
Полная версия:
Купчая
– Ага, вижу, приоткрыто, значит, тут, – с этими словами в контору прошаркала низенькая пожилая женщина, которую Владимир тоже узнал. Сегодняшняя санитарка из больницы, та самая, которая ему еду в свёртке совала. Роясь в кармане, она продолжала:
– Наша-то… ну, тут все свои… наша-то запчёлка, Кристина-то наша как вспылила! Это она экзамен сдала, ну, язык-то, да здешний край, историю да всякое, результаты ей из горсовета, ну, мэрии-то нынешней, один принёс, а она как примус полыхнула – и вот, пожалуйста. Вот вам ключик, это ваша Мосин фамилия? – она уверенно подошла к Владимиру. – А Соломон Давыдович, уж наверно, вы! – Она обернулась к старому механику, который очень внимательно смотрел на неё и слушал. – Эх, если бы всякий так, как душа взыграет, то помогать людям бы кидался, а то другой-то ведь как раз и напакостит…
Владимир взял ключи. Один длинный, сложной формы, другой поменьше, от врезного замка старой конструкции, с двумя бородками, третий от английского замка.
– Этот от подъезда, а там сам разберёшься, – показала пожилая на длинный ключ, улыбаясь так заразительно, что и у Владимира губы разъехались ответно.
– Спасибо большое, Наталья Семёновна – да, я не перепутал? – вымолвил Владимир.
– Он думает, если я перепутал, назвал его незаслуженным званием «ага», то и ему можно начинать путать, – съехидничал Соломон Давидович и первым захохотал. – Вы ещё зелены путать, молодой человек!
Следом за ним облегчённо засмеялись все, включая Раису Виленовну.
– А что мы здесь высиживаем? – продолжал Соломон Давидович. – У нас чай стынет! Наталья Семёновна, прошу с нами!
Очередной звонок обрушивается громом небесным. Соломон Давидович вновь хватает трубку диспетчерского. То, что он слышит, заставляет его поспешно нажать кнопку громкой связи. На всю контору раздаётся:
– … смотрят, чтобы никто не разбредался, а остальные разговаривают с пограничниками. Там какая-то заминка, не хотят пропускать, нам сказано, что будем ждать до утра, приедет начальник, тогда решат.
Владимир кидает взгляд на Раису Виленовну и Алика. Раиса Виленовна подаётся вперёд с таким выражением, будто сейчас побежала бы пешком к границе. Алик напрягается, готовно смотрит на мать, ожидая распоряжений. Владимир показывает механику на себя и на трубку. Трубка оказывается у него в руках, Соломон Давидович буркает: «он один в кабине», Алик подсказывает: «Роман Гарифович». Владимир говорит:
– Роман Гарифович, здравствуйте! Людей вам видно? Братья Сабитовы там? Раиса Виленовна спрашивает.
– Обоих видел, нормально, – флегматично отвечает диспетчерская связь.
– А позвать их можно? – вполголоса у самого лица Владимира произносит Раиса Виленовна. Шофёр на том конце линии, видимо, слышит. И отвечает:
– Если будут сейчас грузиться – попробую.
Шорох эфира – как треск разрядов собирающейся грозы. Не запрёшь в фургон, не подчинишь приказу, он подвластен лишь законам физики, которые не могут нарушаться: соберётся достаточно для пробоя – и та самая искра, из которой возгорится пламя. Пока разряды негромкие и отдалённые. Но вот:
– Мама! Мама! Мы здесь, нормально! – на два голоса.
Раиса Виленовна, Алик и Наталья Семёновна подаются вплотную к Владимиру, хотя уж куда плотнее. Только сейчас Владимир обращает внимание, что эта женщина с изработанными, шелушащимися от постоянного мытья полов руками, отгорбатившая целый день, никуда не ушла, а сочувственно кивает и поохивает в пандан всему говоримому, даже складки морщин на её лице тоже собираются словно бы в некий образ сочувствия. И чувствует, как дрожит Раиса Виленовна.
