banner banner banner
Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья
Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья

скачать книгу бесплатно

Г-н Юрьев от нас всех с немалой наглостью требует смирения перед евреями. Это с какой же стати? Скажи он – справедливости к евреям, терпимости по отношению к евреям, благожелательного подхода к евреям: со всем этим мы бы готовы согласиться. Но смирение вообще между народами неуместно; оно может быть вынужденным перед тем, кто фактически намного сильнее. А русские в России пока в большинстве; и они там, как и мы здесь, себя не считают ниже никакой другой нации.

Тут же он глумливо задает нам вопрос: как бы, мол, мы русские отнеслись к мусульманскому ультиматуму «или положение бесправных иностранцев, или клятва на верность Аллаху». Отвечаем: если бы мы жили в Турции, то такое условие было бы законным, хотя и не гуманным. Но ведь русские все же живут у себя дома, в России. А с татарским завоеванием мы сумели справиться…

Адресуя нам вызов бороться честно, Юрьев сам прибегает сразу же к бесчестным, – и каким затрепанным! – приемам. Из Пушкина он приводит горькие слова: «Черт меня догадал родиться в России», обходя его продуманную и твердую отповедь Чаадаеву: «Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал».

Из Лермонтова он выдергивает строку «Прощай, немытая Россия», и оставляет в тени такие стихотворения, как «Бородино», «В шапке золота литого», «Спор» и «Люблю Россию я», полные горячим патриотизмом. О Гоголе он кидает, что мол о нем и говорить нечего. Да уж, и подлинно, лучше не будем! Не то пришлось бы вспомнить метафору о птице-тройке и пламенные выражения общерусского патриотизма в «Тарасе Бульбе».

Вовсе уж зря С. Юрьев увязывает планируемое им наше подчинение евреям с христианством. Ведь так или иначе, евреи как раз Христа не признают. Так лучше уж пусть на него и не ссылаются!

Имперского духа у нас, русских, вдоволь; и зря Юрьев нас упрекает в недостатке оного. Потому мы и сумели огромную империю воздвигнуть. Это Юрьеву со присными его данного духа не хватает; вот они и стараются разжечь всеми силами вражду и ненависть между отдельными племенами России. Мы можем только предостеречь все народности империи, включая и свою собственную, – не поддаваться провокации!

А дальше возложим надежду на Бога, который авось черное дело не благословит и нечистые ковы злодеев разрушит.

При курьезных событиях дано нам присутствовать ныне! Внутри России зловещие фигуры литературоведов, десятилетия спекулировавших на марксистских построениях и насаживавших пресловутый вульгарный социологизм, прочно вышли из моды. Когда один из виднейших среди них, Н. Эйдельман[107 - Натан Яковлевич Эйдельман (1930–1989) – писатель, историк. Автор книг о декабристах, Пушкине, Павле I и т. д.], выходит там на трибуну, ему из публики кричат, чтобы замолчал.

Зато в эмиграции понаехавшие сюда всяческие Е. Эткинды[108 - Ефим Григорьевич Эткинд (1918–1999) – филолог, переводчик. С 1974 в эмиграции, жил в Париже. Преподавал в Х Парижском университете (Нантер). Печатался в журналах «Континент» (Париж), «Синтаксис» (Париж), «Время и мы» (Израиль, США), «Страна и мир» (Мюнхен). Автор многочисленных филологических работ.] и И. Серманы[109 - Илья Захарович (Зеликович) Серман (1913–2010) – литературовед. Преподавал в Ленинградском педагогическом институте им. Герцена. В 1949 был осужден за антисоветскую пропаганду и отбывал срок в Магаданской области до амнистии в 1954. С 1976 в эмиграции, жил в Израиле. Профессор русской и славянской филологии Еврейского университета в Иерусалиме.] процветают, и отравляют атмосферу тем самым вздором, который в СССР выброшен на свалку! Да и сам Эйдельман выступал недавно в Париже с большим успехом, – и здесь никого не нашлось, кто бы осмелился ему возражать. Не переберется ли и он к нам, в свободную Европу?

Впрочем, кто знает! Может статься, придется когда-нибудь и Горбачеву с супругой удирать с Востока на Запад. Что ж, и в добрый час!

