banner banner banner
Время политики
Время политики
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Время политики

скачать книгу бесплатно


Так и только так можно и нужно все это воспринимать, чтобы не спятить.

С некоторых пор для описания (а также объяснения) самых разных явлений нашей общественной, политической, культурной, художественной жизни необычайно удобной – в силу своей ограниченной ответственности – оказалась приставка «пост».

Относительно недавно, например, многих заворожило словечко «постправда», послужившее не только объяснением, но и в каком-то даже смысле интеллектуальным оправданием того удивительного факта, что в основе нынешней официальной риторики лежит тотальное и вполне демонстративное, ничуть не скрываемое вранье.

Ну и постнорма, конечно. Я бы ввел такое понятие, если его еще нет.

Потому что все чаще возникает ощущение, что нынешние общественно-политические кошачьи концерты и собачьи свадьбы происходят ПОСЛЕ цивилизации, после какого-то гипотетического – в духе всевозможных антиутопий – Большого взрыва, уничтожившего все сложившиеся и худо-бедно усвоенные человечеством институции и представления о норме.

Давно замечено, что в официальной риторике, завороженной мифами, легендами и бабушкиными сказками «великого прошлого», практически отсутствует такая категория, как «будущее».

Но если будущего нет (и это скорее хорошо) для носителей и потребителей этой риторики, то это же не значит, что его нет вообще.

Оно, разумеется, есть. А вот гадать о том, каким оно будет, дело неблагодарное. Это знают все люди старшего поколения, кто – как я, например, – читали в детстве научно-фантастические книжки, где в качестве будущего описывалось в том числе и наше с вами время.

Да, гадать о том, каким будет будущее, довольно глупо, а вот высказать некоторые опасения, я считаю, можно.

Например, очень бы не хотелось, чтобы разрозненные записи некоторых телевизионных «шоу» нашего времени легли в основу общественных представлений о политической, общественной, культурной норме далекого для них прошлого, а для нас – настоящего, данного нам в наших непосредственных ощущениях.

Впрочем, будем надеяться, что они – там и тогда – с тем, что норма, а что патология, разберутся как-нибудь сами. А нам это необходимо здесь и теперь.

Ответ, оставшийся без вопроса

В 1906 году классик американской музыки Чарльз Айвз написал знаменитую оркестровую пьесу под названием «Вопрос, оставшийся без ответа». Это сочинение со временем стало считаться чуть ли не эмблемой всей академической музыки Соединенных Штатов. И не только потому, что оно стало вехой в истории американской и мировой музыкальной культуры. Эмблемой стало и само название.

Думаю, не зря. Думаю, что «вопрос, оставшийся без ответа» – это емкая формула всего того, чем занимается искусство. Во всяком случае – современное.

Искусство занято тем, что оно задает вопросы. Иногда – ужасно неприятные. Не потому ли современное искусство многих раздражает, а иногда и искренне возмущает? Кому охота выслушивать бесконечные вопросы, особенно мучительные? Особенно те, на которые ты не готов дать немедленный ответ?

Читатель, зритель и слушатель ждут уж рифмы «розы», а ему предлагают рифмовать самому. Вот еще!

Та цельная картина мира, которую предлагают обществу и которую значительная часть общества с облегчением принимает, начинает расползаться по швам от любого вопроса. А если кто-нибудь и решится ответить, то ответы будут примерно такими: «Ты что, сам, что ли, не понимаешь?», «Сам-то как думаешь?», «Дурак ты, что ли, такие вещи спрашивать?». Или, допустим, «Кто не понял, тот поймет».

Ну а самым традиционным и испытанным ответом на всякие вопросы, конечно же, является универсальный: «Здесь вопросы задаю я».

А иногда еще «вопросами» называют претензии, «предъявы». «Есть у нас к нему кое-какие вопросы» – звучит довольно зловеще. А еще есть выражение «порешать вопрос». Есть, есть различные «вопросы», означающие что угодно, но только не вопросы.

