скачать книгу бесплатно
Единственный голос
Дина Ильинична Рубина
На солнечной стороне
В любовной прозе Дины Рубиной, как и в жизни, возвышенное соседствует с бытовым. Но любовь при этом не девальвируется, не опошляется, не исчезает под грубым натиском действительности. Уживается. И если бунинский «солнечный удар» убивает, то рубинские «солнечные лезвия» ранят смертельно, но погибнуть не дают – обрекают на испытание. На всю оставшуюся жизнь.
В рассказах Рубиной на эту тему нет экзальтации, даже когда страдание героев неподъемное. В галерее пишущих о любви Дина Рубина – один из самых честных и мужественных писателей.
Дина Рубина
Единственный голос
© Рубина Д., 2020
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
Предисловие. Давно это было…
Цикл коротких новелл «Несколько торопливых слов любви» начался с того, что моя мама, как и любой хороший рассказчик, любящий повторять свои истории не однажды, принялась в пятый раз рассказывать о двух подругах юности, переживших несчастную – каждая по-своему – любовь. Я и сама не люблю, когда меня перебивают идиотским замечанием, что уже слышали эту историю, поэтому терпеливо дослушала мать до конца.
Как известно, счастливая любовь в литературе еще никогда никого не интересовала.
И когда западные издатели уверяют, что читатели предпочитают «хеппи-энд» в финале книги, я готова с этим согласиться. Но не полностью. Возможно, смерть героя действительно претит массовому читателю. Возможно, в конце милосердный читатель предпочитает видеть героя живым и умиротворенным. Но уж до того герой изволь-ка пострадать, да вываляться в грязи и надсаде, да извести море слез, а лучше крови, изволь-ка разбить кому-нибудь сердце, а затем, лет через двадцать, встретить первую любовь и ощутить себя глубоко несчастным. Короче: литературный герой должен пострадать, иначе он никому не нужен.
В обеих рассказанных мамой историях наличествовала любовь сильная, драматическая, в чем-то похожая одна на другую… Ситуации только были совершенно противоположными, даже парадоксально иными… И в какой-то момент (никто не может сказать – почему и как это случается) я почувствовала, что они просят литературного воплощения. Я села и написала короткий рассказ, поделенный на две части, и назвала его «Такая долгая жизнь».
В работе литератора, который пишет романы и повести, подобное событие большого значения не имеет. Рассказ остался лежать «до случая» – то есть до выхода следующего сборника мелких вещей.
Но произошло вот что: на эти коротенькие истории любви, как на магнит, стали слетаться другие любовные истории. Как будто стая птиц собиралась, чтобы совершить долгий перелет в неизвестные края.
В самый неожиданный момент какая-нибудь моя подруга, или давний приятель, или даже едва знакомый человек, взяв с меня слово изменить в книге имя, название города или даже страны, вдруг рассказывали мне истории своих юных или недавних любовей, торопясь, смущаясь и оправдываясь тем, что больше не могут держать их в себе. Каждая из этих историй была достойна литературы. Я лишь дивилась способам, к которым прибегает судьба, которой зачем-то необходимо, чтобы были написаны те или другие литературные произведения.
И они были написаны: стая коротеньких рассказов, изложенных намеренно просто, повествовательно – как обычно рассказывают свою историю ночью попутчику в купе поезда. Я и свои две истории наконец достала со дна души – не скажу какие. Давно это было – когда я жила взахлеб, торопясь, выговаривая главные слова так, будто они обжигали губы… И когда дописала – стая рассказов поднялась в воздух и полетела. Она до сих пор парит – высоко, где-то у меня за спиною. Я не оглядываюсь, не перечитываю их, просто чувствую невесомый мах далеких крыльев…
Дина Рубина
Несколько торопливых слов любви
Область слепящего света
Она опоздала к открытию международной конференции, о которой должна была дать материал в «Вестник университета». В зале было темно: докладчик показывал слайды, слева от светящегося экрана угадывался смутный силуэт, и голос бубнил – запинающийся высокий голос легкого заики.
Когда глаза привыкли, она спустилась по боковому проходу к сцене и села в кресло второго ряда.
«Вот, опоздала… – думала она, безуспешно пытаясь вникнуть в какую-то схему на экране, – из выступлений на открытии можно было бы состряпать материал, теперь же придется высидеть несколько докладов вроде этой тягомотины. И где раздобыть программу, чтобы как-то ориентироваться в темах и именах; кто, например, этот зануда?»
Показывая что-то на экране, докладчик слегка подался вправо, и в области света неожиданно возникло лицо, вернее, половина лица, всегда более выразительная, чем банальный фас: высокая скула, правильная дуга брови и одинокий, нацеленный прямо на нее, молящий о чем-то глаз. Несколько секунд рассеченное лицо персонажа мистерии качалось и смотрело, смотрело на нее с пристальной мольбой, затем отпрянуло и погасло…
Этот мгновенный блиц лунного полулица ослепил ее такой вспышкой любовной жалобы, словно ей вдруг показали из-за ширмы того, кого давно потеряла и ждать уже зареклась.