«Наша страна» (Буэнос-Айрес),

8 октября 1988, № 1992, с. 1

Художественная литература

В блаженной глуши

Писатель предреволюционной эпохи С. Гусев-Оренбургский[110 - Сергей Иванович Гусев-Оренбургский (1867–1963) – писатель. Учился в духовной семинарии, принял сан священника. После 6 лет службы отказался от сана и стал писателем. С 1921 в эмиграции. Жил в Харбине, с 1923 в США.], специалист по изображению быта духовенства, рисует жизнь старой России с весьма критической точки зрения, и всегда склонен скорее критиковать, чем воспевать; он даже не чужд некоторой оппозиционности к правительству, если не прямо революционным чаяниям. Вероятно, потому левенькое Чеховское издательство и выпустило, в 1952 г., сборник его рассказов под общим заглавием «Глухой приход».

Но, каковы бы ни были его взгляды, Гусев-Оренбургский – настоящий писатель, если не первоклассный, то и не лишенный дарования, и описывает то, что видел. И вот, читаешь и думаешь: кому, зачем понадобилось такое поистине райское житие разрушать, где даже бедным и несчастным никогда не было безнадежно плохо, где масса благоденствовала, где расчет и жестокость умерялись всосанной с молоком матери и непрестанно повторяемой Церковью христианской моралью?

И какою ценою! Моря крови, бездна мучений, горы трагедий, – для того, чтобы на месте счастливого и спокойного существования создать ад на земле, водворившийся ныне на нашей многострадальной родине…

Да будут прокляты сотворившие сие черное дело бесы! А те несчастные, что им по слепоте помогали, – как дорого они расплатились за свои ошибки! Простим же, и будем готовы и дальше прощать всем тем, у кого глаза раскрылись на правду. Упорствующим же во лжи, – тем прощать не станем; Бог их накажет, кого еще не наказал, а мы с ними лучше не будем соприкасаться.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Среди книг», 31 мая 1986, № 1870, с. 4.

В издательстве имени Чехова

Раскрывая сочинения Хомякова[111 - Алексей Степанович Хомяков (1804–1860) – поэт, философ, богослов, публицист. Один из основоположников славянофильства.], вышедшие только что в Чеховском издательстве, трудно не испытать изумления перед жгучей актуальностью, которую они сохранили для настоящего момента, несмотря на то, что написаны более ста лет тому назад. Это чувство охватывает, едва пробежишь первые же страницы, – такие вещи, как «Мнение иностранцев о России» и «Мнение русских об иностранцах», словно нарочно составлены в ответ на споры и волнения нашего времени, – и оно продолжает усиливаться через всю книгу. Тема «Разговора в подмосковной», о значении русского языка и об опасности денационализации, если и потеряла свой смысл для России, для эмиграции сейчас снова получила первостепенную важность. Да и все остальные статьи сборника, – в этом всякий, кто их прочтет или перечтет, легко убедится, – заключают в себе мысли, к которым мы все принуждены на каждом шагу возвращаться.

Перечисленные выше статьи, как и другие, включенные в «Избранные сочинения Хомякова», так и вошедшие в этот томик его письма, отражают интенсивное умственное движение той блестящей поры, когда ему посчастливилось жить, и прежде всего идеи течения, вошедшего в историю под названием славянофильства. С грустью приходится отметить, насколько Хомяков, – да, впрочем, и его сподвижники, – бесконечно выше тех людей, которые сейчас в русской заграничной печати пытаются повторять его воззрения, главным образом, по поводу оставшегося острым вопроса о взаимоотношениях России и Запада! Где y той части русской ультраправой эмиграции, которая только и делает, что ругает Европу и восхваляет Россию, хотя бы десятая доля знания западной культуры, философии, богословия, какими обладал Хомяков, – его уважения к тем подлинно великим достижениям Запада, отрицать которые может лишь тупой фанатик или бессовестный лицемер, – и где, наконец, те скромность и смирение, с которыми он любил Россию, сознавая и громко признавая ее недостатки и неустанно повторяя, что гордится ее духовной высотой, ее задатками к выполнению в мире дела любви и справедливости, а не ее грубо материальной силой или пространственным протяжением? И у кого из нынешних «славянофилов» хватило бы мужества сказать фразу, написанную Хомяковым в его письме И. С. Аксакову[112 - Иван Сергеевич Аксаков (1823–1886) – писатель, поэт, общественный деятель. Один из основоположников славянофильства.] (стр. 401): «Я все более и более убеждаюсь в одном: все ошибки Петра оправдываются (т. е. объясняются) странным бессмыслием допетровской, романовской, московской Руси?».

