banner banner banner
Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты
Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты

скачать книгу бесплатно


Ну да, всё на свете.

романс

[ЕЁ УНИВЕРСИТЕТЫ]

Памяти О. С.

У неё тогда опять «прорезалось», а не ехать нельзя было, и так из института за прогулы чудом не вышибли – вот и чеканила, будто по учебнику: «…цистит дефлорационный, цистит медового месяца, цистит посткоитусный, цистит беременной, цистит родившей, цистит постклимактерический, цистит инволюционный…»; я отмалчивался, а она вдруг нехорошо так хохотнула: «Виновен, старче!..»

Подошёл рейсовый. Её серые глазищи впились в стёкла моих очков (разделительная полоса, лимит на проникновение в эрогенную зону мозга) – поцелуй же был сух, сух и скучен: я подумал, надо же, неужели это она, неужели это её губы, нет-нет. Мы не знали, что увидимся уже в новом, будто б запрограммированном на обнуление, тысячелетии: две тысячи и одна никчёмная ночь – дошло до меня, о великий калиф…

С. делано-равнодушно вошла в автобус, но потом резко бросилась к окну и, вместо того чтобы просочиться, пройти с к в о з ь, отчаянно вжалась в него: лисичка-сестричка, шатенка-бурка… твой нос расплющивается, становясь чернильно-чёрным – странно, думаю я, неужели у тебя нет слёзостойкой туши, странно.

Ро д с т в е н н и к, как прозвала она единоутробного братца, кольцевался: С. не смогла проигнорировать событие, хотя выбор так до конца и не одобрила – мой (давнишний), впрочем, тоже: «Эк вас, ребята…» – покачав головой, она отвела взгляд от моей благоверной, которую видела впервые, и закурила. Но эти её ключицы, подумал я. Сжать бы до хруста… как раньше – сжать бы… «Раньше?» – С. усмехнулась одними губами, б е з г л а з усмехнулась, и разомкнула пальцы – мне показалось, специально разомкнула: что-то театральное сквозило в её жестах, что-то наигранное… я опустил голову: ползущего по скатерти алого паука никто, кроме меня, не видел – и, если б не нарочито бодренькие выкрики тамады, гости, поглощающие горячие и холодные «блюда?» (изысканный прононс официанточек: любая из них пошла бы со мной, любая: тоска!), давно перестали бы замечать и новоокольцевавшихся рабов г-на Б.

Мы сидели друг против друга – я видел, С. тяготится обстановкой: интерьер пэгэтэ?шного кафе[30 - ПГТ: посёлок городского типа.] и отдалённо не напоминал то, к чему худо-бедно привыкла она в «сity», а уж о приглашённых – та ещё компания – и говорить нечего. «Автоматы не способны любить, – сказала вдруг С., и зрачки её расширились, – они могут лишь обмениваться своими личными пакетами в надежде на чистую сделку, обрыв связи»[31 - Э. Фромм, «Искусство любить».]. Она частенько цитировала великих: вредная, на самом деле, привычка, один из «умных» способов так и не высказать с в о ё… Мне захотелось раздеть, банально раздеть её, может даже снять ш к у р к у – здесь и сейчас, на свадьбе её р о д с т в е н н и к а: я знал, под чёрным атласным воротом, под строгой застёжкой и тугим поясом прячется от меня перевёрнутый на спину ёжик: я мог погладить его, а мог и распороть ему брюшко… «Горько!» – распетушился тамада: я со странным сожалением посмотрел на брачующихся, и плеснул водки. С. притворялась, будто ей нет до меня дела. Целующиеся на публику куклы напоминали пингвинов. Как странно, подумал я, как всё странно… до чего же С. красива? До неприличия?..

Однажды она обронила, что бросит всё и приедет, приедет н а с о в с е м. Я тут же спошлил, заявив, будто не потерплю рядом с собой женщину без «вышки»: С. училась тогда на втором курсе того самого меда, который окончили когда-то и мы с её братцем – конечно, мои слова показались ей жестокими… а ведь «злодей» помнил её совсем юной, совсем ещё дикой: вот она щёлкает меня, едва переступившего порог, стареньким своим «Зенитом», вот откладывает томик Саган, чьи романы здорово задурили ей голову (как сейчас помню: «Смутная улыбка»), вот растерянно вертит жестяную банку (кукумария с галатурией, предмет моих постоянных насмешек); «а рот-то, ротто в ягодах весь, да ты до лесных прогулок охотница, так бы и съел черничку твою, дядь’игорь, дядь’игорь, ха-ха-а вот и не достанешь, ха-ха-а вот и не догонишь, ха-ха-а вот и не…»

В ту пору С. ещё не признавалась себе, что приезжает на каникулы вовсе не к брату, и поначалу делала вид, будто люто меня ненавидит – пусть понарошку, пусть… да кто теперь разберёт?.. У неё было – впрочем, почему б ы л о? я наблюдал за передвижениями её фигурки на протяжении всей свадьбы, напрочь забыв про кольцевавшихся, – умопомрачительное (помрачающее рассудок: мой рассудок) тело, огромные серые глазищи с пляшущими в зрачках чертями и длинные каштановые волосы, абсолютно прямые, которыми она пыталась связать мне руки, стремясь – едва ли осознанно – привязать к себе по-настоящему. Штрих к портрету: она могла не вставать с мата — а «прелюбодействовали» мы, как сказала бы моя благоверная, на спортивных матах – сутками: вот оно, ложе… Я пробавлялся тогда лечфизкультурой – в моём в е д е н и и находились спортзал да кабинет нескладного, построенного пэгэтэшной администрацией специально для «крутых» своих пьянок, оздоровительного комплекса. Странно, словечко «командировка» – какая? куда? – всё ещё действовало на женщину, взявшую – всегда казалось, взявшую в з а й м ы, будто б поносить, – мою фамилию. Нас связывало общее студенчество, всё тот же лечфак – и точка: моя будущая жена оказалась единственной из группы, не пролепетавшей ялюблютебяигорь, поэтому, собственно, всё и сложилось. Лет несколько я был если не счастлив, то вполне доволен жизнью – или мне так казалось, не знаю… казалось до тех самых пор, пока на нас не рухнул ребёнок, спровоцировавший невольно то, что называют окончательным охлаждением. Моя благоверная со странным рвением окунулась в так называемый воспитпроцесс, как-то нехорошо расползлась, опустилась до «конского хвоста» с грязно-жёлтой махровой резинкой у затылка и, как мне показалось, окончательно з а с н ул а. Хуже того, она ударилась в православие и даже пыталась – разумеется, безуспешно – наставить «на путь истинный» и меня в то самое время, когда я довольно успешно наставлял ей рога… Почему я думаю об этом, глядя на С.?.. Как я могу думать об этом, глядя на С.? На С., перелетевшую из прошлого века – в этот?.. Свалившуюся с обратной стороны Луны в чёрную эту дыру, где, за неимением «жареных» тем, только и говорили, что о свадьбе её р о д с т в е н н и к а – моего друга, чью новоиспеченную ж., кассиршу п р о д м а г а, мы на спор (!), от скуки, п о д ц е п и л и в центровом, как называли его аборигены, баре прошлой зимой?.. Она согласилась выйти за городского довольно быстро: полуграмотные кресты[32 - Зд.: крестьяне.] с той или иной стадией алкоголизма не прельщали, а других кандидатов на и/о мужчины в пэгэтэ не осталось.

