным отъездом? Не обидел ли? Если честно, что-то осталось горчить в моей душе, я чувствовал, что мало, мало мы общались, могли бы больше дать друг другу, но моя тогда ещё не изжитая стеснительность не позволила это сделать. Храни их Господь… Воздай им много-много тепла и радости, охрани их от всяческих бед…

Проезжаем мимо собора Светицховели. Как красивы его скупые формы, сложенные из тёплого камня, освещённые утренним солнцем, и бросающие голубоватые тени! Но что же я чувствую, что у меня в душе? Если одним словом – благодарность… Своя, отливающая чувством спокойного счастья и тихой радости, благодарность, как редкий и счастливый дар, вручённый мне этой благословенной обетованной страной Грузией, без всякого пафоса, редкий и бесценный дар, согретый простым участливым теплом встреченных мною на этой земле людей. Мир и покой у меня в душе, и я знаю, что этот тихий завет я обязан сохранить в себе навсегда, чтобы ни случилось с миром и со мной…

Горы… Горы Грузии… Как писал близкий мне Маяковский: «… Гора на гору грузи…».

Почему меня так волнуют горы, человека, выросшего среди северных болот и всегда хмурого горизонта безбрежно-холодного залива? Мои предки по матери – ижорцы. Небольшая народность, рыбаки и землепашцы, издревле обжившие южные берега Финского залива со времён Новгородской пятины. Я не исключаю, что и моих предков-ижор повёл неустрашимый Александр Невский на лёд Чудского озера на битву с надменными тевтонами. Мне бы стать моряком, как мой легендарный дядя-яхтсмен, а я, волею Провидения выбрав рисование, стал «сухопутным моряком». И широкая моя душа возлюбила горы, как антитезу скучной горизонтали, причём, не в маниакально-спортивно-альпинистском плане со всей сопутствующей этому романтикой, а в сугубо эстетическом, эмоциональном, изобразительном, художественном… И, разумеется, людей, живущих в этих горах, – горцев, их уклад… «В горах моё сердце, а сам я внизу», – сказал Р. Бернс. Это про меня! И впервые, пожалуй, я осознал это именно на Военно-Грузинской дороге…

Белая Арагви стремит свои прозрачные шумящие воды нам навстречу. Автобус натужно набирает высоту. В салоне заметно посвежело. Дорога, прихотливо извиваясь среди нависших каменных уступов, угрожающе сужается. Иногда это заставляет судорожно сжиматься сердце. Не хочется думать о самом страшном… Вот это восхищение надмирной отрешенной красотой гор и леденящий страх – главное, что выражает моё состояние. Поражает спокойствие пассажиров: вероятно, это привычно для них. Похоже, я единственный, кто ощущает этот «гибельный восторг», который не позволяет замечать по сторонам что-то интересное и заслуживающее внимания. Наконец, после трёх часов утомительной тряски, мы на Крестовом перевале, на самой высокой точке всего пути. Предлагают выйти, чтобы размяться и справить нужду. Замечаю невысокий обелиск, на котором различаю цифру: 2395 метров. На такую предельную высоту мы поднялись без малого за четыре часа пути. Сырой туман царит на вершине перевала, обжигая тело ледяным холодом. Скорее в автобус! Зубы стучат от озноба, заглушая чувство голода. Невольно понимаешь, что эта единственная дорога через Главный Кавказский хребет – отнюдь не увеселительная прогулка, а самое настоящее испытание. Ну, что же, говорю себе, его следовало пройти. Это своего рода крещение. Представляю, как тяжело было путникам в 19 веке преодолевать трудности пути на лошадях, а то и пешком. В зимние месяцы дорога была смертельно опасна из-за снежных заносов, лавин и лютого холода. Как тут не вспомнить Суворова и его чудо-богатырей, преодолевавших Альпы в таких же экстремальных условиях во время Итальянского похода. А Пушкин, Лермонтов, Лев Толстой, Коста Хетагуров – они тоже оставили здесь свой след…