Всякий, кто прочтет этот сборник без предвзятого мнения, будет, без сомнения, зачарован глубиной мысли по самым разным вопросам и может быть, еще более благородством тона, какими отмечена в ней каждая строка, – не говоря уже о великолепном русском языке, который сам по себе дает наслаждение. Можно было бы, пожалуй, пожалеть о том, что в сборнике не отведено больше места публицистическим работам Хомякова, так как его богословские сочинения, занимающие в нем почти половину, все же менее интересны для широкой публики, хотя и они ничуть не устарели. Впрочем, на наш взгляд, с религиозной точки зрения самое ценное и замечательное из вошедшего в сборник, заключено не в статьях, а в одном из писем к И. С. Аксакову (стр. 367), исключительном по силе и глубине. Многие из писем дают интереснейшие комментарии к событиям того времени, и содержащиеся в них оценки иногда блестяще оправданы дальнейшим (хотя бы его проект восстановления независимости Польши, или его соображения о корне революционного духа в воспитании молодежи). Были у Хомякова, конечно, слабости, вызывающие улыбку, вроде его ярого местного патриотизма, заставлявшего его видеть все хорошее в Москве и все плохое в Петербурге, что особенно смешно, принимая во внимание общую широту его взглядов и любовь к такой широте у других.

Не знаем, не следовало ли отвести больше страниц для стихов Хомякова, представленных на этот раз далеко не полно. Среди тех, что вошли в сборник, есть такие, которые по лирической силе не уступят вещам наших лучших поэтов; любопытно, что это в основном те, которые навеяны религиозным чувством, как, например, «Мы – род избранный», «Вечерняя песня», «По прочтении псалма», «Труженик». В других, наоборот, их слишком политический, слишком тенденциозный характер разрушает художественное впечатление; но и среди них есть замечательные, как «Киев», в котором со страстной мощью всплеснулся русский патриотизм автора.

«Возрождение» (Париж), рубрика «Среди книг, газет и журналов», июль 1955, № 43, с. 144–145.

«Египетский голубь»

Нас порадовало, порадует, наверное, и многих – появление среди книг чеховского издательства «Египетского голубя» Константина Леонтьева. За чеховским издательством установилась в публике – верно ли, ложно ли, репутация очень левого учреждения. Выпуская роман Леонтьева, пламенного монархиста, убежденнейшего консерватора, оно выгодным образом свидетельствует о своей объективности и подает повод к надежде, что в своей дальнейшей деятельности будет предлагать читателю произведения авторов, старых и новых, выбранных по принципу художественной ценности и исторического значения, а не того или иного политического направления, так что по ним возможным окажется составить себе представление о культурной жизни старой России и эмиграции полное и верное, а не однобокое и пристрастное.

С другой стороны, Леонтьев – бесспорно один из замечательнейших русских мыслителей, но, хотя его имя широко известно, читают его гораздо меньше, чем он заслуживает, и в значительной мере потому, что разыскать его книги нелегко. Можно было бы выразить удивление, почему издательство предпочло именно «Египетского голубя», вещь не только незаконченную, но, видимо, не доведенную даже до полноты, в сравнении с авторским замыслом. Почему не «Одиссей Полихрониадес», хотя тоже не завершенный, но все же относительно более полный, или не грациозные новеллы, как «Хризо», «Капитан Илия», «Аспазия Ламприди»? А главное, почему бы не сборник статей Леонтьева «Византизм и славянство» и другие, где он лучше всего раскрыл свои идеи.

Однако легко найти доводы и в защиту выбора чеховского издательства. «Египетский голубь» имеет то преимущество, что, являясь резко автобиографичным, представляя собой своего рода дневник: он ярче, чем другие сочинения Леонтьева, знакомит нас с личностью и характером этого незаурядного и интересного человека. Вошедшая в тот же томик восточная повесть «Дитя души» дополняет картину, показывая нам и другую писательскую манеру Леонтьева. Следует все же пожелать, чтобы были переизданы также его публицистические, критические и политические статьи, знание которых сейчас может быть еще важнее для всякого русского интеллигента или даже иностранца, интересующегося Россией, чем они были в годы их написания.

