banner banner banner
Почерк Леонардо
Почерк Леонардо
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Почерк Леонардо

скачать книгу бесплатно


– Нюта-Нюта-Ню-у-у-у!

Возникло как из-под земли чучело лет пяти, ростом с пенек – в шляпе с цветами, в длинной материной шелковой юбке и блузке с огромным вырезом, в котором двумя кнопками – детские глазастые соски.

– Хочете видеть краса-а-авицу?!

Хоп! – туфля полетела вверх, каблуком чуть не сбив отцовский бокал на столе.

Хоп! – другая туфля задела тяжелую пятирожковую люстру, и та угрожающе закачалась над нашими головами.

Вслед за девчонкой выскочила толстозадая девица с головой микроцефала и огромными лапищами. Она пыталась поймать это чудо-юдо, загнать в какой-то там ящик Пандоры, откуда та столь стремительно выскочила. Однако ни догнать, ни совладать с этим маленьким смерчем не могла. И девчонка дважды еще выбегала в разных нарядах со своим воплем:

– Хочете видеть краса-а-авицу?!

…А я детей вообще-то не люблю и не понимаю. Я не знаю, как с ними разговаривать, скучаю, раздражаюсь, стараюсь куда-нибудь смыться.

Но эта прыгала так изумительно, да еще винтом успевала перекрутиться в прыжке. Кузнечик какой-то…

Выбежав во второй раз, заметила меня, застыла на мгновение… и вдруг хохотать стала, заливисто, потешно, хватаясь за живот. Рот от уха до уха, зубы – крупные «взрослые» вперемешку с молочными, остренькими. Две дырки на месте верхних клыков. Забавный такой человечек, радость из нее била фонтаном! И дикая энергия. А глаза невероятные, морские – зеленая просинь, – цепляли они тебя поверх смеха так по-взрослому, словно дознаться хотели: ты откуда? ты кто?

– Ты чего? – спрашиваю. – Чего смеешься?

– Ой, смично! – крикнула она. – Смично!

– Чего тебе смешно?

– Он как папа! – кричала она, и прыгала, и пальцем в меня показывала. – У него день рождення, как у папы!

И тут произошло нечто странное: лица хозяев дома погасли, глаза обреченно потупились.

– Нюта, тебе спать пора! – резко сказал отец.

– Как у папы! Тот же день! – и заливалась смехом.

– А когда у папы день рождения? – спросил я это щербатое чудище.

Она задрала ногу к уху, схватила за щиколотку, притянула к лицу. Отчеканила:

– Дявяцнацтое сен-тя-пря!

Я оторопел, хмыкнул… Попала! А она все крутилась и ногами вытворяла черт-те что, и руки как мельница. Сейчас таких детей называют гиперактивными, а тогда и диагноза подобного никто не слышал. Говорили просто: невыносимый ребенок. «Ой, смично!»

Она была невыносима.

Но более всего поразили меня тогда лица ее родителей, их извиняющиеся улыбки, опущенные глаза, словно вдруг обнаружилась дурная семейная болезнь. Отец поднялся и – при госте неудобно было воспитывать, прикрикнуть – стал выпроваживать ее, растопырил руки и оттеснял всем своим большим телом в конец коридора, где, видимо, была ее комната. И еще дважды девчонка выскакивала оттуда, радостно вопя детские глупости и выделывая ногами-руками фортеля так, что у меня в глазах зарябило. И дважды отец смущенно ретировался ее успокаивать. Когда наконец вернулся за стол, я сказал:

– У вас дочка очень талантливая… к спорту. Вам надо ее на акробатику, что ли, отдать.

И оба они благодарно закивали:

– Да-да, нам уже говорили, вот с сентября определим в спортивный кружок…

Странно, что ни он, ни его жена даже не поинтересовались – мол, а что, между прочим, какого числа всамделе у вас день рождения? Выходит, знали, что прозрения ее снайперские. Выходит, она с самого раннего детства их озадачивала.

Жаль, я тогда уже был довольно выпивши, а пьяному все трын-трава, хоть день рождения тебе назови, хоть дату смерти…

Как пили все мы тогда, боже ты мой, как пили!