Неразборчивое бурчанье в трубке. Алик обнимает маму и переводит:
– Велел идти, сказал, иди и не скучай по маме, её тоже пришлём, он их не бьёт, не ругает, мама!
Владимир смотрит на Соломона Давидовича. Неподвижное, сумрачное, тяжёлое лицо, словно вырубленное из балтийского гранита, будто снова перед взором Владимира Ленинград, его тяжёлые воды в тяжёлых берегах, тяжёлый свет – например, такой, как в метро «Площадь Мужества». Он догадывается, что сейчас будет. Действительно, Соломон Давидович берёт трубку:
– Роман Гариф’ч, отправляю летучку, понял? Конец связи.
Пальцы исполняют на кнопках диспетчерского одра стремительную польку. Возможно, фрейлехс.
– Костя, едем в Карсаву, и быстро!
– Ой, дак в Россию, что ль? – обрадованно выдыхает Наталья Семёновна.
Меньше, чем через пять минут из ворот выезжает грузопассажирская «Газель». Отсвечивает бордовым под редкими фонарями. В ней Алик устраивает мать на ночной отдых лёжа, на дерматиновом длинном сиденье вдоль борта. Сам занимает место в ногах. Владимир и Наталья Семёновна – напротив, на ящиках с разным инструментом и запчастями. От всего этого добра тесно, некуда девать ноги, но Владимиру уже всё равно, он пристраивается в уголке за шофёрским местом, за перегородкой, отделяющей это место, подкладывает под спину какую-то спецовку. Ему виден профиль Соломона Давидовича, сидящего рядом с блондинистым худощавым шофёром Костей. Такой же, как был при последнем разговоре, жёсткий и тяжёлый, без следа недавнего чайного благодушия. Нацеленный профиль. Цель – где-то там, в Карсаве или в Убылинке, на российской границе.
Голова Раисы Виленовны перекатывается на резких поворотах, но измученная женщина уже спит. Посапывает и Алик, опираясь спиной на мамины ноги.
Это он, Владимир, сделал так, что двое, разлучённые мать и сын, снова вместе. У него никого нет, ему легче – так ему стало казаться, когда он уходил в обнимку с Аликом из полиции, у него нельзя отнять мать и братьев, как у Алика. Но теперь… Не успевая додумать эту мысль, Владимир проваливается в сон, как в космос. Уже не тот неуютный космос бездомья, в котором волей случая пересеклись орбиты двух одиноких и гонимых. Этот космос пронизан силами притяжения, как лучами фар, и хорошо понятные законы поддержки и товарищества влекут самого Владимира, Соломона Давидовича, Алика, блондинистого Костю и других по общей орбите, и уверенно поёт мотор «Газели», сливаясь со свистком электрички, тормозящей у Вагонного парка: вперёд, там ждут, жду-у-у-ут!
6. Как не надо ухаживать
В почтовом ящике пусто. Это странно. Хотя что значит странно? Молодой человек в пиджаке без пуговиц был не местный, к тому же с ним явно случилась какая-то беда, он мог забыть или перепутать. Но под круглым синтетическим ковриком у двери тоже пусто. Совсем странно. Ещё не ушли? Может быть, той женщине опять стало плохо? Кристина нажимает кнопку звонка. Негромкий музыкальный колокольчик за дверью, крашеной под морёное дерево, и торопливые лёгкие шаги. Эти шаги она узнает где угодно, отличит, выделит из любого шума и гвалта – например, детского сада или школы. В приоткрытой двери возникают рыжие вихры.
– Здравствуй, мам… Не-а, никого не было… Мам, а господин Озолс тебе дозвонился?