Это имело бы тем большее значение, что, странным образом, о Леонтьеве у многих создалось совершенно фантастическое представление. Его воображают часто жестоким и сухим фанатиком; М. А. Алданов, в «Ульмской ночи» доходит до того что говорит об «антигуманизме» Леонтьева, в силу которого будто бы трудно себе представить, как он мог быть врачом по специальности. Между тем, не только факты жизни Леонтьева, ясно рисуют нам его мягким, отзывчивым человеком, но и достаточно прочесть его сочинения, чтобы почувствовать, что он в действительности не больше своего современника Достоевского заслуживает упрека в жестокости. Если мысли его о христианстве, об истории и о будущем человечества не всегда утешительны и радостны, то это показывает не равнодушие к человеческим страданиям, а только ту страстную, почти средневековую веру, которая владела его душой, ту честность, с какой он договаривал до конца свои мысли, то волнение и опасение, с какими он глядел на многое из происходившего вокруг, чего не мог не переживать, на что не мог не отзываться. Настолько же превратно было бы упрекать Леонтьева в недостатке патриотизма и любви к русскому народу. В жизни он служил России со всей энергией и преданностью, защищая ее интересы, как консул на Востоке; следы этого, читатель найдет и в «Египетском голубе». И если он смотрел на грядущую судьбу России с пессимизмом – кто в наши дни рискнет сказать, что он был неправ? Не оказались ли все его предвидения для России и для Запада трагически верными? Но не будем забывать, что он и не был в них категоричен, допуская для нашей Родины еще долгие светлые годы, если она будет идти правильным путем. И теперь трудно было бы отрицать, что по крайней мере часть его политических оценок была вполне справедлива в отношении как внешней, так и внутренней политики нашей Империи.

«Возрождение» (Париж), рубрика «Литература и искусство», сентябрь-октябрь 1954, № 35, с. 180–181.

В мире таинственного

Один из случаев, когда Чеховское издательство сделало удачный выбор среди старых русских писателей, – переиздание «Девяти повестей» князя Владимира Федоровича Одоевского. Князь Одоевский, современник Пушкина, человек самого блестящего периода нашей литературы, периода, справедливо изумляющего даже иностранцев, оставил глубокое впечатление у своих современников, и без упоминания о нем не может обойтись сколько-нибудь обстоятельный курс истории русской литературы. Сочинения его стали, однако, библиографической редкостью: большинство читателей впервые встретится с автором, открыв книжку Чеховского издательства.

Оставляя в стороне выбор вошедших в сборник рассказов, главным недостатком, как нередко в Чеховском издательстве, является предисловие. Стоило ли перепечатывать устаревшее, да и для своего момента не очень глубокое предисловие профессора Котляревского[113 - Нестор Александрович Котляревский (1863–1925) – литературный критик, историк литературы. Действительный статский советник. Первый директор Пушкинского дома в Петербурге.], составленное в 1904 году? Почтенный профессор, не чуждый духу 60-х годов, жестоко, хотя и довольно поверхностно, критикует Одоевского за идеализм, за кажущуюся ему смешной веру в «неземные миры», и уж, конечно, за национальную гордость и славянофильские идеи. По правде сказать, даже в 1904 году такого рода критика представляла собою некоторый анахронизм и звучала немного вульгарно. В нашу же эпоху, после великой переоценки ценностей прошлого века, об Одоевском следовало бы говорить совсем иначе.

Думаем, что ценность его рассказов вовсе не в популяризации философии Шеллинга[114 - Фридрих Вильгельм Йозеф Шеллинг (Friedrich Wilhelm Joseph Schelling; 1775–1854) – немецкий фиолософ. Представитель идеализма в новой философии, один из первых йенских романтиков.], как полагает Котляревский; надо, впрочем, признать, что наиболее слабые отрывки «Девяти повестей» и вправду посвящены этой задаче. Настоящий интерес повестей Одоевского в том, что они кладут начало особой струе в русской литературе, струе, не иссякшей и до сих пор, и которой мы обязаны многими шедеврами. Если реалистическая и социальная направленность возобладала в нашей последующей литературе, то справедливо указать и на корни других направлений. Одно из них, никогда не выступавшее на первый план, но всегда присутствовавшее, надо бы назвать мистическим. Вспомним «Пиковую даму» и «Гробовщика» Пушкина, «Незаконченную повесть» («Штосс») Лермонтова, «Хозяйку» Достоевского, «Клару Милич», «Призраки», «Собаку», «Стук-стук» и особенно «Песнь торжествующей любви» Тургенева, не говоря уже об «Упыре» А. К. Толстого. Проходя через них, та же традиция пробивается даже у Амфитеатрова и у Куприна, у которых, к слову сказать, как будто чувствуется местами прямое влияние Одоевского. Странно, что «серебряный век» с его напряженным интересом ко всему потустороннему, кажется, не оставил нам ничего замечательного в этом роде, по крайней мере, в прозе. О стихах же жуткого и мистического тона мы не будем тут говорить: это увело бы нас слишком далеко, так как их запас, в русской поэзии, неистощим.

За границей данный жанр богато представлен в разных странах, даже если брать только действительно громкие имена. Гофман в Германии, Бальзак и Мериме во Франции, Вальтер Скотт и Киплинг в Англии, все заплатили ему дань. В наши дни в английской литературе он имеет большой успех под присвоенным ему техническим именем «different fiction».