Так называемая общественная и политическая жизнь нашего места и нашего времени строится на основах своеобразной этикетности, вопросов не предполагающей. Вопрос – это сомнение. А сомнениям тут не место. А потому и любой нарушитель этого этикета не может не вызвать разной степени агрессии. А потому любой человек, упорно задающий вопросы, обозначается, как правило, различными синонимами слова «враг».

«Враг», «русофоб» или «пятая колонна» – абсолютно исчерпывающие ответы на все вопросы. В общественном обиходе все большее и большее распространение приобретают разные слова, наделенные определенной эмоциональной энергией, но начисто лишенные какого бы то ни было смысла. Впрочем, их бессмысленность в каком-то смысле и является причиной их инструментальной успешности.

Поэтому такие вопросы, как «что такое „враг“ и кому он враг?», «кто такие в данном случае «мы»?», «что вы понимаете под словом «хунта?» и «в чем, по-вашему, конкретно выражаются „национальные интересы“ и вообще, что это такое?», и очень многие другие только кажутся социально и культурно ответственному человеку разумными и даже необходимыми. На самом деле они в лучшем случае неприличны.

То безоглядное, казалось бы, доверие к нескончаемому потоку самозарождающегося и передаваемого электронным путем собачьего бреда – это, в общем-то, никакое не доверие.

Это вообще не вопрос веры. Это добровольное коллективное согласие жить в условном, символическом, фантастическом мире.

Этот мир привлекателен не только тем, что здесь на самые сложные и мучительные вопросы даются самые простые ответы, рассматривать которые с точки зрения даже не правды, а, прямо скажем, элементарного правдоподобия считается вопиющим нарушением общественных приличий.

И нет, мне кажется, никакого плана. И стратегии никакой нет. А есть безумная попытка (это иногда называют «геополитикой») создать параллельный, альтернативный «бумажный» мир, сляпанный при поддержке всех родов пропагандистских войск и всех видов медиа-орудий.

Параллельный мир, идея, этика и эстетика которого восходит либо к компьютерным играм, либо к классическим играм времен моего детства, когда двое приятелей выдумывали страну наподобие Швамбрании, страну, в которой один из них – уж как умеет – играл роль строгого и мудрого короля, а второй, допустим, великого полководца, не ведавшего преград ни в море, ни на суше.

Эта страна великая и могущественная. В ней до хренища лесов, полей и рек. Ее все вокруг боятся и уважают. Эта страна с легкостью завоевывает соседние, тоже придуманные, страны, и король с маршалом становятся все могущественнее и могущественнее. А их великое государство становится все мощнее и мощнее, все обширнее и обширнее, покуда хватает площади ватманского листа, на котором оно в состоянии уместиться.

Нашим фантазерам почти удалось создать этот «ватманский» мир. И им удалось заставить поверить в реальное существование этого мира множество так и не выросших из тревожного и буйного подросткового возраста мужчин и женщин. И похоже, они заигрались настолько, что в этот свой фантомный мир поверили сами.

Когда негодяи очень долго и интенсивно морочат головы идиотам, то рано или поздно происходит злокачественная диффузия: безвредные поначалу идиоты постепенно становятся еще и вредоносными негодяями, а негодяи неизбежно впадают в беспокойный идиотизм.

Традиция-то эта, в общем, давняя. Вот была, например, в истории отечественной культуры такая причудливая штука, как «социалистический реализм». Это был как бы художественный метод, предполагавший изображение действительности не такой, какая она есть, а такой, какая она по идее должна была бы быть. Или «действительность в ее развитии», как с лукавым изяществом формулировали тогдашние теоретики. Я же главную особенность этого метода обозначил бы как «специфическое культурное явление, которое не задает вопросов, а дает лишь ответы на никем не поставленные вопросы».

И мало кому тогда могло прийти в голову сравнивать, например, веселые картинки из ярчайшего образца этого самого «метода», прославленного кинофильма «Кубанские казаки», вышедшего на экраны вскорости после войны, с реальными картинками из реальной жизни.