Пока Кристина отворяет оклеенную обоями дверь встроенного шкафа, пока вешает туда светло-песочный плащ, снимает туфельки на каблучке, переобувается в домашние матерчатые шлёпанцы на толстой подошве, входит на кухню – оба молчат. Молчание окружает двоих словно мягким, глушащим звуки коконом, оболочкой взаимопонимания, когда и отвечать не обязательно. Плотненькая, ладно сбитая фигурка одиннадцатилетнего мальчишки следует за ней на точно выверенном расстоянии, даже движения похожи, будто они оба и впрямь находятся в общей невидимой капсуле.
Оба уже на кухне, она вытирает чисто отмытые руки с коротко остриженными ногтями суровым полотенцем, он устраивается поудобнее на круглой дерматиновой табуретке, когда слова всё-таки звучат, окончательные, как щелчок дверного замка, как звонок трогающегося с остановки трамвая:
– Он нам никакой не господин.
Конечно, Кристина поняла, почему Ивар сказал не «Янис», а «господин Озолс». Для сына это был чужой человек. Господин Озолс. Соседи – те свои. Все по имени. Марта Зедыня – это для Ивара Марта, по крайней мере в разговоре с мамой. Врач, с которой мама работает вместе. Иногда вместе кофе пьёт. Пауль Нейдгардт – это Пауль. Санитар. После того, как рассталась с мужем, Кристина иногда просила его помочь в какой-нибудь мужской работе. Например, когда надо было переставить мебель, чтобы у Ивара была если не своя комната, совсем своя, то свой угол, отделённый шкафом от общего домашнего пространства, даже от мамы. Молчановы – тоже Сергей Петрович и Вера Николаевна, за глаза просто Сергей и просто Вера. Только русские любят, чтобы к ним обращались по отчеству, поэтому самому Сергею Петровичу обязательно надо говорить – Сергей Петрович, ведь это сосед. И жизнь вместе, и работа. Дом был горздравовский, один из последних, в котором квартиры ещё давали по советским правилам, и все в нём знали всех. А господин Озолс – чужой, и кофе с ним мама не пьёт.
Но сегодня Кристина особенно не хотела даже говорить о нём. И слово «господин» вдруг так некстати обнаружило свой настоящий смысл. Господин. Хозяин. Ждёт не дождётся заполучить в хозяйство хозяйку. Даже в больницу прибежал, чтобы сообщить: мол, решение комиссии положительное, и это невзирая на твою бывшую фамилию. Значит, они там все не умнее тебя, ответила Кристина, иначе бы радовались, что я фамилию сменила с Ивасёнок обратно на Видземниекс, а не в другую сторону. Значит, патриотка. Что тут ещё решать, когда родилась тут, всю жизнь тут. И это ничтожество, липкий, как смола, человечишко совершенно без гордости, он ещё намекает, что оказывал какую-то протекцию, как-то там по особому представил факты её, Кристининой, биографии. Мол, родители служили в Красной Армии. Тогда как у него-то, дескать, дед и дядя во время войны служили в легионе, поэтому вот он – гражданин без сомнения и может составить протекцию тем, кто вызывает сомнения…
Руки Кристины действовали механически. Синее газовое пламя, шёлково развеваясь, уже лизало бок чайника. Нарисованная на желтоватой эмали суриковым контуром розочка будто шевелила лепестками в горячем токе воздуха, казалось, что она расправляет их, согреваясь, – в кухне было зябковато, форточка простояла открытой всю ночь: ложась спать без мамы, Ивар её не закрыл. На коричневом глазурованном керамическом блюде, купленном ещё при вселении, уже лежала небольшая горка ломтей ржаного хлеба. Уже появились из недр холодильника эрзац-масло – Кристина не запоминала названий всех этих «Хальваринов», «Воймиксов», «Рам» и прочих, выбирала просто по ценнику – и плавленый сырок с тмином. На дежурстве, как правило, удавалось вздремнуть – отделение, в котором работала Кристина, гинекологическое, было спокойным, доктор Марта Зедыня любила говорить: мы не аварийная, не скорая, мы не спасаем, а лечим, чтобы спасать потом не пришлось. Но всё равно отдых был нужен, в голове царил беспорядок, и всё из-за этого…
Ивар уже уплетал намазанный ломоть хлеба, шевеля большими, тонкими на просвет ушами. Глаза тоже то сощуривались, то расщуривались в такт движению округлых румяных щёк. Вот он доел бутерброд, насыпал в свою кружку растворимого какао из пластмассовой банки с весёлым, отвязным кроликом на этикетке – и вдруг взволновался, зашарил по карманам:
– Мама! А это правда золотое? Если золотое, тогда это тебе, я всё равно носить не буду!