Мравинский, как известно, запирал знаменитого валторниста Удальцова у себя в кабинете на ключ. Так тот на шпагатике опускал из окна трешку, а внизу ждал его мальчик, который мчал со скоростью ветра в винно-водочный. Затем обвязывал бутылку тем же шпагатиком, и Удальцов тянул добычу наверх. После чего, в лоск пьяный, гениально играл!

Кларнетист Баранов и гобоист Тупиков повсюду ходили вместе, потому что врозь падали.

В Кировском театре фаготиста-алкоголика запирали в оркестровой комнате. К концу третьего акта он бывал уже готовеньким в дугу. Как умудрялся напиться? Эти русские самородки: у фагота внизу есть серебряный стаканчик, закрывающий соединительную трубу. Так этот кулибин на тот стаканчик напаял поверху еще один стакан, в который и наливал живительную влагу; а на репетициях потягивал ее по глотку через трубочку – дополнительный «эс». Так и поправлялся, бедолага. Именно ему, кстати, принадлежит крылатая в музыкантском мире фраза: «Один день в неделю – для встряски организма – надо НЕ пить!»

Так что тем вечером я наугощался у добрых людей и про девочку забыл. Вот наутро в гостиничном номере, как проснулся да на опухшую морду холодной водой пару раз плеснул… тогда вспомнил. И испугался! Ну, думаю, надо же! Что ж ты, дурак, не приголубил, не подлизался к этой чудовищной крошке… Может, она бы и другие твои даты назвала, пятилетняя сивилла… И потом, нет-нет, вспоминал это странное существо. Ну да со временем забылось…

И вот – осенью это было, в восемьдесят восьмом, в Москве. Попал я тогда в цирк на Цветном совершенно случайно и тоже не на трезвую голову. Накануне приехал из Питера к другу, был такой замечательный фаготист Миша Дятлов, ныне покойный; его сестра, администратор гостиницы «Минск», всегда устраивала мне приличный номер. Выпили с ним душевно, потрепались, а наутро он в лежку. То ли грипп, то ли сердце, то ли почки отказывают. Звонит мне в гостиницу и умоляет отыграть за него в цирке, там вечернее представление, а затем утренняя репетиция – пустяк, часа три.

И я, конечно, пошел выручать друга Мишу. Тем более что с цирком в молодости достаточно поваландался, тамошний бравый репертуар мне не чужд. И уж Дунаевского как-нибудь с листа сыграю.

После репетиции стою, укладываю инструмент в футляр и краем уха вылавливаю привычные шумы – по утрам в цирке своя музыка. Сонную тишину распарывает рык хищника, окрик дрессировщика, щелканье кнута – в манеже обычно по утрам репетируют с животными. После десяти начинают подгребать артисты-«жаворонки»: кто репетирует, кто просто потрепаться явился.

Вяло прислушиваюсь к разговору за спиной. Два женских голоса. Не помню деталей, но одна вроде говорила о весенних гастролях в Армении. А другая ей: «Не будет никаких гастролей. Расслабься».

Та: «Да ты что, обалдела? Вон на доске приказ директора».

И этот, другой голос, низкий такой, мальчишеский, вдруг пропел: «Не бу-удет, не бу-удет, не бу-удет…» Меня как толкнули!

Я обернулся. И из этих двух сразу увидел ее. Не в том смысле, что во взрослой девушке, неяркой такой, в джинсах и синем свитерке, признал хохотунью, невыносимую ту акробатку. Просто она смотрела на меня – требовательно. И я понял, что это меня она выпевает со спины: хочете, мол, видеть красавицу?

Невысокая, легкая, словно… стрельчатая. Глаза – переливистые, как в быстром ручье в солнечный день…

У меня руки налились такой тяжестью, я чуть футляр с фаготом не выронил. Все внутри заметалось, рванулось куда-то… Подумал только: а ведь и не будет, пожалуй, никаких весенних гастролей, в Армении-то. И надо бы спросить, не жила ли она в Киеве, в конце шестидеся… как вдруг она четко выговорила:

– Смич-но!