Вы что! Это же сказка. А сказка – ложь. Но красивая. А фрукты там какие! А рояль – практически «в кустах»! А песни Дунаевского на стихи Исаковского! А скачки-то, скачки! А изобилие! Почти как в «Книге о вкусной и здоровой пище».

Какая еще правда жизни? Ну ее, эту правду, без нее тошно.

Параллельный мир заманчив еще и тем, что он по-детски красочен и сказочно героичен.

Там чудеса. Там леший бродит… И тридцать три богатыря… И ступа с Бабою-ягой…

Это, в сущности, нечто вроде бахтинского карнавала, бесконечно растянутого во времени и пространстве.

Карнавал – явление старинное и, в общем-то, душеполезное. Он существует не только для того, чтобы перевести дух от постылой повседневности, постоянно докучающей разными вопросами.

Он и для того еще, чтобы грань между реальным миром и миром карнавальным, сказочным проявилась еще очевиднее.

Когда же карнавал подменяет саму жизнь, а его красочные условности воспринимаются как пресловутая «правда жизни» – это уже, прямо скажем, социальная и антропологическая катастрофа.

Но начали-то мы с Чарльза Айвза и его музыкального сочинения с многозначительным названием. А также с того, что «вопрос, оставшийся без ответа» – это в каком-то смысле формула искусства вообще. И с того, что очень трудно, хотя и совершенно необходимо понять, что искусство – это прежде всего искусство задавать вопросы, умение их задавать.

И именно поэтому в тех обществах, где легитимными признаются только ответы, не предполагающие вопросов, искусство всегда под подозрением.

И это касается не только современного искусства. Это касается и классического искусства тоже. Просто те, старые, вопросы настолько со временем укоренились в культурном сознании, настолько стерлись от многократного употребления, что уже стали восприниматься как вопросы риторические, то есть в каком-то смысле – ответы.

Но если заново, непредвзято вчитаться, вслушаться и вглядеться, то легко можно будет заметить, что все эти вопросы вполне актуальны и что они по-прежнему остаются без ответа. Разве, например, кто-нибудь ответил на вечный гоголевский вопрос «куда несешься ты?».

Но многие живут не в мире вопросов, а в мире ответов. Особенно ответов на те вопросы, которые сами они не задавали и задавать не собираются. Да и зачем решать задачу, если в конце задачника дан ответ? Ответ, оставшийся без вопроса.

Хор жалобщиков

На вопрос «как дела» испокон веков существуют два универсальных ответа. Первый, к сожалению, не самый популярный: «Жаловаться грех». Второй, куда более распространенный: «Ой, не спрашивай!» После чего обычно следует череда самых разнообразных жалоб.

Лет десять тому назад возник интересный и довольно масштабный арт-проект, который назывался «Хор жалобщиков». Проект был международным, кочевавшим из страны в страну. Его придумали художники из Финляндии и Германии.

Хор жалобщиков – это действительно хор, поучаствовать в котором мог каждый. Достаточно было сформулировать и прислать ту или иную жалобу, дождаться, пока поэт и композитор придадут этой жалобе соответствующий вид, а потом, после нескольких репетиций, выступить в составе хора на площадках своего родного города.

Так, например, жители Бирмингема в форме хорового пения пожаловались на дороговизну пива и проблемы с городским транспортом. А жители Хельсинки выразили хоровое недовольство плохим климатом и отсутствием туалетной бумаги в общественных уборных.

Идея проекта проста и в то же время весьма терапевтична – трансформация жалоб и недовольств в веселое, объединяющее разных людей художественное событие.

Объектами самых частых жалоб были, разумеется, неразделенная любовь и недостаток денег.

Жалобы, принявшие художественную форму, не обязательно были хоровыми. Бывали они и индивидуальными.

В девяностые годы стали возникать одна за другой и даже поначалу привлекать некоторое внимание культурного сообщества различные литературные премии. Самой, кажется, заметной на некоторое время стала премия «Русский Букер».