Она отшатнулась и слепыми руками стала ощупывать ручки кресла, будто надеялась ухватить смысл того, что с ней сейчас стряслось. И несколько минут пыталась унять потаенную дрожь колен, бормоча: «Да что это!.. Да что ж это, а?!», пока не поняла, что бессильна, что уже не имеет значения, кто он, чем занят, свободен или нет и куда исчезнет после того, как в зале зажжется свет.
Зажегся свет, объявили перерыв.
Он оказался невысоким неярким человеком средних лет. Все это не имело уже никакого значения, как и ее удивление по поводу его скромной внешности, столь отличной от того трагического полулика, что был предъявлен ей в темноте.
Она подошла туда, где его обступили, уточняя и доспоривая по докладу, коллеги, задала спешно слепленный вопрос. Он рассеянно кивнул ей, договаривая что-то маленькому толстяку аспиранту, и вдруг резко оглянулся, ловя обреченным взглядом ее лицо. Она пошла к выходу, спиной чувствуя, как торопливо складывает он в папку материалы доклада, ссыпает слайды в пенал и бросается следом.
И с этой минуты все покатилось симфонической лавиной, сминающей, сметающей на своем пути их прошлые чувства, привязанности и любови – все то, чем набиты заплечные мешки всякой судьбы…
Он нагнал ее в фойе, у гардероба:
– Простите, н-не расслышал ваших…
– Неважно, я только хотела уточнить…
– Позвольте, я п-помогу вам пальто…
– Да не надо, спасибо, нет, постойте, там шарф в рукаве, шарф…
Ее растерянные руки, не попадающие в рукава поданного им пальто, и его беспризорные руки, неловко коснувшиеся (ах, простите! – обморочное оцепенение обоих) ее груди…
Если она не торопится, он мог бы ответить на ее вопрос о…
К сожалению, она торопится, очень, абсолютно неотложное дело: обещала сегодня матери исправить подтекающий кран на даче…
– Кран?! Да я сейчас же… Господи, какие п-пустяки! Я мигом все устрою.
– А у вас есть?.. – (робко-счастливо).
– Время? Н-ну, сколько это займет?
– Да не меньше двух часов.
– Какие пустяки!
Затем – минут двадцать в тамбуре гремящей электрички: отрывистые, сквозь железнодорожный грохот, возгласы и его глаза с припухшими, словно калмыцкими веками – одуряюще близкие, когда его бросает к ней на стыках рельсов…
Далее – пятнадцатиминутный пробег по обледенелой поселковой дороге к заглохшей на зиму даче, возня с замком, не желающим сдаваться замерзшему ключу в ее пляшущих пальцах, и его прерывистое:
– П-позвольте уж мне… все ж, какой-никакой, мужчина…
Наконец замок побежден, дверь со скрипом отверзлась, они ввалились на застекленную веранду, где немедленно он обнял, как-то по-детски обхватил ее, судорожно всхлипнув…
Ну, и так далее…
Воспользуемся же хрипло задыхающейся паузой для краткой биографической справки.
Он: доктор наук, историк, специалист по хазарам, автор двух известных книг, женат, две дочери – семнадцати и двенадцати лет.
Она: журналист, автор сценариев двух никому не известных документальных фильмов, два неудачных брака, детей нет, сыта по горло, оставьте меня в покое…
И как подумаешь – что за радость в этих случайных всплесках незнакомых судеб, в мерзлых, не убранных с лета простынях на дачном топчане, в прикосновениях ледяных пальцев к горячему телу! В нашем возрасте от постельных сцен требуешь наличия по крайней мере приличной постели. Так ведь и простудиться недолго…
Кстати, бешеный подростковый озноб, сотрясавший обоих, был скорее температурного свойства. Выяснилось, что заболели оба – в те дни по Москве гулял заморский вирус.
– Горло сохнет, – сказал он, морщась, – где тут кран?
– На кухне…
Он поднялся, по-старушечьи накинув плед на плечи, побрел в кухню.
– Действительно подтекает! – крикнул оттуда.
После чего кран был забыт навеки и подтекает, вероятно, до сих пор. Вернувшись, минут пять стоял в проеме двери, глядя, как она лежит в бисере пота, в области слепящего зимнего света, бьющего через окна веранды.
Когда спустя часа два наконец оделись и вышли, он сказал:
– Через неделю я уезжаю…
Они стояли на платформе в ожидании электрички. Поодаль прогуливалась пожилая тетка с линялой изжелта болонкой.
– А вернешься когда? – спросила она.
Он хотел ответить «никогда», и, в сущности, это было бы правдой. Но сказал:
– Н-не знаю. Может быть, через год… Я уезжаю всей семьей в Израиль.
Ну да, так она и предполагала.
Да ничего она не предполагала, какого черта! Все это обрушилось на нее сегодня утром, когда она вошла в темный конференц-зал и из-за ширмы судьбы ей показали карнавальное полулицо с прицельным глазом.