Те, кто любит эту область художественного творчества, в ее русском или иностранном варианте, с живым удовольствием прочтут некоторые из повестей Одоевского, в первую очередь «Сильфиду» и «Саламандру». Простота построения «Сильфиды» и искусство, с каким автор полунамеками переносит читателя в сферу потустороннего и создает чувство любопытства и жути – поистине достойны изумления. Позднейшие специалисты, разработавшие целый ряд приемов, действующих на воображение и настроение, ничему не могли бы научить этого аристократа, любителя музыки и философии первой половины прошедшего века.

«Возрождение» (Париж), рубрика «Среди книг и журналов», август 1955, № 44, с. 145–146.

«Смена»

Когда спрашиваешь мнение публики о книгах Чеховского издательства, почти все читатели единодушно заявляют, что самое лучшее и интересное, это – сочинения Максимова, Нарокова, Ржевского и других писателей, до того неизвестных, лишь недавно появившихся на сцене. Казалось бы, для издательства было бы логичнее прислушаться к этому голосу народа, тем более, что это было бы сделать совсем не трудно. В самом деле, заграницей сейчас находится множество людей из новой и старой эмиграции, которые пишут и до смерти хотели бы видеть свои произведения в печати, да не знают, как бы это устроить. Не все, конечно, стоит опубликовывать; но мы уверены, что из имеющегося материала можно было бы выбрать такие вещи, которые имели бы – и справедливо – решительный успех. Такие романы и рассказы во всяком случае обладали бы одним важным достоинством: они были бы актуальны. Написанные сейчас, они все отражают в той или иной форме дух и запросы времени, a значение этого нельзя переоценить.

При такой постановке дела невольно удивляешься, когда Чеховское издательство львиную долю старания посвящает задаче перепечатывать классиков и литераторов дореволюционной эпохи, или распространять переводы американских авторов. Есть детали, придающие подобному уклону еще более сомнительный характер. Переиздание классиков могло бы быть ценным, если бы имело целью дать желающим в руки то, что большевики стараются скрыть и замолчать. Но когда издаваемые в Нью-Йорке книги по содержанию и по форме почти ничем не отличаются от издаваемых в Москве, а по цене во много раз дороже, – задумываешься, не бесполезная ли это трата сил и денег? Переводы могли бы быть положительным явлением. Но зачем печатать, например, посредственный роман американской писательницы Виллы Катэр[115 - Вилла Катэр (также Уилла Кэсер; Willa Cather; 1873–1947) – американская писательница. В 1952 издательство имени Чехова напечатало ее роман «Моя Антония» в переводе В. С. Яновского.] в скверном переводе Яновского[116 - Василий Семенович Яновский (1906–1989) – прозаик, публицист. В эмиграции с 1922. С 1926 жил в Париже, где продолжил занятия литературой, параллельно учась на медицинском факультете Сорбонны, который окончил в 1937. Печатался в журнале «Числа», газете «Последние новости, журналах «Иллюстрированная Россия», «Русские записки» и «Современные записки». В 1930 в Париже вышло первое крупное произведение «Колесо». Новый роман «Мир» (Берлин, 1931) вызвал единодушную критику со стороны многих литераторов. Холодный прием встретили у читателей и критики и последующие произведения – повесть «Любовь вторая» (Париж, 1935) и роман «Портативное бессмертие» (1938–1939), изданный полностью отдельной книгой лишь в 1953 в Нью-Йорке. В 1940 вместе с женой и дочерью перебрался в Монпелье, на юг Франции, затем в Касабланку (Марокко), а оттуда в США (июнь 1942). Жил в Нью-Йорке, работал врачом-анестезиологом. Совместно с Е. Извольской и А. Лурье организовал экуменическое общество «Третий час», издающее одноименный журнал на трех языках; сотрудничал с эмигрантскими изданиями «Новый журнал» (Нью-Йорк), «Новоселье» (Нью-Йорк), «Опыты» (Нью-Йорк). Опубликовал роман «Американский опыт» (Нью-Йорк, 1982), повесть «Челюсть эмигранта» (Нью-Йорк, 1957), мемуары «Поля Елисейские: Книга памяти» (Нью-Йорк, 1983).]? Неужто в литературе Соединенных Штатов нет явлений более значительных? Что до качества перевода, мы понимаем, что нельзя требовать за рубежом такого уровня, какой налицо в СССР, где на эту работу есть огромный спрос, где ею занимаются старательно и добросовестно. Но все же обидно, когда переводчик явно выказывает плохое знание, как английского, так и русского языка и, мягко сказать, крайнюю небрежность.