Я не разбираю лиц. Голосов. Не замечаю кольцующихся. Я наблюдаю за тем, как С. наливает в бокал вино. Как струится оно по мраморным её пальцам. Стекает на стол. Капает на пол. Как на белой скатерти появляется мясистый паук. Как жиреет. Как их, пауков, становится всё больше. Больше. Как расползаются они в разные стороны. Как оплетают склизкой паутиной гостей, не замечающих крови, сочащейся сквозь жадные, вечно жующие, рты. Пожирающие, всегда пожирающие. Пожирающие тех, кого следовало б любить. Они называют их сельскохозяйственными животными: твари дрожащие с претензией на право — вот эта рыжая, знаю, в к а л ы в а е т в костедробильном цехе, вон тот усатый специализируется на забое м о л о д н я к а (почему, кстати, забое, а не убое? в чём разница между убийствами?..) «Горька-а-а-а-а!» – истошный крик тамады вынуждает меня закрыть глаза: тогда-то и вижу червивое месиво. Вместо лиц. Вместо лиц. Вместо их лиц.

Что ценно: паукам в голове нет дела ни до свадебного конвейера (тщетные попытки оправдания техпроцессов спаривания и репродукции), ни до жалеющих себя «плакальщиков», столетия напролёт горюющих об истёртых шкурках бессмертных – пока же ни живых ни мёртвых, беспробудно спящих – душ… О, пауки при деле, всегда при деле, потому-то и затягивается занебесное лассо, потому-то в истории этой так много того, что называется жидкой соединительной тканью, циркулирующей в кровеносной системе тела животного… мы тоже, тоже приматы… Странное, действительно странное дежавю: С., будто на ретро-показе, боится смотреть в мою сторону… совсем как в предыдущей серии… Чёрт, чёрт!.. Но что значит смотреть в мою сторону? Где она? Не в том ли лесу, где ты, глупыха, каталась голышом в зарослях орляка и была совершенно счастлива, то есть молчала о своём счастье?.. Это потом, когда тебя отчислят-таки за непосещение (о, твои университеты: практической курс любви на покрытых полиэстером и велюром матах, освоенный блестяще, – з а ч ё т, малыш!), ты окажешься на кафедре фотомастерства и станешь сыпать такими словами как «драматургия», «свет», «композиция», «обработка», «монтаж», «эмульсия», «печатные технологии»… Это потом начнёшь рассуждать о работах Анри Картье-Брессона или Эдварда Уэстона, экспериментировать с фильтрами и растолковывать мне, деревенщине, что фотоаппарат – часть твоего тела, лучшая, уникальная часть: с одной стороны, такая же как грудь или щиколотки – и вместе с тем иная, особенная… Этой-то самой ч а с т ь ю т е л а ты и «протоколировала» кольцующихся, лишь изредка наводя объектив на скромную мою персону. Именно эта ч а с т ь т е л а и одаривала тебя силой живительного забытья: «Искусство переплавляет любую, абсолютно любую боль. Даже вызванную ёжикопотрошением…» – странная фраза повисла в свадебном безвоздушье: я не знал, как реагировать. Усмехнувшись, ты принялась фотографировать захмелевших и откровенно пьяных гостей: все они, признаться, казались мне персонажами «Дома умалишённых» да «Похорон сардинки» – себе же напоминал я засыпанного песком пса[33 - Ф. Гойя, «Пёс»: одна из картин «чёрного периода».], которому уже не выбраться: когдато ты подарила мне альбом с репродукциями Гойи – я оценил его работы не сразу, как не сразу осознал и то, что ты никогда, никогда не снизойдёшь до того, чтобы намекнуть мне на главное, на самое важное… тебе легче было снять с собственной головы скальп, нежели признаться в том, что ты, как и все эти курицы, кое о чём мечтаешь. Как мог, как мог я отпустить девчонку, чеканящую, будто по учебнику: «…цистит дефлорационный, цистит медового месяца, цистит посткоитусный, цистит беременной, цистит родившей, цистит постклимактерический, цистит инволюционный», а?.. Кретин. Кретин.

«Бежим!» – не помню, кто не выдержал первым, да и какая разница? Всё наносное, фальшивое наконец-то исчезло; исчезли и свадебные декорации. Перед глазами поплыли цветные круги: сквозь марево красок я с трудом различил точку, куда были устремлены наши взгляды. Я оцепенел, а через какое-то время с удивлением заметил, что над головой твоей закручивается тончайшая серебристая спираль, похожая на поднявшуюся в воздух фату. Слова стали не нужны, просто не нужны: вместе со страхом отверженности, – быть может, одним из самых страшных на свете страхов, – ушло отчуждение: мы вжались друг в друга спинами, мы пролежали так всю ночь, всю брачную ночь – молча, бездвижно… «Это наша, наша свадьба… какая уж есть, глупыха… если ты, конечно, согласна… если ты, конечно… если ты…» – «…если ты, конечно, согласна!..» – злобно передразнила моя благоверная, с нехарактерной для неё яростью хлеставшая меня по грязным – классика жанра: morda v salate, хвастаться нечем – щекам, тщетно пытаясь привести в чувство: кафе закрывалось в полночь.