Помню, что даже я, всегда довольно-таки скептично относившийся к институту премий, на первых порах как-то слегка заинтересовался ходом этих процессов. И даже, помнится, пытался читать книги, попавшие в длинные премиальные списки.

Читая или хотя бы пролистывая эти книги, я стал замечать некую странную на первый взгляд закономерность.

Не раз и не два главным героем романа оказывался кто-то, за физиономией и биографическими обстоятельствами которого довольно легко угадывался сам автор. Довольно часто, чтобы это свое сходство с автором усугубить, герой этот назначался литератором. Но кем бы он ни был, он – герой, разумеется, – непременно нуждался в деньгах. Причем нуждался довольно остро.

Все это, конечно, было не впрямую, не в лоб. Писатели всё же.

Герой в романе мог активно или пассивно действовать, как-то шевелиться, куда-то ходить и ездить, с кем-то разговаривать, о чем-то даже иногда думать, влюбляться, сходиться и расставаться, драться и мириться. Но непременным, даже в каком-то смысле каноническим фоном его романного функционирования с подозрительным постоянством служили то не выплаченная за полгода зарплата, то печально пустынный холодильник, то украденные на вокзале деньги, скопленные на пишущую машинку или на теплое пальто, то откуда-то появлялся сосед-алкоголик, клянчивший пятерку до второго, а у героя и у самого-то в кармане последний трояк, то – совсем уж запрещенный, хотя и сильный прием – нечем было заплатить за музыкалку, где учился сын-вундеркинд.

Я не стану утверждать, что вся романная продукция тех лет, претендовавшая на благосклонность премиальных жюри, была именно таковой. Но удивительным образом именно она попадалась мне на глаза. Первые два романа, герои которых страшно бедствовали, могли показаться случайным совпадением. Но мне как нарочно попалось таких сочинений штуки четыре подряд.

Тогда-то и закралась в мою голову коварная мысль: не пытаются ли авторы книг таким образом – бессознательно, разумеется – разжалобить, смягчить суровые сердца распорядителей заветных конвертов? Ну и не могла, конечно, не припомниться полузабытая картежная поговорка «карта слезу любит».

Жаловаться иногда полезно, иногда выгодно. Но лишь иногда. В большинстве же случаев жалоба – жанр вполне самоценный. Искусство ради искусства.

Самой, возможно, популярной книгой в СССР была ни в коем случае не Библия, и не «Евгений Онегин», и не «Война и мир», и не «Манифест коммунистической партии», и не «12 стульев», и даже не «Книга о вкусной и здоровой пище», хотя трудно было найти что-нибудь более всенародное.

Но нет, самой народной книгой была совсем другая, «Жалобная книга». Так она называлась в народе, а официально это была «Книга жалоб и предложений».

И называлась она так вовсе не потому, что собиралась кого-нибудь разжалобить, вовсе нет. Она призывала кого-нибудь наказать и приструнить, кому-то на что-то указать, поставить на вид, обратить чье-то внимание на нарушение и безобразие.

Повсюду – в продуктовом магазине и в рабочей столовой, в парикмахерской и приемном пункте стеклотары, в прачечной и сберкассе, в районной библиотеке и психдиспансере висела на стене на гвоздике неопределенного цвета растрепанная тетрадка с этой надписью на обложке.

Взвинченно-надрывное восклицание «Дайте жалобную книгу!» до сих пор звенит в моих ушах.

Человек всегда любил жаловаться. И всегда было на что. В основном люди жаловались друг другу. Шепотом – в супружеских постелях. Намеками и полунамеками – на коммунальных кухнях. Иногда заполошные тетки или нетрезвые (море по колено) мужчины – в длинных очередях. Существовала и, кажется, до сих пор существует особая порода людей, писавших письма в газеты.

Жалобщики не ограничивались, так сказать, общественной сферой. Они заглядывали в окна, в кастрюли, в постели. Жаловались на бытовое разложение, на двоеженство и прочую «аморалку».