На ладони сына лежали запонки и булавка для галстука. Жёлтого металла, украшенные резным янтарём.
– Ивар, откуда это?
– Это господин Озолс.
– Что – господин Озолс? Подарил? Тебе?
– Он сказал – наденешь это, когда… Мам! Я всё равно это носить не буду! – и залился алым смущением так, что даже веснушки потемнели, из медно-рыжих сделались чуть не шоколадно-бурыми.
– Когда что? Ивар, пожалуйста, правду. И по порядку.
– Правду, мам! Он сказал, что для тебя у него есть ещё, больше и дороже. И что никто не знает, сколько там было.
– Где это – там?
Перед её глазами вдруг живо встала женщина, упавшая сегодня в обморок в морге. Жёлтое лицо. Как вот этот резной янтарь. Не бледное, бескровное, а жёлтое, как у вьетнамских торговцев на рынке. Озолс был на выселении? И посмел предложить ей вот так, в обход, через сына, добытое грабежом?
– Допивай свой какао, и мы пойдём вместе.
Ивар положил на стол украшения.
– Не пойду.
Он опустил голову, и курносый нос его стал казаться длиннее, словно повзрослел и обрёл решительность.
– Ивар, это чужое. Мы должны это вернуть.
– Господину Озолсу? Я к нему не пойду! – вспылил Ивар и опять покраснел. – Ты не думай, мам, это я в первом классе хотел на тебе жениться, я знаю, что так не делают, но ведь я розетку починил, утюг починил, посуду мыть – мою. Нам и без папы нормально живётся. А потом поступлю в мореходное и буду на полном обеспечении…
Так вот почему сын не хочет сказать, когда и зачем этот Озолс желает видеть его в золоте.
– Не бойся, – и Кристина провела ладонью по рыжим вихрам Ивара. – Мы пойдём к друзьям.
– Это к тем, которые не пришли? Да, мам?
Кристина молча убрала со стола, сын помогал. Их вновь окружал тот же самый кокон взаимопонимания, взаимодействия, руки обоих двигались слаженно, привычно – за почти десять лет такого существования в коконе на двоих. Иногда Кристина жалела, что их двое, а не трое или больше, четверо, скажем. Но… Разве она одна такая? И разве она должна была быть причиной невыносимой жизни Игоря?
Это началось резко, в том самом чёрном январе – пусть беда случилась в Вильнюсе, а не в Риге, но если раньше бывали угрожающие записки в почтовом ящике и отдельные выкрики «чемодан-вокзал-Москва», то теперь Игоря просто уволили, потому что профсоюзные организации везде закрывали, объявив их «пособниками оккупантов». Дважды на него нападали на улице. Кристина была в декретном отпуске, Ивару было меньше года.