И я все стоял и смотрел, какой у нее подбородок узкий, но круглый, твердый, а губы, наоборот, детские и доверчивые. И мягкие, даже на вид…»

6

Маша молча разделась в темноте спальни, на ощупь сложила одежду в кресле, вытянула из-под подушки ночную рубаху.

– Я не сплю, – проговорил Анатолий. – Можешь включить лампу.

– Спи-спи… я уже управилась.

Забралась под одеяло, вытянулась и замерла.

День сегодня был мучительный, тоскливый. Похоронили Полину – старого друга Машиной семьи, почти родственницу – сначала неудавшуюся папину невесту, а с тридцать шестого, с того дня, как арестовали отца, – мамину подругу на всю жизнь.

Она и в Семипалатинск к ним приезжала, и все годы консерваторской учебы в Киеве Маша прожила в огромной коммуналке на Подоле, в комнате у Полины, расстилая на полу тощий матрасик на ночь.

В свои семьдесят пять Полина была еще такой деятельной и так усердно помогала с Нютой – да что там, она буквально выходила девочку, ведь Маша привезла ее почти бестелесную – из поезда вынесла на руках. Полина тогда просто переселилась к ним жить.

И что, казалось бы, особенного в рутинном удалении желчного пузыря? Она уже поднималась после операции. Была, как уверяет Толя, абсолютно готова к выписке. И вдруг – внезапная остановка сердца.

Маша повернула голову, увидела, как в глазах мужа ответно блеснул отраженный свет фонаря за окном.

– Толя, – шепнула она, – скажи… Ведь никак нельзя было предположить, что этот тромб…

– Нельзя, нельзя. Угомонись. Это штука неожиданная.

– Тогда как же…

Оба они молчали, и у обоих перед глазами стояла трехдневной давности сцена в кухне за ужином. Христина жаловалась на причуды своей тетки, дворничихи Марковны. Та взяла напрокат телевизор, который включает только на время, «для себя».

– Бэрэжэ, стара дурэпа. Думае, шо колы збэригаты, то воно нэ зрасходуеться!

Одновременно Христина безуспешно пыталась навернуть на вилку длинную макаронину, наконец взяла ее толстыми пальцами и шумно всосала.

Когда после ужина Христина ушла, напоследок звучно расцеловав в обе щеки и нос уже притомившуюся Нюту, Маша, с усмешкой вспоминая какие-то забавные словечки новой няньки, заметила, что девушка она хорошая, душевная, но, когда Полина вернется из больницы, Христину, конечно…

В этот миг Нюта подняла голову от «Мурзилки», которую не читала, а разглядывала картинки, как всегда, с конца, и сказала:

– Нет, пусть будет Христина. Она смешнючая. Она меня пере… ли… цувает!

– Нюточка, Христина будет в гости приходить, ты же не хочешь, чтобы наша любимая Полина…

– Не любимая! Не Полина! Не вернется!

– Что ты болтаешь! – прикрикнул отец. Они с дочерью были друзьями, и Толя позволял себе то, чего никогда не позволяла себе Маша. Мог и шлепнуть, когда заслуживала.

– Вот послезавтра Полину выпишут, ты ее сама встретишь из больницы с цветами.

Девочка молча, удивленно и слегка беспомощно переводила взгляд с отца на Машу. Она будто силилась и не могла им объяснить очевидное, что не нуждалось в доказательствах, в чем она уж никак не была виновата и чего они не могли или не хотели понять.

– Но, па-а-а, – протянула она обиженно, – ведь Полина все равно не вернется!

Толя выпростал руку из-под одеяла, зажег ночник.

– Машута, – сказал он. – Не бери в голову. Это бывает, бывает. У чувствительных детей иногда случаются такие… догадки. Ты посмотри на нее, она же как ртуть…

– Толя, может, все-таки показать ее психиатру?

– Чушь! Она совершенно нормальный ребенок. Только очень активный.