этюд

[А ДЕВОЧКА ПЛЫЛА…]

А Девочка плыла, плыла меж домов и деревьев, и Лера, конечно же, видела – да разве могло быть иначе? – её губы, руки, её лицо, которое тщетно разыскивала днём с фонарём лет, наверное, тысячу – из жизни в жизнь, из жизни в жизнь: так бывает, увы, днём с фонарём, да, из жизни в жизнь, днём с фонарём: одно и то же, одно и то же, одно и… Но неужели «здесь и сейчас», думает она? В этом теле? Не ущипнуть ли себя за руку? Неужто скоро можно будет обойтись без подсветки?.. Вот, вот они, да вот же, совсем близко – глаза колдуши, глаза зелёные, той самой формы – манящей и слегка отпугивающей: а если… если за цветом и формой – не разглядят её, Лерину, форму и цвет, как быть?

Лера идёт по улице: этот город не спит никогда, этот город – опасная паутинка для раз и навсегда влюбившихся в него, ведь он, город этот, высасывает из раз и навсегда влюбившихся в него все соки, а потом смотрит, что вышло: да, так просто, так примитивно! Однако Лере повезло: в Лере ещё осталось. Осталось немного сока. Потому лишь и видит она, одна из немногих, Плывущую Девочку: как хороша, надо же, как воздушна… И снова: как хороша, как… «Странно, Лера, не правда ли? Ты ещё способна на глупости! А ну-ка! Какие наши годы!» – «Да замолчи, замолчи же немедленно!» – Лера онемечивает Железного Человечка, сидящего у неё в мозгах: сделать это, на самом деле, ох как непросто. Он, этот самый Железный Человечек, как и город этот, не спит никогда – его можно лишь обмануть, обвести вокруг пальца, что Лера и делает: годы тренировки, сеточка морщинок на сердце – вот, собственно, и вся наука. Металлический голосок исчезает и она, наконец, выдыхает – впору хвататься за сердце, впрочем… нет-нет, говорит себе Лера, я ведь даже не знаю её, не знаю эту проплывающую сквозь стены Девочку (почему, кстати, именно Девочку?), зачем же сразу – за сердце? А оно: тук-тук, тук-тук! – убирайся… – тук-тук, открой… – поздно! – тук-тук! тук-тук! поверь… – я не могу больше! не могу верить!.. все, кого я … – тук-тук, она не «все»! туктук! тук-тук-тук! тук-тук-тук-тук-тук!..

Открыть шлюзы – так, вероятно, это называется? Лера хватается за сердце и улыбается: пусть, пусть бьётся, к чему условности! Да пусть этот кусок мяса размером с кулак разобьёт её вдребезги, расплющит, размозжит – какая теперь разница? Уже не страшно – Лера больше ничего не боится и ни о чем не жалеет:

«тогда было тогда, теперь есть теперь».

Девочка-девочка, откуда такая выучка? Попробуйте-ка с подобной грацией проплыть над уставшим Театром Пушкина, не задеть миниатюрную церковь, не зацепиться за официозный Литинститут, не удариться о крышу восхитительного нотного! Да она, пожалуй, профи! Сколько оболочек сменила душа её, перед тем как превратилась в небесную танцовщицу? И вот уж – смотрите-ка! – Сад Эрмитаж, Каретный ряд и Большой Каретный, Успенский и Лихов… Может, окликнуть, думает Лера, и не сразу замечает, что прокусила нижнюю губу до крови: привкус йода и морской воды, отзвук неизведанной ещё блаженной боли, оцепенение: «Девочка-Девочка, кто научил тебя плыть по воздуху? Как попала ты в моё безвоздушье?» Девочка касается – случайно, впрочем, – плеча Леры: Леру бьёт током – так, в общем-то, и падают замертво… А Девочка уж плывёт над ней – рассматривает: ни живую ни мёртвую, ни молодую ни старую; так и заплывает глазами своими зелёными – в серые Лерины, так и остаётся там.

Лера думает: вот если б Девочка сейчас не плыла, они могли бы идти вместе – хотя, нет-нет, постойте: и д т и… – всё уже было! Вот если б она, Лера, сейчас не шла, а плыла — тогда они могли бы вдвоём п л ы т ь! «Не обязательно быть всё время рядом, чтобы плыть всегда вместе, правда?» – спрашивает Лера Девочку, но та молчит, молчит, всё время молчит… «Почему не отвечаешь? – не произносит Лера. – Почему заставляешь теряться в догадках? – не плачет. – Почему боишься? – не кричит».

Девочка легко огибает Почтамт, а потом опускается на землю: это — з е м л я – происходит так неожиданно, что Лера поначалу не совсем понимает, как вести себя – и потому, быть может, чтобы побороть невесть откуда взявшуюся неловкость, пристально вглядывается в её губы, будто желая снять с них «кальку»: чего не договаривают? какие таят наслаждения? чего жаждут? требуют? боятся? Тысячная доля секунды – самая настоящая вечность, если воздух, по которому вы обе только что плыли, превращается в пену морскую.