А ведь это Игорь предложил назвать его так – «пусть зовут по-латышски, латыши, если хочешь, самые советские люди, красные стрелки». Теперь он звал её домой к родным, в Брест. Говорил: «Там завод – не завод, а заводище, медсёстры везде нужны, при заводе и ясли есть, Ивасику вот-вот год, и я не забыл, как чертежи выглядят и где в розетке плюс, а где минус…» – тут он начинал заразительно хохотать, откидывая русый чуб. Когда-то Кристина пугалась и переспрашивала: а где там минус? – на что он объяснял, что это студенческая шутка, пока она, наконец, не запомнила. Уговорил ведь, уехал поступать на работу сам, искать работу и квартиру ей. Но тут грянул август летней грозой, как молния в море ударила, и раздалось море до самого дна, рассыпалась страна, как сказочный янтарный замок – кто его видел, тот замок, и кто её теперь помнит, ту страну? Всякий помнит, что хочет помнить. Игорь помнил завод, выпускавший что-то электронное, и помнил, как легенду, что во время революции были латышские стрелки. Она помнит Игоря и как им с Игорем дали квартиру как раз когда родился Ивар. А этот тип Озолс, что он помнит?
Кристина вздохнула и надела плащ.
– Сын, возьми там мою сумочку.
Ивар хорошо знал, где у мамы сумочка, которую она всегда берёт с собой, когда идёт туда, где будут спрашивать, или где мама сама будет просить что-нибудь. У неё там паспорт, его, Ивара, свидетельство о рождении, и ещё что-то. Раз он ещё не обут, а мама уже обувается – надо принести, вопросов нет. Вот она уже положила сумочку в свою обычную сумку, с которой ходила на работу. Задумалась на минуту, достала её, раскрыла и снова обернулась к Ивару. Он понял, достал из кармана те золотые вещи и сунул в сумочку не глядя.
Идя вниз и слыша шлёпанье сандалий сына позади ровно в трёх ступеньках – он всегда так ходил – Кристина вспоминала первую зиму без Игоря. Адрес его родных в Беларуси она знала, но ни на одно письмо он не ответил. Телефон почти сразу отключили за неуплату, ведь даже хлеб стоил сумму, сравнимую с её декретным пособием. А к тому же и пособие перестали платить ещё в феврале, когда Ивару исполнилось полтора, в точности по закону. Она работала, и сын рос у неё в дежурке, потому что плата за детский садик была тоже больше зарплаты, а потом садик закрылся вовсе. Когда надо было обменивать паспорт, она написала в анкете «замужем», но потребовали копию документов мужа, подтверждающих его гражданство. Нет? Тогда справку с его нового места жительства. Тоже нет?
– В гражданстве Латвии отказано, – сказала седая дама с высокой причёской.
Вот тут-то и возник Озолс. Собственно, он был всегда, вдруг со смятением поняла Кристина. Он вертелся вокруг ещё тогда, когда профорганизация судоремонтного устраивала общие весенние балы заводской и училищной молодёжи. Так это называлось. Девушки-медички поздравляли юношей-судоремонтников с днём советской армии, а те их – с женским днём восьмого марта. На одном таком балу появился в её жизни Игорь – он их организовывал, и не всегда получалось потанцевать с начала и до конца. Всё время куда-то исчезал – на сцену, за сцену, в толпу, откуда иногда раздавался его голос, объявляющий какой-нибудь весёлый конкурс. А Озолс всегда был. Кто он был такой? Наверное, работал на судоремонтном. Приглашал на вальс, оказывался напротив, когда танцевали шейк. Она шла танцевать с Игорем, потому что руки у Игоря были тёплыми и не были липкими. Потому что Игорь мог сказать про плюс и минус в розетке. А мог спросить, хорошо ли кормят в училищной столовой и сыты ли у Кристины дома, может быть, надо организовать «какое-нибудь профсоюзное масло»… И вот теперь, когда Игоря не стало рядом, Озолс возник опять.
– Я могу переговорить с госпожой Вайман.
Голос у него был таким же липким, как руки.
– Ты напишешь заявление, что связи с бывшим мужем не имеешь больше года, а я сделаю справку из управления почт насчёт писем.