Роман А. Эртеля[117 - Александр Иванович Эртель (1855–1908) – писатель. Участник «Народной воли».] «Смена» не может на этом фоне вызвать особых возражений. Эртель, действительно, – писатель, с одной стороны – талантливый и яркий, с другой – довольно основательно и совершенно несправедливо забытый. Забытый, все же, не так, как можно подумать по предисловию Бунина: вспомним, что в СССР был переиздан его роман «Гарденины», – бесспорно, лучшее из его произведений, так что он сейчас довольно легко доступен публике. Труднее было бы найти другие его вещи, выпущенные только перед революцией. Факт меньшей популярности Эртеля, чем таких его современников, как Глеб Успенский или Короленко, объясняется, может быть, отчасти его объективностью и относительным отсутствием тенденциозности. Но именно в силу этих свойств его дарования, особенно живой и убедительной делается картина жизни пореформенной России под его пером. Автобиографический образ молодого разночинца, постепенно вырастающего в культурного человека, и образы помещиков, с трудом привыкающих к мысли об отмене крепостного права в «Гардениных», фигуры эксцентричного миллионера-старообрядца и либерального интеллигента из числа первых марксистов в «Карьере Струкова» и особенно типы крестьян – будь-то в «Двух парах», «Жадном мужике» или «Гардениных», – все индивидуальны, убедительны и характерны для эпохи. Но именно крестьяне, быт которых он превосходно знал и язык которых он умел передавать так, что заслужил восхищение Толстого, у него выходят удачнее всего.

В «Смене» охват особенно широк. Хорошим свидетельством справедливости Эртеля является та симпатия и теплота, с какой он, более близкий, конечно, либеральным идеям, рисует реакционера, генерала николаевских времен, Василия Юрьевича Гневышева, совершенного джентльмена и человека широких взглядов во всех житейских делах. Рядом с ним – Андрей Петрович Мансуров, выбитый из колеи, тщетно ищущий идею, в какую бы поверить, и подходящего места в жизни, и его сестра Лиза, революционерка и народница, самоотверженно служащая своему идеалу и постепенно в нем разочаровывающаяся. Не меньшее место занимает и купечество провинциального городка: делец старого закала Алферов и его интеллигентный, прогрессивный сын; свирепый живодер Колодкин; приказчик Дормидонтыч, у которого под внешней банальностью скрывается упорная тяга к культуре для себя и для своих детей. Однако, и здесь к числу самых удачных относятся страницы, рисующие крестьян; тут они даны со своеобразной точки зрения: группа сектантов или, вернее, богоискателей, собирающихся вокруг философа-самоучки Алеши. Вот как о них говорит автор: «Между мужиками были и черные, и рыжие, и клином борода, и лопатой, швец Кузьма был даже сивый и с бельмом на глазу, но ни одного не было с тупым или глупым лицом». И та острота, с которой они ставят вопрос о Боге, о правде, о свободе, бесспорно типична для русского человека; лишний раз чувствуешь, что уж, конечно, не примитивные теории марксизма могут удовлетворить те запросы, какие нашему народу искони присущи.

Но еще лучше в «Смене» места, где автор показывает тех, к кому относится название романа, – молодых интеллигентов-разночинцев, идущих на работу в земство. Тут мы даже не встречаем очень ярких индивидуальных образов, а скорее некоторый собирательный тип среды и времени. Их бурный динамизм, их идеализм, то желание служить людям и науке, которое их до краев переполняет, вызывали бы у нас восхищение и гордость, если бы рядом не виднелась неумеренность их требований и бескомпромиссность их воззрений, никак не мирящихся с постепенной эволюцией и не допускающих приспособления к реальным условиям. Сколько пользы такие люди могли бы принести России, если бы правильнее понимали свои задачи и цели.

Некоторые места заставляют улыбнуться не только над ними, но и над самим автором. Наиболее близкий ему герой, Федор Евдокимович Прытков, встречает в гостях двух молодых людей, студента и лицеиста, и заводит с ними разговор об их идеалах. Он совершенно убит и скандализирован, когда студент принимается с увлечением говорить о научных проблемах филологии, а лицеист – еще хуже! – высказывает свое уважение к отцу Иоанну Кронштадтскому. Что сказать о мире, где студенты должны были заниматься политикой, но никак не наукой, и где вера казалась абсурдом! Жаль, что то поколение, которое должно было сменить эту «Смену» разночинцев, увлеченных левой стихией, постигла роковая судьба. Оно, быть может, сумело бы предотвратить нынешний ужас… если бы имело на то время.