«Вам лучше? Вам уже лучше?» – Лера не понимает, Лера не хочет понимать, как не хочет и подниматься с асфальта. «Вам действительно лучше? Одна дойдёте?» – «Пальто-то как испачкала пылью этой! Дорогое, поди… главное, чтоб в химчистке белое не испортили…» – «В химчистке могут…» – «Не надо: в ‘евро’ всё нормально» – «А может, наркоманка? Сейчас же их, как собак» – «Да не похожа, приличная вроде» – «Ага, эти приличные знаешь чё вытворяют? Бляди они все. И Рената Литвинова – блядь!» – «При чём здесь Рената Литвинова? Человеку плохо, а вы нецензурно выражаетесь… При детях и, можно сказать, женщинах!» – «Можно сказать, а можно и не сказать!» – «Эт ты о чём?» – «Да о женщинах… Где тут хоть одна женщина кроме этой припадочной?» – «А ну, гоните его, хамло такое! Я, между прочим, двадцать лет учительствую!» – «Пошла ты…» – «Я те щас как пойду по морде! Я заслуженный учитель, падла такая, понял?!» – «Тихо, народ… очухалась вроде» – «Может, машину ей?» – «Сама дойдёт, не сахарная» – «А интересная бабёнка, между прочим! Я бы с такой… и не раз!» – «Быстрый какой, а может, у неё муж!» – «Да нет у неё никакого мужа. У неё на лице написано: одна» – «Что значит ‘на лице написано’?» – «А то и значит: одинокая» – «Что такое одиночество?» – «Почему сразу ‘одинокая’? Свободная! Сво-бод-на-я! Вам это в голову не приходит, нет? Что не всем нужны обременения в виде партнёров?» – «Одиночество, друг мой, это когда кроме родной собаки вам и поговорить-то не с кем…» – «А что, собака – не человек?» – «Человек, только очень… очень немой. Неговорящий…» – «А какой породы у вас Молчит?» – «Дворянин!» – «Опять собачники, тьфу…» – «А вы не плюйтесь, дедуль, собачники – оно к лучшему» – «Как так к лучшему! Людя?м и?сть не?чва, а эти…» – «У этой тоже небось… собачка… или там, кот какой-нибудь…» – «Может, ей неплохо с ними…» – «Дама, да скажите же что-нибудь!» – «Здравствуйте…» – выдавливает не к месту Лера: голова гудит, будто адский котёл. Какая-то лысая девица подмигивает ей и помогает подняться:

«Проводить? Или, может, ко мне? Дома никого, расслабитесь… У меня и вино есть… Вы какое вино-то пьёте?» – Лера качает головой: «Простите…»

Это ж надо – средь бела дня грохнуться в обморок, толпу зевак собрать, что ещё… что ещё… было ведь что-то ещё… что-то важное, невероятно важное… Лера хватается за сердце. «Послушайте, вам действительно было плохо, ну то есть реально – как вы доберётесь? У вас есть на такси? Нельзя в метро, душно… а вы, случаем, не беременны?» – Лера хохочет: «Беременна! Беременна! Ну конечно, конечно, беременна! Целую вечность! Вы угадали. Во мне – Девочка» – «Девочка?» – вскидывает брови лысая девица и, понимая, что ей ничего не светит, убирается восвояси. – «Девочка. Она плывёт. Плывёт меж домов и деревьев!»

«Куда же Она подевалась? Почему не вижу Её, не слышу Её, не чувствую Её? Неужто для того, чтобы плыть с Ней, нужно обязательно находиться в отключке? Впрочем, я и так в отключке, меня давно, возможно, о т к л ю ч ил и…»

Лере кажется, будто она р е п е т и р – был в старинных часах такой механизм, отбивающий время при натяжении шнура или нажатии кнопки, и вот уж: боммм, боммм… Слышите? «Отбивающий время» – Лера вздыхает; Лера, как всегда, заостряет внимание на «несущественных» деталях: несущественных до тех самых пор, пока эти не прижмут к стенке: «Руки за голову!» – тра?-тата-та?, тра?-тата-та?… «А земелюшка-чернозём холодная, а земелюшка-чернозём склизкая! – бабы поют, слёзы льют. – Уж мне б в тебя, земелюшка-чернозём, погодя?, не сейчас, лечь! Уж мне б тебя, кровинушка, опосля удобрить! Уж мне б тебя, гноинушка, сказкой про бычка белого, невинно убиенного, замордовать!..» – Лера затыкает уши, плачет, Лера бежит: она должна, должна во что бы то ни стало пройтись сегодня по воздуху, здесь и сейчас – другого времени на жизнь у неё нет.

«Отказ от социального взаимодействия» называется у них аутизмом, безработица – «высвобождением квалифицированного персонала». «Мы не нуждаемся больше в ваших услугах!» – Город трясёт, Город рвёт людьми прямо на улицу: они называют это «лёгкой кадровой паникой», они ещё не придумали, кривда, что делать с з а п а х о м д е н е г, которые отобрали.

Лера выкатывается на пованивающую отобранными деньгами улицу, осматривается – Девочки нет! Жаль… Она точно купила бы ей сейчас вот это французское мыло – или нет, зачем мыло? Духи, духи, конечно, духи… А лучше… лучше… лучше, пожалуй, вот этого розового слона, смешного, с чёрными глазами-пуговицами… Но Девочки нет! Никто не плывёт меж домов и деревьев, хоть уревись! Между домами и деревьями реклама: «Впитывают до двух раз больше!» – на плакате прокладка «с крылышками»… «Каждая женщина имеет право на менопаузу!» – скандируют бойкие старушонки, лихо марширующие от Тверской к Моховой… «И даже пламя свечи состоит в каждое мгновение из совсем разных, других частичек огня!..» – какой-то очкарик, собравший у памятника А. С. П. толпу, отчаянно жестикулирует; ему задают вопросы, он счастлив. «Новогодние соревнования по украшению офисов! Консультации для hr-менеджеров по проведению мероприятия! Сплочение коллектива. Раскрепощение. Пожизненная гарантия» – «Конец постсоветской эпохи выражен в падении биржевых индексов…» – «Конец истории… Идеалы рынка… Философия продукта…» – «Требуется автор уникальных статей. Девушка с презентабельной внешностью, оплата почасовая…» – «Требуется курьер, грузчик, уборщица» – не требуется сегодня только Лера, только она одна.

И вдруг… Девочка плыла, действительно плыла меж домов и деревьев, плыла к ней, Лере, и она, конечно же, видела – да разве могло быть иначе? – её губы, руки, её лицо, которое тщетно разыскивала днём с фонарём лет, наверное, тысячу – из жизни в жизнь, из жизни в жизнь: так бывает, увы, днём с фонарём, да, из жизни в жизнь, днём с фонарём: одно и то же, одно и то же, одно и… Но неужели «здесь и сейчас», думает она? В этом теле? Не ущипнуть ли себя за руку? Неужто скоро можно будет обойтись без подсветки?.. Вот, вот они, да вот же, совсем близко – глаза колдуши, глаза зелёные, той самой формы – манящей и слегка отпугивающей.