Справку Озолс и правда достал. Что за период с января по июль девяносто второго года она, Кристина, отправила в Брест, Беларусс, столько-то писем, ответов же не получила ни одного. И утомительно долго хвастался, каких же трудов это стоило, сколько он приёмных прошёл – и даже намекал, что не всё было бесплатно. Она, помнится, тогда вспылила, спросила: сколько, голодная буду, но с этим долгом расплачусь. Он смущённо, скользко хихикал – так она и узнала, что он может если не стыдиться, то смущаться. И поспешно ушёл. Всё-таки ум какой-то есть, решила она, если даже не ум, то такт, чувство сообразности. Может быть, поймёт, что не нужен, что противен. Однако не понимал.
А ещё Кристина тогда подумала: неправду говорят насчёт оккупантов, насчёт гнёта Москвы и прочего. Говорят, что при советской власти за всеми следил всемогущий КГБ. А сейчас кто за всеми следит? Нет уже той власти, а сколько она писем отправила – может узнать любой Озолс, который хоть и влезет везде без мыла, но он же не полицейский, не таможенник, не сыщик? Какое у него право знать про её письма? Раньше за ней никто не следил, а теперь следит почта, оказывается. Да ещё по указке Озолса. Кто же тогда оккупант? Тот, у кого карман толще? Выходит, теперь оккупант – от слова купить?
Чтобы не быть вынужденной ни от кого зависеть, Кристина собралась уйти из больницы и работать частным порядком. Сама на себя. Спрос всегда есть. Ходить к людям, которым назначено лечение, уколы делать. Да мало ли что ещё. Заведующая отделением Марта Зедыня смеялась: ты что такое выдумала, тебя никто не выгоняет, кто-нибудь хоть раз пожаловался, что, мол, медсестра не говорит по-латышски? Хочешь работать частницей – ну что ж, тебе сына кормить, но не позорь нас, если уходишь – ты уходишь не из-за дрязг, а на заработки. А вообще-то многие совмещают… Кристина понимала, что её не гонят, уважают, что вышло неловко – она, получается, приписывает Марте какие-то косые взгляды, чуть ли не интриги. Извинилась и осталась.
Латышский паспорт, паспорт гражданки Латвии, она в итоге получила. Там значилось – разведена, возвращена девичья фамилия Видземниекс. Озолс возникал возле неё ещё раз-другой. Не нужна ли помощь в аттестации на повышение оклада? В такой-то частной медицинской фирме требуется медсестра… Теперь он был настойчивее, прямо говорил: мы оба свободны, почему бы? Неуклюже шутил: а если я обижусь и перестану помогать?
Становился он при этом не забавен, не смешон, а скорее страшен. Бесцветные глаза взблёскивали, как ножи в старых детективных фильмах с хулиганами в подворотнях. Рот кривился как-то злорадно. И ведь не сказать, чтобы у него была отталкивающая внешность – нет, тихий аккуратист. Заурядней заурядного. Правильный овал лица, слегка ввалившиеся щёки, как у человека, соблюдающего умеренность в еде, соломенные, всегда гладко причёсанные на пробор волосы и такие же прилизанные тонкие светлые брови, две небольшие залысины по бокам лба, чуть ли не до сияния умытая белая кожа. Только несколько веснушек вокруг короткого носа нарушали чисто выметенный вид этой физиономии. Но когда он раскрывал рот – тонкогубый бесстрастный рот, то словно вылезала откуда-то какая-то липкая грязь. Не изо рта, ни в коем случае, а как будто изо всех углов сразу. Гладкость причёски оборачивалась засаленностью. Зубы не улыбались, а скалились по-шавочьи. Казалось, что даже уши, крупные, расплющенные, хрящеватые уши шевелятся плотоядно, словно готовясь выполнить команду «фас» – вот только кто её должен был отдать?
Кристина помотала головой, отгоняя неотвязное видение этого лица, явственное, как двойной портрет, благостный в молчании и заставлявший её всю напрягаться, едва раскрывался его рот. Перед ней были две хорошо знакомые ступеньки к двери полуподвала под сбегающей к земле, крашеной суриком железной крышей, пристроенной к обыкновенной краснокирпичной пятиэтажной хрущёвке. На двери висела табличка: «Отделение партии За Права Человека в Единой Латвии». По-латышски и по-русски.