– И ты по-прежнему считаешь, что ее не надо переучивать с левой руки на правую? Ведь со временем в школе…

– Ерунда! Какая тебе разница, какой рукой она ест, какой будет писать? Что за средневековый подход, что за предрассуд… тихо!

– Нет, она спит.

– Пойми, – понизив голос, продолжал муж, – переученный левша может превратиться в заику, в неврастеника, в бог знает кого! Потом не расхлебаешь эту учебу.

«Ну да, – подумала Маша с укоризной, – а сам-то как переживал, сам-то, когда…»

Анатолий действительно поначалу не мог смириться, что девочка, мгновенно запоминавшая наизусть любой текст, никак не может научиться складывать буквы.

– Что за чепуха, – кипятился, – ты ж у меня умная, ты ж умнющая обезьяна! Ну-ка, давай, повторяй за мной: бэ… у-у-у… Получается «б-у-у»…

Настоящий скандал произошел на злосчастном слове «бублик». После бурного недоразумения, невнятицы, рыданий и огрызаний отец поставил Нюту в угол, минут через пять позволил выйти, но она упрямо стояла там, и даже ноги у нее от слез были мокрыми.

Толя, однако, со своим, как говорила Маша, «хохляцким упрямством», решил на сей раз довести дело до конца.

– Ну, ладно реветь, в лужу растаешь. Иди сюда, не может такого быть, чтобы мы этого не осилили!

И действительно, первый слог был покорен мгновенно: «буб»! «Буб»! На этом успехи и закончились. Второй слог «лик» никак не удавалось покорить.

– Здесь… про килограмм, – сказала наконец девочка.

– Какой килограмм?! Какой килограмм, бестолочь?! – Он рухнул на стул…

Помолчал, успокоился, снова взял листок с крупно и кругло написанными буквами.

– ЭЛ!И!КА! «Лик», понимаешь? Что тут такого, ведь ты уже прочитала «буб». Лик, лик! Эл-и-ка! ЛИК.

Он перевернул листок, опять подвинул к ней, опустил глаза… и вдруг вскочил как ошпаренный.

– Машута!

Маша испуганно примчалась.

– Вот смотри, – сказал он нервно. – Она читает справа налево. Вместо «лик» читает «кил».

– Нюта, вымой руки, будешь есть суп. И вытри слезы.

– Да нет, ты не понимаешь! «Буб» она прочитала только потому, что справа налево и слева направо то же самое. И говорит – килограмм, килограмм… Я думаю, что за килограмм, к черту? Да она прочла «кил» вместо «лик»!

– Оставь ее в покое, – грустно проговорила Маша.

Сейчас, после похорон Полины, Маша вспоминала ту ночь в поезде, когда она везла в Киев свою хрупкую добычу. Летучий свет луны забеливал и зыблил занавески в купе СВ, девочка уснула и бесплотным комочком лежала в темноте на соседней койке.

На крюке болтался ее рюкзачок – внутри две пары трусиков, носочки, клетчатое платье с оторванной оборкой на рукаве-фонарике. «Это… все ее вещи?» – удивилась Маша, принимая рюкзачок из руки воспитательницы. «Все, – ответила та. – Всё, с чем она к нам пришла».

Поезд мчал на ночной предельной скорости, шарахался на поворотах, как испуганный конь, и навязчивая, странная мысль донимала Машу: что едут они не в Киев – домой, к Анатолию и нетерпеливо ожидающей малышку Полине, – а в какую-то бесконечную неприютную пустоту, где вечно теперь будет только эта скорость, тревога и скользящий свет луны…

Вся беготня последних дней, очереди к нотариусам, сражения с чиновниками совсем ее измучили; она боялась, что девочка не дождется и истает, уйдет… Маша так и не доискалась соседки Шуры, которую можно было расспросить подробней о девочке, о покойной ее матери… Неуловимая соседка будто нарочно пряталась, избегала встречи.

Ну, бог с ней, какая разница, в конце концов? Сейчас надо срочно: анализы… комплекс витаминов. Ласку, любовь, игрушки… вкусную еду. Хорошо, что рядом Полина с ее бесконечной преданностью и неустанной готовностью тереть яблоки и морковку…