страшилка h-moll

про другую любовь в виде птицы

[В САН-СЕБАСТЬЯН, ПОЗЖЕ]

«…и полруки, полруки у неё нет: находка для душеведа, инвалид-нимфоманка, заласкивающая шестилетнюю куколку, – до инцеста Е2-Е4: “мы-помоем-писю-мы-помоем-попу!”, поёт, простигосподи, поёт же, и – смех, смех дурацкий из ванной: бедный ребёнок, что с ним будет при такой-то мамаше?.. Поначалу не сильно заморачиваешься – ну протез и протез, в сущности, почти незаметный, если не выпячивать (ЭТА и не выпячивает), чёрт с ним: с кем не бывает, что называется, от сумы да тюрьмы… Окей, к чему веду-то… ЭТА на ночь снимает фитю?лю: обрубок – самый крошечный из всех её минусов, то, с чем легче всего смириться, если подавить инстинктивную брезгливость при виде разбросанных по берлоге фарфоровых – или из чего их там делают, из латекса? – л а п о к. У ЭТОЙ много их! Не понимаю, почему сразу не пресёк, почему на пошлость купился: острые ощущения?.. Игра в героя?.. Да не было их, ощущенийто острых, не было!.. Только письма V, посыпанные прошлогодним пеплом, только они одни и жгли…» – та?к он это всё объясняет, а потом срывается, в минус уходит, кричит: «Дубль два, камера наезжает! Мотор, док!.. Вот встретишь гусыню, а у неё полкрыла-то и нет: фитюля — так ЭТА называет кусок конечности, чья окантовка напоминает то ли воронку, то ли скривлённую из теста птичку: бабка таких жаворонков-уродцев по весне лепила, в духовку ставила – мы с братом ели, вкусно было… пионерское детство, цветочки-лютики, что о том! Да и где теперь брат?.. Кожные складки фитюли расходятся кругами, уменьшаясь по направлению к тому месту, где у ЭТОЙ мог бы быть локтевой сгиб, и лилипутятся (её словечко) до бугорка из дермы, на который смотреть с непривычки невмоготу. ЭТА же, покусывая обрубок, называет забаву фитюлингом и неожиданно прикладывает уродство к моему рту, пытаясь запихнуть внутрь (ей важно, не испугаюсь ли): в последний момент уворачиваюсь – окей, обрубок вместо руки, окей, ничего страшного, толерантность forever, “зато у тебя гла-аза…”: а что – г л а з а, ну что в них-то?

Полощу рот в ванной.

Всё это произойдёт потом, много позже, ну а здесь и сейчас мы отмечаем защиту: «Клинико-генетические ассоциации кардиомиопатий» – окей, за диссер! окей, за отпуск! окей-окей, за прекрасных дам! – и вот уж новоиспечённый к.м.н., уставший от тостов, думает, как бы отправиться восвояси (спать, просто спать: устал не по-детски), однако-с и простецкое счастьице в руки само не бежит. Ресторанчик обхватывает мозг винными щупальцами; в полутьме с трудом разбираю, где – кто, путаюсь в именах захмелевших коллег, и потому не замечаю, как ЭТА прибивается к нашему столику. Да, собственно, никто не замечает, а ЭТОЙ только того и надо: подсаживается – разговор заводит, по щелчку будто… Глазищи мутные у неё, под мутью – круги чёрные: ЭТА их подгла?зицами называет, лучше б молчала! Но сидит, не будь дурой, здоровым бокомко мне (определить, что-там-справа, возможности нет) и, как заведённая, добавки просит, бровками-домиками вверх-вниз стреляет, губками-бантиками урчит: “Компанию на уикенд составите? За город выбраться б!” Пожимаю плечами – слишком пухлые щёки, слишком много косметики, слишком душные духи, – однако не отказываю, хотя иллюзий, разумеется, никаких: странное существо, звероподобное… а ведь впрямь забавно – пухлая мордочка вытягивается, когда приносят шоколадный десерт! Зрачки самки загораются и даже подглазицы, кажется, светлеют. Второе, четвёртое пирожное… Пищеварительный тип! Или гельминты?.. Зачем она так много, так быстро ест? Зачем она тут вообще?..

Вестей от V нет.

Что касается пригорода, док, то до прогулки по усадьбе не дошло ни в ближайший уикенд, ни в следующий: ЭТА чуть ли не силой затащила меня в убогую кофейню, где сожрала корзиночку с кремом, эклер, ещё эклер да трюфель, после чего, облизав губы и пальцы, предложила пойти к ней: тут, недалеко, жильцы как раз съехали. Я смотрел в пустоту мессенджера, осознавая, что ждать V бессмысленно… Мы купили вина, каждый по бутылке: ЭТА сразу разломила счёт надвое – нелепый способ отстоять несуществующую независимость перед отчётливым приглашением в постель: «Только у меня срач», – предупредила. «Ок, – я кивнул в пандан ле?ксичке, – срач, но ведь не срач-срач-срач же?..» ЭТА приторно засмеялась, положив живую руку мне на шею, а мёртвую лапку отвела за спину.