Когда перевалили через Крестовый, мне стало легче психологически. Как говорится, под горку… Озноб все ещё тряс меня и других пассажиров, но было видно, что настроение их улучшилось, разговоры приобрели оптимистический оттенок. Я хорошо запомнил беззубую улыбку одного колоритного почтенного старика-горца, молча просидевшего почти всю дорогу с неподвижным, словно каменным выражением иссушенного коричневого лица… Въезжаем в Дарьяльское ущелье. Угрюмый и величественный Дарьял вознёс над нами свои грозные каменные стены, между которыми рокочет, беснуясь, неукротимый Терек. Место устрашающе-романтичное, многократно воспетое художниками и поэтами разных времён. Бесспорно, увидеть своими глазами это циклопическое нагромождение диких базальтовых скал километровой высоты, стиснувших собой ревущий и клокочущий злобой Терек, почувствовать, пережить титаническую, апофеозную мощь воли Творца, создавшего эти нечеловеческие декорации, есть редкое счастье для впечатлительного человека, тем более, художника, и я ещё раз испытал это жуткое специфическое чувство устрашающего восторга от мысли, что смог это увидеть.... Прошло около двух часов – и вот уже открывшаяся моему взору сверкающая на солнце остроконечная громада Казбека возвестила нам о скором прибытии во Владикавказ. Было около пяти часов вечера середины августа 1968 года.

Что же я за человек такой?! Откуда во мне это странничество?! Кто из моих далеких предков был болен сим недугом? «Идущий»… Так называлась картина моего друга-питерца Сашки Рычкова. Это про нас… Про меня… Про таких, как мы, идиотов… Не променял я это странствие ни на что другое. 30 лет в непрерывном движении: Кавказ… Заполярье… Сибирь… Урал… До 45 лет я не мог остановиться, как если бы в меня вселился демон, и мотал за собой по необозримым краям и весям всея земли! Было ли это моим счастьем или наказаньем, я не решил до сих пор. Ни на карьеру, ни на раннюю зажиточность, ни на спокойную и хлопотливую семейную жизнь в относительно благоустроенном городе Ленинграде не мог и не хотел я променять свою страсть. Вроде, все у меня было с молодости: квартиры, машины, дачи и мастерские – все, чем живёт сейчас нормальное человеческое племя. Остановись, живи, как все, твори на радость людям и себе любимому. Выставляйся. Как многие мои приезжие однокашники по Академии Художеств. Своё дерьмо готовы были есть, чтобы назваться ленинградцами, закрепиться с пресловутой провинциальной хваткой, присосаться к мастерским и прочим давнишним привилегиям… Смешно! Сейчас ходят раздобревшие, гордые собой, не здороваются при редких встречах… Подлое это сословие – художники! Глупое… Они напоминают мне навозных жуков. Копошатся такие жуки в г…е, наползают друг на друга, из кожи лезут вон, чтобы возвыситься… Кого только не увидишь в этой благоухающей куче: евреи, хохлы, азеры, армяне, ещё раз евреи, западенцы, волжане, азиаты, убогие прибалты – весь, ещё тот, окопавшийся совковый и постсовковый пресловутый котёл наций, тошнотворно-убогий атеистический интернационал… Ныне, разумеется, в духе подлого времени, приобщившийся к «Европе», – ну и, само собой разумеется, их отпрыски… Это в Питере и Москве, а что творится на периферии, я уже не говорю… Увы, все это я увидел и предвидел ещё в молодости, в институте, и содрогнулся… Мерзкое племя – художники, глупое до примитивности, спесивое до идиотизма… Виварий, хотя, вроде (ирония судьбы!), и сам к нему принадлежу…

Что до меня – горит во мне, верно, буйная кровь моих предков, новгородцев-ушкуйников, какое-то неуемное, авантюрно-разбойное начало, болезненно охочее до перемены мест, до сугубого подвижничества. Бесстрашный мой дядька, видать, заразил меня этим неуемным безрассудным дерзанием (см. мой стих «Воспоминание о дяде»). Ну что же, спасибо ему… За все…

В Орджоникидзе я без труда отыскал дом моего доброго институтского друга Асланчика. Он сам вышел мне навстречу у ворот скромного родительского дома на тихой окраинной улице Орджоникидзе. Отрадно было увидеть спустя три месяца его чуть застенчивую, как в Питере, улыбку, почувствовать родное рукопожатие, услышать наше привычное «Здорово, друже…».