Жалобы не только разрешались, но как бы даже и поощрялись. Сам жанр этой бесконечной и безразмерной «Жалобной книги» был близко родственен другому почтенному жанру, в становлении и творческом развитии которого участвовали самые широкие слои населения – а именно жанру доноса.

Да, жалобы поощрялись. Но, жалуясь на многочисленные и разнообразные недостатки, недочеты, грубость торговых работников и должностных лиц, как и на все прочие досадные явления, мешающие «нашему продвижению вперед», советский человек не вправе был даже на минутку забывать о том, что недостатки бывают только «отдельными», а трудности «временными». Никогда нельзя было забывать о том, что все уродства и нелепости, сопровождавшие нашу общую повседневность, существовали не «благодаря», а сугубо «вопреки».

«Благодаря» были достижения, а «отдельные недостатки» были «вопреки».

Разнообразные «отдельные недостатки» и «временные трудности» во все времена служили неиссякаемым источником вдохновения для различных сатириков-юмористов – писателей, артистов, кинорежиссеров, исполнителей куплетов, художников-карикатуристов. Что и понятно. По крайней мере, психологически. Дело, я думаю, в том, что такие объекты сатиры, как вредители, враги народа, империалисты и их приспешники, голодающие американские дети, африканские диктаторы и их заокеанские покровители, требовали особого душевного состояния, когда очевидное вранье, плотно переплетенное с постоянной готовностью к подлости, не могло существовать без острой необходимости самооправдания.

Это процесс, я думаю, не такой уж и легкий. А пьяницы, грубияны, подхалимы и криворукие неумехи – вот же они, рядом с нами. Живые, настоящие! Они существуют НА САМОМ ДЕЛЕ. По той же, видимо, причине артистам кино или театра куда лучше и убедительнее удавались отрицательные роли, чем положительные. Просто потому, что их герои воспринимались как знакомые, как живые. Таковыми они, впрочем, и были.

Бичуя бытовое хамство и жизненную неустроенность, сатирик мог иногда ощутить себя дерзким и непримиримым борцом со «свинцовыми мерзостями».

Граждане жаловались. Жаловались на всё подряд. Армия сатириков воплощала их бесформенные жалобы в художественную форму той или иной степени выразительности и изобразительной силы. Но никому никогда даже в голову не могло прийти публично пожаловаться на то, что иносказательно называлось «системой».

Никакая сатира, даже самая дерзновенная, не могла позволить себе даже близко к этой самой «системе» подойти.

И лишь в свободном, могучем и бессмертном жанре анекдота мог появиться такой, например, маленький шедевр. У человека в квартире прорвало канализационную трубу. Он вызывает сантехника. Сантехник приходит, долго возится с трубой, а потом говорит: «Тут я ничего сделать не смогу. Тут надо всю систему менять».

Дух и буква

Те, кто имеет терпение читать меня более или менее регулярно, наверное, заметили, что я довольно часто пытаюсь рассуждать о словах, о ключевых, заряженных темной энергией словах и понятиях нашей нынешней общественной и культурной жизни, о словах, чья инструментальная энергия обеспечивается вольностью и безграничностью их толкований.

Хочется иногда поговорить о чем-нибудь незыблемом и определенном, о чем-нибудь таком, что избавлено от изнурительной двусмысленности и блудливой склонности улечься под любую проезжую конъюнктуру.

О букве, например.

Магическое, сакральное или мистическое содержание букв мы оставим в стороне, хотя это, конечно, очень интересно. Хочется поговорить о буквах и обозначаемых ими звуках, из которых образуются слова нашей речи. Всего лишь.

Буква, в отличие от слова, слава богу, не способна оскорбить ничьих нежных чувств. За ней, слава богу, не таскается неопрятная и шумливая толпа перекрикивающих друг друга значений.