Что ж, квартирка оказалась впрямь чудо как хороша: нагромождения бесчисленных коробок, раскиданная по периметру пластиковая посуда, пыльный рюкзак, выпускающий из вспоротого чрева пустые, в основном коньячные, бутылки, пыльные мешки для мусора, набитые книгами, etc. – в спальне чуть лучше, но только чуть. В ответ на немой вопрос ЭТА строит кислую мину: переехала за МКАД год назад (там «съём» дешевле), ну а квартирку свою сдаёт, живёт на московскую разницу — живёт, док, на минуточку, с шестилетней девчонкой, которая почти уж сутки обретается у папаши: мамочка зажигает! «Вон его дом, через дорогу…» Окей, у папаши: я вымыл фрукты и открыл вино – какое мне дело до личной истории шлюшки? Увы, даже если никакого, то тараторила она аккурат бесперебойно: словесная зараза безостановочно вытекала из плотоядного её рта, рисуя виртуальные картины маслом, сюжетом для коих являлись «трабблы с предками», ушедший «к какой-то кухарке» муж да зависть к гармоничным шкуркам худосочных моделей – разумеется, двуруких. В какой-то момент она замолчала; мы довольно быстро допили первую бутылку, после чего ЭТА подошла ко мне столь близко, что волей-неволей пришлось коснуться её – в сущности, телодвижение не представляло никакой сложности, за исключением того, что скорости разворачивающихся далее событий я не мог представить и в страшном сне: «Ну наконец-то, как долго пришлось ждать!» – выдохнула ЭТА и, не солгу, прыгнула на меня… В тот момент мне почудилось, будто отражение V показалось в ретро-трельяже, но увы – самообман длился не больше мгновения. То, что произошло дальше, вся эта механика, не доставило ни мозгу, ни телу ничего, кроме раздражённого недоумения. Зачем я здесь? Бегу от воспоминаний? Брежу? Чего жду от смешных, нелепых в самой своей сути движений?.. В отличие от меня, ЭТА чувствовала себя иначе: перевернувшись на спину, разразилась шквалом посткоитусных пошлостей и принялась хохотать – скучная история, не так ли, док?.. Я поспешил одеться, хотя ЭТА не отпускала; в процессе «борьбы» взгляд мой упал на её руку – точнее, на то, что как бы являлось рукой: розовый, под кожу, бесстыдный протез. Съёмная дамская лапка, порнографично – жёсткая обнажёнка-solo! – лежащая на полу… В принципе, порно как порно: в больничке и не такое показывают, однако сам факт, что отсутствие части тела прошло мимо моего восприятия, уязвило. ЭТА же, поглядев на мою физиономию, посчитала нужным объясниться: «Такой родилась, да, предки поначалу никому не показывали, стеснялись… не хотелось рассказывать, я боялась, будто ты…» – я поставил голос на паузу, онемечив, а когда вновь включил звук, понял, что зря – затянувшаяся речёвочка её звучала впрямь карикатурно: «Зато я вожу машину! Зато я плаваю! Зато у меня дочь! Зато я одной левой!..» – айн, цвай, полицай, драй, фир, гренадир, ду-ра.

Вопреки всему мы продолжили встречаться. Нет, не так, док… Зачем мы продолжили встречаться? Снова не то… верней сказать, «мы с ЭТОЙ встречались изредка, не чаще одного раза в неделю-полторы» – я много работал, навёрстывал испанский и, как мальчишка, слишком часто проверял электропочту, но увы: похоже, письма от V, краткие, не обременённые высокими смыслами письма от V, сыграли в ящик. Я пустился тогда во все тяжкие, тщетно пытаясь хоть сколько-то «заместить» смазливой однорукой всё то, что перевернуло однажды мой мир.

Наши так называемые свидания походили на усечённую схемку псевдосупружеских па в бесконечно перверзивной форме: казалось, мы прожили вместе как минимум лет десять, а не общались «сессионно» – рутина неожиданно быстро стала коньком, суперстаром снулой программы. Бороться не представлялось возможным – ЭТА всегда, в любую погоду, первым делом неслась в супермаркет. Закупать продукты. Еду! Много еды и питья! Делила счета поровну, прикидывая, сколько удалось сэкономить; лишнего не брала. Откусывала хлеб по дороге к квартирке, прятала в карман шоколадный батончик, будто боялась, что потом, завтра, останется голодной… вероятно, когдато впрямь не доедала: или всего лишь жадность?.. Признаться, мне было б, пожалуй, и жаль шлюшку, кабы отсутствие конечности стало самым большим её недостатком, но увы. Фитюля оказалась самым безобидным, самым нормальным из всех её уродств!.. На кухне, которую ЭТА наконец отмыла, я обнаружил случайно гору конфетных фантиков (свалились на голову, ну да) – она не могла с ними расстаться, не могла выбросить, как не могла избавиться и от испорченной колбасы, разлагающейся в холодильнике, и от старья, пылящегося в сутулых сумках «сделано в СССР», и от сломанных буратинок да карабасов-барабасов, валяющихся на антресолях года эдак с девятьсот восемьдесят неважного… Но самое скучное, док, другое: шлюшка всё превращала в секс – или, скорее, в сексик (её словечко). Как-то, порядком уставший от дешёвых её страстишек, я спросил, действительно ли она считает нормальным постоянно думать и говорить «об этом». ЭТА взглянула на меня с болезненной неприязнью, а потом, чуть не плача, быстро-быстро зашептала: «Хочу испробовать всё, всё и со всеми, иначе в жизни нет никакого смысла! Хочу трахаться с негром! С мулаткой! С мулаткой и негром вместе! Хочу мужчин, хочу женщин – хочу чувствовать себя защищённой, мне страшно, мне так страшно одной, да неужели же непонятно?!..» – потом она зарыдала, потом разломала кровать, потом просила прощения, ну а в день моего рождения явилась с упаковкой купленных на сейле роллов, да тут же сама их и съела.