Полюбил я его как-то сразу, как увидел в Питере, в холодных коридорах Академии. А было так: я год проработал лаборантом на кафедре живописи, не поступив в первый раз и занимаясь вольнослушателем в мастерской Серебряного, нацелясь поступать на следующий, 1967 год. Вот тогда, накануне экзаменов, я и обратил на него внимание. Среди взволнованных суетливых абитуриентов он выделялся скромным спокойствием горца, нездешнее спокойное благородство освещало его аланское лицо красивой лепки. Он был высок, худ, скромно одет. Его нездешность и зацепила моё внимание. Звали его Аслан. Фамилия Саккаев. Уже поступив на живописный, мы часто встречались с ним в холодных и длинных коридорах Академии. Одним словом, подружились. Мне импонировало, что он был не похож на шумливых, безликих и глуповатых русских ребят моего возраста. Его кавказская скромность покорила меня. Зная о моем интересе к Кавказу, он запросто пригласил меня на свою малую родину во Владикавказ. И вот в конце августа 1968 года я буквально свалился с гор, к нашему обоюдному удовольствию и радости. Встретили меня с осетинским радушием и скромным, но душевно щедрым гостеприимством. Его мать, тихая, похоронившая мужа пожилая осетинка, отнеслась ко мне, как к сыну, с материнской заботой и добротой. Часто нам постилали на крыше дома, и в звездные ночи мы с Асланчиком любовались тем, как таинственно луна освещает вершины Казбека и Столовой горы. Как бездонно и вечно ночное небо Кавказа… Такое незабываемо! Куда только не возил меня мой друг! Мы обошли весь город и его ближние и дальние окрестности. Фиагдон… Города мертвых… И много чего ещё… Ездили в соседнюю Чечню, в тогда ещё мирный Грозный… Я, никуда не спеша, проникся аланским духом этого гордого и талантливого народа с богатой тысячелетней историей и удивительными древними традициями.

Милый, дорогой мой Аслан, смогу ли забыть я наши исполненные надежд и мечтаний молодые годы, тот далекий, дышащий бессмертием прохладный август на крыше твоей сакли?! Тебя давно нет в подлунном мире, но мы-то с тобой были и есть всегда, крещенные нашей нетленной юностью, – и, значит, мы вечны…

Впервые на Севере. Зима 1969

Ямал. Салехард. Лабытнанги

Январь 1969 года. Институтские зимние каникулы. В ранних зимних сумерках на пустынной платформе железнодорожного вокзала в Вологде стоят, переминаясь от холода, два юноши-студента 2 курса Ленинградской Академии Художеств… Одеты по-зимнему: тёплые пальто, ушанки, тёплые рукавицы, у каждого за плечами по увесистому рюкзаку. По всему видно, что собрались ребята в дальнюю дорогу. Один из них это я, другой – мой закадычный институтский друг Санька Рычков (Рыка). Ох, и не сидится нам в Питере! Впереди всего-то десять дней каникул, позади четыре месяца упорных занятий на нашем графическом. Всяческие волнения позади. Сидеть бы дома, в тепле и уюте, рисовать бы девушек и бабушек в своё удовольствие, ходить по музеям, так нет же, удумали ехать на Север, и не куда-нибудь в Карелию, а на полярный Урал, в далекий и загадочный Салехард. Прослышали ребятки, что разведаны там немереные запасы газа, и проложили там, в этих дремучих местах, первые километры будущего гигантского газопровода, который должен пересечь европейскую часть страны и протянуться аж до западной Европы. Вот и захотелось ребятам увидеть все это своими глазами и хоть как-то поучаствовать во всем этом. А как поучаствовать? Естественно, одним проверенным способом: рисованием плакатов. Смотришь – и заработать можно прилично, дорогу окупить, да и вообще… Авантюрно? Вполне! Зима, морозы? Да наплевать! Не страшно! Вполне в духе начинающих изоавантюристов… Так начался наш первый зимний вояж в тюменское Заполярье… На Ямал…