С чисто художественной точки зрения, роману сильно вредит неожиданная и немотивированная развязка – случайная и внезапная смерть главного героя от не ему предназначавшейся пули. Это производит впечатление какого-то «Deux ex machina»[118 - «Бог из машины» (лат.) – выражение, означающее неожиданную, нарочитую развязку ситуации, с привлечением внешнего фактора.], тем более, что гибель его постигает в момент, когда он стоит на распутье, не зная, какое направление выбрать, и таким образом любопытство читателя остается неудовлетворенным. Случись это в момент его разочарования или, наоборот, – счастья и удовлетворения, впечатление от книги было бы сильней. Странным образом, не только здесь, а и вообще у Эртеля заметен этот недостаток: он как-то не умеет давать логического и естественного конца.

«Возрождение» (Париж), рубрика «Среди книг и

журналов», февраль 1955, № 38, с. 146–148.

Сбывающееся пророчество

В романе В. Крыжановской «Эликсир жизни» (самом талантливом из ее многочисленных произведений) мы наталкиваемся па следующее размышление одного из героев:

«Настанет час, когда возмущенная природа жестоко отомстит преступному человечеству. Истощенная земля откажет ему в своих плодах, реки обезрыбеют и уничтоженные и пустые леса не дадут ни тени, ни свежести. Охлажденный воздух будет лишен теплоты и кислорода. Возмущенные стихии приведут в ужас весь мир неслыханными катаклизмами. Бури, землетрясения и град невиданной величины уничтожат поля и деревья. Вода или выступит из берегов или высохнет. Земля превратится в ледяную пустыню – и, в заключение, воспламенятся газы».

С минимальными оговорками, это – как раз то, что происходит сейчас в России, в результате длительного правления большевиков! Возьмем экологические описания, – и в них, разве что слегка иным языком, дана та же самая картина. Впрочем, нечто сходное, хотя и в гораздо меньших размерах, творится и на Западе, да и вообще во всем мире.

Нельзя не согласиться и с дальнейшим рассуждением писательницы: «Настоящее человечество, это – палач будущих поколений, которые проклянут его за адское оставленное им наследство». Правильны и следующие слова: «Ненасытное тщеславие правительств, давящих налогами народ ради вооружения, превратило весь мир в военный лагерь и держит вселенную под вечной угрозой».

Если мы взвесим, что все это сказано еще до Первой мировой войны, – надо признать немалую проницательность сочинительницы! Ее жуткие прозрения осуществляются на практике с неожиданною точностью.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Среди

книг», 25 февраля 1989, № 2012, с. 4.

Н. С. Гумилев, «Неизданное» (Париж, 1980)

Сборник (под редакцией Г. Струве) не разочаровывает тех, кто любит и понимает Гумилева. Его письма похожи на пушкинские: то же богатство тем, – литература, любовь, приключения на войне и в путешествиях, – тот же слог светского, хорошо воспитанного человека, порою с заразительной усмешкой. Чего стоит эпизод об его визите к Мережковскому и Гиппиус[119 - Зинаида Николаевна Гиппиус (1869–1945) – поэтесса и писательница, драматург и литературный критик. Видная представительница Серебряного века и русского символизма. Жена Д. С. Мережковского.], будто бы сравнивавших его с неким поэтом Бетнуаром! Судя по всем свидетельствам, они и впрямь умели исключительно бестактно обращаться с посетителями. Но, если форма близка к Пушкину, характер, в ней выраженный, – совершенно свой и особый, гумилевский.

Письма молодого поэта к Брюсову, которого он избрал себе в образцы и руководители («учитель мой Вы и мне не надо другого…»), почтительны и полны лояльности.

Возможно, в начале, в смысле техники, тот ему и оказался полезен; а потом, несомненно, еще гораздо больше, чем в случае Пушкина и Жуковского, ученик превзошел учителя.

По-иному интересна переписка с Ларисой Рейснер[120 - Лариса Михайловна Рейснер (1895–1926) – поэтесса, журналистка, политический деятель. Революционерка, участница гражданской войны.]. Как странно сочетание этих двух имен, светлого и темного, монархиста и православного, – и недоброй памяти авантюристки от революции! Но Рейснер тогда еще своей сущности не проявила, и Гумилев находился, вероятно, в плену ее красоты и очарования, в момент, когда распался его брак с Ахматовой. Во всяком случае, его письма дышат глубоко человечными нежностью и заботой (в отличие от порою манерных и претенциозных ответов его корреспондентки). Даже отшатнувшись уже от любимой (поняв, очевидно, ее подлинную натуру), он ей дает лучший из мыслимых советов: «Ну, до свидания, развлекайтесь, но не занимайтесь политикой». Как жаль, что она его не послушалась!