Зачем я тратил время на столь ущербное существо, зачем тянул лямку того, что на языке двуногих всё ещё принято называть «отношениями»? Еще одно чудо-юдо в паноптикуме?.. Пожалуй, так, док: ЭТА успела выесть часть моего мозга рефренами «об ужасных, ужасных родителях» – кажется, я повторяюсь? – и «предателе бывшем», бесконечными вариациями на тему того, как «бесчеловечно» отнеслись к ней на эксработке и как она, протезная королева, разругавшись со всеми, гордо хлопнула дверью. Мысленно шлюшка постоянно возвращалась и к любовнику, пытавшемуся развить в ней (читай, усилить) комплекс неполноценности, и к якобы «использовавшим» её подругам – и прочая, по пунктам. Слушать мортидобелиберду[34 - См. набоковское «либидобелиберда».], да простит меня классик, было крайне тоскливо: я просил ЭТУ ставить слова на быструю перемотку, обходя подробности, но ей это плохо удавалось. Целыми днями она сидела дома, выходя лишь на бизнес-ланч в ближайшую забегаловку да предавалась буйным своим фантазиям: вот, собственно, и всё. Ах да, репетиторствовала! Английский, конечно же. Понедельник, четверг. Учеников не любила: терпела – да и могла ли она любить кого-то?.. Однажды, док, она попросила у меня денег якобы на няньку – я не планировал содержать ЭТУ, тем более что бывший исправно платил алименты, а квартирка на Вернадского сдавалась. «Не надо иллюзий, мы даже не влюблены…» – только и сказал. ЭТА почесала протез: глазки не выразили ничего, кроме острой жалости к себе. Я оставил её в одиночестве, которое она так ненавидела, и отправился в парк: тот самый старый парк, где гулял когда-то, ещё крохой, с отцом. Сколько лет я не приходил сюда?.. Пятнадцать, двадцать? Детской железной дороги с тупоносой «вагоновожатой» мордой тогда не было в помине, как не было в помине и коряги с камнями, вокруг которой проезжал весёлый составчик, заполненный маленькими людьми… Я долго, пожалуй, слишком долго смотрел на детей, не понимая ни слова из того, что они говорят. Смотрел до тех самых пор, пока одна из мамашек не подошла ко мне и не спросила, дотронувшись легонько до плеча: «Вы здоровы?..» Меж тем вестей от V не было: я перестал ждать. Думал, будто перестал. А потом перестал на самом деле. Неведомый дух, поселившийся некогда в четырёхкамерном, словно покинул его в одночасье – и всё же я не понимал, на самом деле не понимал, чем заслужил равнодушие. Окей, что? о том! Я много, на износ, работал, дневал и ночевал в клинике, брал все мыслимые и немыслимые дежурства, замещал коллег… Медсёстры поглядывали на мою тень не без любопытства, но с меня, что называется, хватило. Хватило всего этого: вечерами я перечитывал Витгенштейна, захаживал в «Шестнадцать тонн» и снова думал, будто не думаю, не думаю, совсем не думаю о V! Так и действительно перестал.

… … …

Тогда-то, док, и прилетел нежданный e-mail из Сансеба – тогда-то и застучало бешено сердце (привет и пока, «Клинико-генетические ассоциации кардиомиопатий»!), тогда-то и помчался в аэропорт: Эль-Прат – Шереметьево, барсовский рейс, три тысячи десять километров, двести пятьдесят минут, терминал D… Вот они, несколько часов жизни, как на ладони: V улыбается, V хлопает по плечу, V спрашивает, что я думаю об отъезде, ведь сейчас самое лучшее для него время! Во всяком случае, в нашей ситуации. V предлагает отправиться для начала в Доностию – всего-то около двадцати километров от французской границы – на джазовый фестиваль, в июле. Двадцать пятого на закрытии выступит старина Абдулла Ибрахим с «The Jazz Epistles»! Неужто буду раздумывать? Абдулла учился у Эллингтона, и-др. – и-пр., ну а я не могу сосредоточиться на словах: белый костюм V идеально оттеняет загар, желание прикоснуться не оставляет ни на миг, но я, разумеется, не решаюсь. Не решаюсь, и потому зажмуриваюсь, когда специально режу до крови палец – не снится ли?.. V смеётся, V берёт за руку, V размазывает кровь мою по ладошке – вот уж и самой линии жизни не видно… ещё немного, и я, пожалуй, разрешу убить себя под убаюкивающее: «Малюсенький городок на берегу Бискайского залива… Три пляжа с мельчайшим белейшим песком… Во время отлива вода уходит на сотни метров, но к этому быстро привыкаешь… Невероятные pintxos!.. Мишленовские изыски… Музей этнографии и изящных искусств… Фуникулёр… Открывающийся в полдень Bar Nestor, где работают Нестор и его друг Тито: ребята готовят всего три блюда – невероятный вкус, там всегда очередь! Кстати, в Сансе никогда не спят – мы можем остаться там столько, сколько захотим…»

… … …

Просыпаюсь в холодном поту, берусь за лэптоп – ночь, писем нет.

Давний мейл V превращается в птицу и улетает к берегам баскской Атлантики, чтобы обратиться в лотерейный билет: «Испанцы ведь жить не могут без лотерейных билетов!» – разводит руками V, нисколько не задумываясь о том, что снится мне. Впрочем, негоже называть басков испанцами – опять же, со слов V, они обижаются на подобную некорректность едва ли не так же, как египтяне, окрести их арабами…

Пью воду: стакан за стаканом.

Я знаю, док, я буду в Сан-Себастьяне. Позже».

скерцо

[РОМКА И АМЕРИКА]

Ромка открыла Америку. Америка открыла Ромку. Так, континент за континентом, Ромка и Америка открывали друг друга.

Америка родилась 12 октября 1492 года: она была гораздо старше Ромки, правда, о том не подозревала. Америка образовала для Ромки два материка – Северный и Южный, да провела границу: то Дарьенским перешейком от слишком назойливых отгородится, то Панамским.

– Ты Мой Новый Свет! – часто повторяла Ромка Америке.

– Зачем ты подражаешь Vespucci? Это он назвал меня Новым Светом!

– Ты Мой Новый Свет! – улыбалась Ромка, и отодвигала от себя книгу о мореплавателе, окрестившем Южную часть её Америки Новым Светом. То, что лишь часть, Ромку почему-то радовало, ведь кое-что она назовёт по-своему, и никто не посмеет ей помешать!

– Ты тоже мечтаешь найти кратчайший морской путь в Индию? Тоже хочешь быть Колумбом? – удивлялась неоткрытая часть Америки, Ни-Северная-Ни-Южная. – У тебя есть три каравеллы? Ты сможешь пересечь Атлантику на трёх каравеллах?

– Не знаю, – улыбалась Ромка. – А тебе так нужно, чтобы я сделала ещё и это?

– Когда-то один человек, имя которого занесено теперь в справочники, открыл меня. У него было три каравеллы – «Санта Мария», «Пинта» и «Нинья». Он достиг Саргасова моря, а в мой день рождения – острова Самана.