Скорый поезд «Москва-Воркута» подхватил нас в Вологде, и вот уже вторые сутки рассекал оледенелые северные просторы, бесстрашно ввинчиваясь в надвигающуюся полярную ночь. Котлас, Инта, станция Абезь… Где-то здесь, в этих угрюмых местах, вдоль северной железной дороги, огороженные километрами колючки, светящиеся неусыпными глазами прожекторов, раскинулись жуткие владения ГУЛАГа, с тысячами осуждённых невольников, звонким лаем натасканных собак, резкими окриками охранников и конвоиров, жутким визгом циркулярки, скрежетом заиндевелых вагонов и глухими стуками оледенелых брёвен…

Две ночи, проведённые на верхних полках плацкартного вагона, изрядно намяли нам бока, пока мы всматривались в серо-белую мерещь заоконного пейзажа, пытаясь разглядеть что-то запоминающееся, но все было размытым и утомительно серым. Впрочем, иногда в ночи таинственно проступал едва светящийся диск полярной селены. На станции Сейда была пересадка, наш вагон прицепили к составу, идущему в Салехард. Мы пересекали полярный Урал. Глухой ночью, когда весь вагон спал глубоким сном, я, выйдя в тамбур, набравшись храбрости, открыл на ходу дверь и, крепко держась за поручни, слегка нагнулся вперёд… Морозный ветер миллионами ледяных игл ударил мне в лицо, перед моим восхищённым взором предстали далекие пологие снежные горы, освещённые ярким светом луны, – это был настоящий лунный ландшафт, пугающий своей дикой немотой и неземной отрешенностью. Я почувствовал себя космонавтом, вышедшим в открытый космос, или, вернее, ступившим на лунную поверхность, и лишь извивающийся на повороте, облитый лунным светом состав, напоминал мне о том, что я ещё на земле… Удивительное, незабываемое, внеземное ощущение… Сколько лет прошло, а я так остро помню этот пугающе-неземной лунный пейзаж… и своё странное присутствие в нем.

Вокзал в Лабытнангах, а, вернее, то, что считалось им, встретил нас слепящим светом прожекторов, выхватывающим в ночи редкие уродливые строения каких-то бараков, ледяным дыханием смутно угадываемых, неоглядных полярных просторов, человеческим оживлением, коим отмечены все пункты прибытия во всем подлунном мире. Было около десяти вечера по местному времени… Темно и жутковато… Куда податься? С чего начать? Понятно, что надо где-то устроиться на ночлег… Но где он в этой морозной ночной глуши?.. И тут к нам подошёл молодой парень, с которым мы познакомились в поезде. Звали его Валентин. Он ехал из Москвы. Геодезист. Работает в «Ямалнефтегазгеологии», организации, занимающейся геологоразведкой, поиском месторождений газа в этих суровых местах. Он с порога предложил нам ночлег. Редкое везение!

Лирическое отступление. Еще смолоду, и это с блеском подтвердилось в моих дальнейших странствиях по стране, я обратил внимание, что чем больше рискуешь и чем смелее идёшь на встречу с неизвестным, тем чаще тебе везёт, и это везение по факту становится чуть ли не обязательным условием в дерзком поиске той важной для тебя в каждый конкретный момент жизни цели, которой ты хочешь добиться, даже, если эта цель ещё не до конца осознается тобой. Я даже привык учитывать этот обязательный фактор везения, и это действительно сопровождало все мои скитания, все мои перемещения в пространстве по зову вечно ищущей, рвущейся куда-то, бунтующей и жаждущей новых впечатлений неспокойной души… Может и вправду, по слову поэта, «Удача – награда за смелость»? Я часто, почти всегда испытывал эту алогичную шальную уверенность в себе и своей счастливой звезде…