Известно, впрочем, что буквами иногда обозначаются слова или даже явления социальной или культурной жизни. Примеров, разумеется, полно.

В моем детстве, например, говорили: «Она та еще „б“». Я, еще не научившись читать, уже, разумеется, знал, что это такое. У меня, слава богу, был старший брат, главный в те годы профессор «моих университетов».

Названия некоторых букв дореволюционного алфавита сами стали словами. И очень многие из тех, кто этими словами-буквами пользуются напропалую, даже и не знают об этом. Такое слово, например, слово «хер».

В середине тридцатых годов буквой «м» стали обозначать не только мужскую уборную, но и Метрополитен имени Кагановича, или – в просторечии – «метро».

В дни открытия первой линии метро поэт Семен Кирсанов сочинил и опубликовал в какой-то из газет праздничное стихотворение, прославлявшее доблестный труд славных метростроевцев. Стихотворение было бы вполне типовым и мало отличавшимся от прочих стихотворных изделий, сочиненных по этому случаю, если бы не одна его «художественная особенность». В этом стихотворении по воле не окончательно еще преодолевшего к тому времени недуг зловредного формализма автора все слова начинались с буквы «м». Ну, «метро» же! Понятно же!

Дерзкий новаторский прием был замечен и оценен не столько широкими читательскими массами, сколько записными шутниками и остроумцами из числа литераторов и журналистов. Один из них, например, сочинил нечто вроде эпиграммы, имевшей хождение лишь в устной форме: «Молодой моэт Мемён Мирсанов – мольшой чудак».

Это случаи особые. А в обычной жизни буквы, в отличие от слов, значение которых – если мы, конечно, заинтересованы в том, чтобы понять собеседника и чтобы он понял нас, – приходится всякий раз устанавливать заново, так же примерно, как всякий раз заново приходится настраивать струнный инструмент, если и наделены значениями, то эти значения сугубо интимны, а потому и не предполагают дискуссий.

Вопросы типа «какие буквы тебе нравятся, а какие – нет?» или – пуще того – «какая твоя самая любимая буква?» кажутся на первый взгляд ужасно нелепыми. Еще бы они спросили, что мне больше по душе – пол, стены или потолок.

Но это и так и не так. Потому что и правда ведь существуют потаенные и трудно объяснимые симпатии или антипатии, обусловленные частными биографическими обстоятельствами иногда и самого случайного свойства. Но нам ли с вами не знать, что случайного ничего не бывает, и все то, что застенчиво таится в закоулках и складках нашей памяти, может быть, самое главное и есть.

У каждого есть свои «заветные» буквы, хотя и не каждому свойственно об этом задумываться.

Могу твердо сказать, что для меня такой буквой является буква «р». А точнее – звук, обозначаемый этой буквой. Звук, конечно же. Что и понятно: я, как и все прочие дети, до определенного возраста пользовался звуками, еще не зная, что они обозначаются буквами. Буквы до поры до времени были исключительно ничего не означавшими графическими объектами.

И, кстати, буква «р» была далеко не первой, которую я осознал именно как букву. Я отлично помню, какие буквы я выучил первыми. Этих букв было, собственно, две. Я отлично помню, как соседка Галя Фомина протянула мне бублик и сказала: «Посмотри. Это буква „о“». Потом она разломила этот бублик пополам и сказала: «А это буква „с“». «А это, – сказала она, показав на вторую половинку, – тоже „с“».

Но это было позже. А в начале было не слово, не буква, а был звук.

Они были разные, но с «р» не сравнится ничто.

С «р» начинается фамилия моего отца, деда и прадеда. Ну и моя, само собой. С «р» начинается название страны, в которой я живу. А родился и вырос я в стране с иным названием, хотя и в одном и том же городе. В имени страны, где я родился, «р» был в самом конце. Но все равно он там был.

В названии моего родного города «р» не было. А вот в именах тех московских мест, где я родился и жил в детстве, он был. Арбат, роддом имени Грауэрмана, улица Герцена, Скарятинский переулок.