Первый раз она очутилась здесь, как раз когда была эта история с письмами. Когда она поняла, что «оккупанты» за ней не следили, а эти – следят. С писем началось, письмами в тот раз и кончилось. Её попросили принять на хранение письма, которые Игорь получал на работе. Ну, не только Игорь, конечно. Профсоюзный комитет судоремонтного завода. Ей объяснили тогда: в профсоюз люди шли с самыми разными нуждами, среди этой переписки могут быть доказательства того, что человек уже обращался куда-то с такой просьбой, это нельзя на свалку – может понадобиться, если он вынужден жаловаться дальше, выше. Так она стала здесь бывать.
Разик-другой «письма Игоря», как она называла их про себя, оказывались нужны. Её просили найти в этих папках – от свалки удалось спасти десятка три папок, в которых бумаги были сложены по годам, за последние семь или восемь лет до закрытия профсоюзного комитета, теперь они лежали у неё дома на шкафу – письмо на определённую тему, или определённым людям. И оно находилось. А то и не одно. Разик и она сама оказалась нужна – замолвить словечко за бывшего военного, которого никуда не брали и пенсию не платили: оккупант. Жена его, как выяснилось, тоже работала медсестрой. От неё Кристина и узнала, почему он прихрамывает: был в составе «ограниченного контингента», в семьях военных всегда так: не назовут прямо названия места. И были эти Молчановы соседями Кристины. Конечно, Кристина обошла всех, от кого что-то зависело – и Сергей Петрович стал санитаром.
Дверь открыта. Наверно, о событиях последней ночи уже знают.
– Здравствуйте, – говорит она ещё в маленьком тёмном коридорчике, Ивар эхом отзывается: «Здравствуйте!»
– А, Кристина! – отзывается добродушный женский голос. Кристина хорошо знает хозяйку этого голоса: Мария Тимофеевна Волкова, муж которой умер, потому что не приехала «Скорая», вызванная по-русски. Мария Тимофеевна может сказать по-латышски только «здравствуйте» и «спасибо», да ещё понимает «ваши документы». Кристина говорит с ней всегда только по-русски. Даже при Иваре, который по-русски почти не понимает, в школе русского языка нет, а русские его приятели – есть такие, хотя бы соседские – по-латышски говорят тоже.
– Уже всё знаете? – переходит на русский Кристина.
– А как же, милая, от меня только со светом последние ушли. Ночь-то без огня пробыли, я Марданшина Лёшу сменила, а он всю ночь без огня с людьми просидел, ломились… Он здесь чуть не два десятка человек разместил. И весь день вчерашний тоже – одни уходят, другие приходят, вот только со светом последних проводила.
– Их выселили?
– Так и ты не всё, значит, знаешь. В полицию забирали. Один сказал, мол, полицейский говорил ему: в Россию высылать. Посадят в автобус – и до границы.
– Мария Тимофеевна! А… кого? То есть… за неуплату? Или неграждан? Понимаете… один человек… наверное, он был на выселении и взял там…
Застёжка от галстука и запонки ложатся на обшарпанный конторский стол. В свете голой лампочки, свисающей на скрученном проводе из-под потолка, почти касающейся головы Кристины, жёлтый металл блестит тускло и зловеще.
– Это Янис Озолс маме принёс, только она дежурила! – чётко выговаривает Ивар. Раз мама не велела называть этого человека «господин», то он и будет только по фамилии.
– Озолс? Вот это принёс? Это какой же? – Мария Тимофеевна не понимает всей фразы по-латышски, но имя-фамилию улавливает. Указывает на золото, смотрит вопросительно и вся как-то подбирается, сосредотачивается.