Из стихов, данных в книге, наоборот, – большинство, принадлежит к слабым, которых сам поэт не захотел бы поместить в собрании своих сочинений. Сделаем исключение для двух: «Освобождение» и, пожалуй, «Анна Комнена».

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Библиография», 12 марта 1983, № 1703, с. 2.

Певец во стане белых воинов

Какой нашелся у русского Зарубежья поэт, из самых больших и талантливых, – пожалуй, и величайший изо всех вообще, – в бессмертных, гениальных стихах воспевший Белое движение и монархическую идею? Не странно ли: это была женщина – Марина Цветаева.

Появятся охотники мне возражать? Пусть. Проиграют дело, – уже проиграли, – перед судом истории. Даже большевики ее издают и отводят ей почетное место в русской литературе; а они, ведь, не смеют, и не посмеют, напечатать, да хотя бы и процитировать, лучшие ее вещи: «Лебединый стан» и «Перекоп».

Но нам-то, за границей, чего ж молчать? Мы и так слишком долго молчали о той, кого ни оценить, ни сберечь не сумели! Ее задушили и вытолкнули, в лапы к большевикам, левые; про то она сама сказала. Но правые-то где же были? Как же они-то проморгали создательницу неповторимого, грандиозного эпоса, который без стыда можно рядом поставить с «Иллиадой», «Лузиадой» или «Освобожденным Иерусалимом», с которым, в русской поэзии разве что допустимо сравнить «Полтаву», «Бородино», да стихи Блока о Куликовом Поле?

Как же не заметили единственного поэта, рассказавшего в полный голос о революции, о гражданской войне и об изгнании, с его нуждой, унижениями и несломимой национальной гордостью? Да ее книги каждому белому эмигранту надо бы на сердце носить, помнить наизусть; их бы, изо всего, написанного за рубежом, – в первую очередь следовало переводить на иностранные языки…

Упустили… Так хоть теперь, когда Марина Ивановна, умученная коммунистами (но те в ней правильно видели опасного врага…), спит в безымянной могиле в елабужской глуши, помянем ее мы, монархисты, ибо она принадлежала к нашему лагерю.

Сколько писателей и поэтов, весь цвет интеллигенции, соблазнился и запутался в феврале и октябре; но не эта, совсем еще юная тогда женщина.

Она-то сразу поняла смысл происходившего:

Свобода! Гулящая девка
На шалой солдатской груди!

И увидела без прикрас подлинный лик Керенского[121 - Александр Федорович Керенский (1881–1970) – политический и государственный деятель, министр, затем министр-председатель Временного правительства России (в 1917). После октябрьского переворота эмигрировал во Францию, затем в США.]:

Глаза над улыбкой шалой —
Что ночь без звезд!

У нее не возникало колебаний о старой и вечной правде:

Царь с небес на престол взведен:
Это чисто, как снег и сон.
Царь опять на престол взойдет —
Это свято, как кровь и пот.

Она, не обманутая, оставалась с истинной Россией, и знала, где искать настоящую Россию:

Там, на рассвете
Ставят свечи
Вынимают просфоры —
Старухи, воры:
За живот, во здравие
Раба Божьего – Николая.

Ее взором открывалось, что нужнее всего родине, что для нее всего драгоценнее:

За Отрока – за Голубя – за Сына
За царевича младого Алексия
Помолись, церковная Россия!

Перед лицом бури, лучшие, правильнейшие слова к ней приходили, и слагались в пророческий призыв:

Кропите, слезные жемчужинки,
Трон и алтарь.
Крепитесь, верные содружники:
Церковь и царь!

И по праву могла она к себе применить собственные строки:

Нынче праздник слуг нелицемерных:
Целый дождь – в подхваченные полы!
Это Царь с небесного престола
Орденами оделяет – верных.

Авось, Царь-Мученик ее и наградит в раю; ибо люди с ней поступили бесчеловечно и безбожно.

Устами Цветаевой, в те годы, словно бы говорили вместе все жены и матери, чьи близкие боролись за правое дело:

Я не знаю, жив ли, нет ли,
Тот, кто мне дороже сердца…

Но с совсем не женским мужеством прославила она единственный в ту пору верный путь:

Кто уцелел – умрет, кто мертв – воспрянет.
И вот потомки, вспомнив старину:
– Где были вы? – Вопрос как громом грянет,
Ответ как громом грянет: – На Дону!