А тогда наш добрый друг повёл нас в непроглядную, но привычную для него тьму полярной ночи и вскоре вывел к автобусной остановке, а ещё через какое-то время тряский «Уазик» доставил нас в небольшой посёлок геодезистов. Валентин уверенно повёл нас к одному из бараков, оказавшемуся служебной «гостиницей». К нашему удивлению, в двух комнатах этой мини-гостиницы было более чем прилично. Мы поблагодарили нашего благодетеля и договорились обязательно видеться. Вот так нас встретил суровый Сибирский Север. Поздним утром нас разбудил наш новый знакомый. Он предложил нам, зная о наших планах, не теряя времени, встретиться с начальником их организации на предмет возможного заказа и взялся устроить эту встречу. Контора «Ямалнефтегазгеологии» находилась на левом берегу широкой заснеженной Оби, в Салехарде. Туда по накатанному зимнику нас быстро доставил служебный «Уазик», прямо к двухэтажному деревянному зданию конторы. На втором этаже, в небольшой приемной, нам предложили подождать, но уже через пять минут нас принял начальник. Это был крупный улыбчивый мужчина, похожий на украинца. Он поднялся, шагнул к нам навстречу и – о, чудо! – протянул нам огромную ручищу для рукопожатия и предложил сесть… Видит, Бог, такой встречи с колес мы точно никак не ожидали. Это сразу воодушевило нас. Оказывается, он уже знал о цели нашего приезда (откуда, оставалось только гадать) и сразу приступил к делу… И снова на нас свалилось редкая удача (помните, что я писал о ней) – нам предложили интересную работу по оформлению поселка геодезистов, тут же заключили с нами договор и, определив место работы, заверили, что материалы для неё (плита, краска и прочее), будут незамедлительно доставлены в наше распоряжение. Он пожелал нам удачи, и, снова обменявшись рукопожатиями, мы расстались… Только выйдя на улицу и затянувшись ядреным морозным воздухом, мы оба пришли в себя, и не в силах сдержать своей радости, крепко хлопнули друг друга по плечу. И в самом деле, похоже, удача светила нам Полярной звездой! Лишь бы не спугнуть её! И ещё успеть бы выполнить эту работу за столь короткий отпущенный нам срок. Между тем, вполне рассвело, и мы, наконец, смогли увидеть цель наших устремлений – город газовиков и ханты-мансийских и ненецких оленеводов город Салехард, единственный город в мире, расположенный точно на Полярном круге. В переводе с ханты-мансийского это означает: «город на мысу» и до 1933 года он назывался Обдорск. Тогда и доныне он является центром Ямало-Ненецкого автономного округа. Своеобразный город этот по преимуществу деревянный, с редкими каменными домами, с церковью Петра и Павла, построенной в 1899 году архитектором Цинке, кстати, выпускником нашей Академии Художеств, что приятно удивило нас с Рыкой. Я думаю, что в то время, когда мы там появились, художники из столиц были редкими гостями этих мест, возможно, отчасти поэтому нас так тепло встретили… Приятно удивило нас и меню в местной столовой, куда нас привёл взыгравший голод. Блюда из оленины, обычные здесь, пришлись нам по вкусу....

Не странно ли мои, дорогие читатели, я пишу эти воспоминания в Сестрорецке, на исходе 2019 года, поздним декабрьским вечером, и ровно пятьдесят лет спустя после описываемых событий. В окна и щели крошечной квартиры моей 103-летней матери дует ледяной взбесившийся ветер с Финского залива (недаром предупреждало МЧС), и я физически чувствую его мистический напор, его настойчивое желание что-то сдвинуть, пробудить в моей памяти. Его стихийная мощь колошматит в стекла моей тихой комнаты и словно просит, умоляет меня вспомнить всю правду о тех – о тех! – не таких уж и далеких временах, когда такой же дикий, ураганный, беспощадный северный ветер, сдирая, как наждаком, все живое и теплокровное на своём пути, срывавшийся откуда-то с Северного полюса, как из адской преисподней мира, достигал нас, двух молодых столичных парней, бредущих во мраке полярной ночи через ледяную, заснеженную, необъятную Обь… Я слышу его сегодняшние мольбы, его причитания, его настойчивые просьбы… И вспоминаю другой ветер, северный ветер нашей дальнейшей судьбы, заключивший нас когда-то в свои жестокие и неумолимые объятия. И я просто обязан, слыша в себе этот умоляющий рев, продолжить свой рассказ…