– Чему ты улыбаешься? – спросил он хмуро.
– А вон, ей… – сказала она, – даме с собачкой.
Неделю она провалялась с гриппом. Он, вероятно, тоже. Ну, вот и ладно, и хорошо, прощайте, мое славное приключение!
Когда, по ее расчетам, самолет «Москва – Тель-Авив» должен был уже набрать высоту, зазвонил телефон и его голос торопливо сказал:
– Я из Шереметьева, на м-минутку… Договорился с Юровским, тебя п-пригласят в декабре на конференцию в Иерусалим… Что?! – крикнул. – Н-не слышу! Что ты сказала?!
Тут связь оборвалась, и она заплакала – от счастья.
Спустя несколько недель она вывалилась в аэропорту Бен-Гурион – в расстегнутой дубленке, с мохнатой шапкой в руке – прямо в солнечный средиземноморский декабрь.
Он стоял отдельно от пестро-цыганской толпы встречающих – незнакомый, молодой, в джинсах и какой-то легкомысленной куртке. Стоял поодаль, подняв обе руки, словно сдавался необоримой силе. И когда она приблизилась, медленно опустил руки ей на плечи, ощупывая их, как слепой.
В автобусе они постепенно вспомнили друг друга, он стал оживлен и, спохватываясь, показывал что-то в окне, что, по-видимому, было прекрасным и достойным восхищения, и несколько раз повторял, как все замечательно сложилось – и, главное, конференция именно в Иерусалиме, что позволило ему вырваться из Хайфы на все эти три дня…
– У меня доклад только завтра утром, – добавил он, – а дальше – тишина…
Она жадно смотрела в его шевелящиеся губы, словно боясь пропустить нечто главное, что он сейчас произнесет и тем самым спасет обоих навсегда.
В огромном холле роскошного отеля они получили у портье ключи от номера, затем троекратно отразились в зеркалах скоростного лифта два полуобморочных лица, и – на все три дня конференции с неизвестным для нас названием – мы оставим их, беспомощных владык друг друга, разглядывать крыши Иерусалима из-за штор отеля «Холидей-Инн», с высоты двенадцатого этажа…
Лишь однажды он сказал, стоя у окна за ее спиной и наблюдая, как горная ночь по одной, словно свечи, задувает горящие отблеском солнца черепичные крыши:
– Этот город заслужил, чтобы его рассматривали не с такой высоты…
…И три дня спустя они опять стояли в аэропорту Бен-Гурион в ожидании контроля, очень здесь строгого.
– Там восемнадцать м-мороза! – говорил он. – Это безумие – такие перепады температур!
Она стала оправдываться, что иначе шеф ни за что не позволил бы отлучиться, только прицепившись к рутинной командировке, удалось так лихо зарулить сюда. И, бог даст, еще удастся. Когда-нибудь…
– Когда, например?
Никогда, вдруг поняла она. Но сказала легко:
– Ну… в марте, скажем… Или в апреле…
– В апреле здесь хамсины… – сказал он.
Уже ступив на эскалатор, она помахала своей растрепанной, как болонка, шапкой и что-то проговорила.
– Что?! Н-не слышу!
– Дама с собачкой!..
Ее уволакивал эскалатор – рука с шапкой, полы дубленки, сапожки…
Вознеслась…
Он взял в баре чашку кофе и плитку шоколада и, как бывало в юности после шальной и пьяной ночи, тут же ее жадно съел. Заказал еще сто граммов коньяку и, совершенно счастливый, сидел минут сорок на высоком неудобном стуле, пока его не потеснила очередь. «Как молодой…» – подумал он.
Поднялся и вышел.
Навстречу ему переходили дорогу три армянских священника под большим зонтом. Тот, что был посередине, коротенький и толстый, перешагивал через лужу, придерживая полу сутаны движением женщины, приподнимающей подол платья.
И всю дорогу до Хайфы, и позже, когда, оттягивая возвращение домой, сделал пешком колоссальный крюк, чтобы постоять над заливом, над кранами и мачтами в порту, – он пытался хотя бы мысленно собрать и отладить свою жизнь, взорванную и разнесенную в клочья тремя этими днями в поднебесном номере «Холидей-Инн».
И пока плелся к дому, поднимался по лестнице, открывал ключом дверь, все думал: что делать, что делать и как прожить хотя бы этот, первый вечер?..
В квартире было темно, только на кухне горел торшер зеленоватым подводным светом, пахло его любимыми творожниками, лилась вода и звякала посуда.
Он хлопнул дверью, чтобы как-то обозначить свое появление.
– Ну, наконец-то! Ты слышал, какой ужас? – крикнула из кухни жена. – Только что передали: над Черным морем взорвался самолет «Тель-Авив – Новосибирск». Еще не знают причину – теракт или авария… Как представишь этих несчастных… их семьи… Костя, а разве наши могли прошляпить террориста?