– Когда у тебя день рождения?

– 12 октября 1492-го. Но я хочу изменить дату. Заменить на сегодняшнюю – ведь я родилась заново! Нет, за?живо…

– Какая ты древняя!

– Кто ты? – растворилась Америка в Ромкиных глазах. – Почему мне так легко, так хорошо с тобой? Откуда ты взялась? В твоём имени заключено полмира – Roma, Рим, «Roman de la Rose», романс, ром, романский стиль, романтизм, романш…

– Что такое романш? – спросила Ромка.

– Жёлоб в Атлантическом океане. Недалеко от экватора. Глубоководный. Хочешь, посмотрю? – Ромка не успела сделать останавливающий жест, как Америка уже открывала толстенную книгу: – Вот, нашла! Длина 230 километров, средняя ширина 9 километров, глубина до 7856 метров! Но ты… Ты – больше. Шире! Глубже! Я не могу без тебя! Ты – мой вечный город, Мой Рим!! Ты стоишь на мне, как на Тибре! Твоя устремлённость к свободе бесконечности безгранична. И, хотя мечта далека от реальности…

– Ты – моя мечта. Ты – реальна, – Ромка взяла Америку на руки, забыв о разделительном перешейке между Северной частью и Новым Светом: Ромкина Америка была Ни-Северная-Ни-Южная, а потому – её собственная. Та, которую только Ромка и открыла.

– Знаешь, – мечтательно протянула Америка, – знаешь, я никак не могу понять, почему… – но ветер Атлантики заглушил её слова; Ромка прижалась спиной к спине Америки и горячо зашептала:

– Я открыла тебя, слышишь? От-кры-ла! Я открыла тебя так, как никто до меня не открывал: не мог! Как не откроет никто после! Ты самая настоящая из всех Америк, единственная! Ни-Северная-Ни-Южная!

– Хочешь рому? – спросила Ромку Америка. – Сбраживание и перегонка сока с сахарным тростником иногда нужнее воды.

– С тобой я хочу всё, – ответила Ромка. – Всё включено! Зачем мне жить без тебя? Это и так продолжалось достаточно долго, – Ромка поднесла к губам стальную кружку.

– Первый раз я родилась 12 октября 1492 года, – прошептала Америка, отворачиваясь.

– Это только запись. На самом деле, ты родилась 22 февраля 2003-го.

– А ты? – вспыхнули щёки Америки.

– И я…

Все дороги Америки вели в Рим. Все дороги Рима вели в Америку.

Так они и жили: Ромка и Америка.

spiritual music

[БЕЛЫЕ МУХИ, СПИРИЧУЭЛС И КОЕ-ЧТО ОБ АРХЕТИПЕ ТЕНИ ЛЮБВИ]

У меня появился сосед. Узнала я об этом самым неловким образом, да и откуда взяться ловкости в борьбе с собственной замочной скважиной? Дверь безнадёжно «заело» – помощи было ждать неоткуда: переехав недавно, я не имела ещё счастья познакомиться с обитателями лестничной клетки.

Так вот: из двери этой выходила я утром, в неё же входила вечером. Опустим «рано» и «поздно»; опустим ручки сумки на пол и оглядимся. Я стою в пустом коридоре, задолбанная, как говорят э т и, инфляцией и, к тому же, хочу в туалет. Несмотря на героические усилия, «собачка» не поддаётся. Несмотря на инфляцию, в туалет хочется не меньше. Причинно-следственных связей не ждать.

Я обычно держусь от соседей подальше. «Соседи, как и родственники, – ближайшие враги человека», – говаривал покойный профессор Р., поэтому я держусь подальше от тех и других, всегда готовая изменить чьим-то принципам. Вообще, если б я не изменила чьим-то принципам, едва ли у меня была бы теперь собственная квартирка. Собственная квартирка, купленная на всё-что-было-можно-проданное: чуть ли не себя, но всё-таки не себя. Собственная квартирка – конечно, далеко, конечно, без телефона, но своя. За которую не нужно платить в долларах. В которой появилось неестественное дотоле желание сменить обои. Тем не менее пробраться в пресловутую собственность никак не удавалось, и я позвонила в первую попавшуюся дверь, налево от лифта, без номера. Мне удивительно быстро открыли. На пороге стоял желтолицый немногим выше меня, в тапках с помпончиками. Желтолицый улыбался – может быть, он родился во Вьетнаме или в Китае, но только не в Японии или Корее: там так не улыбались – так могли улыбаться только вьетнамцы или китайцы.

Я не знала, как с ним объясняться, и просто показала на замок да покрутила ключом. Желтолицый понимающе закивал и через минуту вернулся с инструментом. Когда «собачка» поддалась, он пожал мне руку и представился:

– Бо Вэн.

Мне захотелось экзотики, я назвалась Клеопатрой. Китаец не удивился, пожелал спокойной ночи, а через два дня я отправилась в путешествие и забыла о его существовании. Но не о существовании месяца, светившего по ночам в моё окно весьма романтично.

Что такое собственный дом и с чем есть собственный дом, как его принимать, как не пересолить это блюдо и лучше подать к столу, постигала я постепенно. Дом стоял на окраине, метро к окраине ещё не подвели, но планы насчёт метро где-то как-то витали в умах государственных мужей: государственные мужи вспоминали периодически о своём народе – правда, сейчас был снова не тот период.

В доме моём почти не было мебели – зато были: простор, вид из окна и полное отсутствие внешних раздражителей типа мужчин и сходных с ними по менталитету двуногих. Впрочем, женщины тоже не водились, женщины вообще исчезали как вид – по крайней мере, так мне казалось.

В тот период существования я ушла в подполье. Не то чтоб очень уж позволяли средства, вовсе нет… Они, пресловутые средства, скорее «обязывались» оправдать определённую цель в (не)далёком (не)светлом будущем… правда, какую именно, я точно определить затруднялась. «Подполье» сводилось, если так говорят по-русски, к приведению собственной персоны и её составляющих в изначальную структуру, не слишком искажённую внешними раздражителями самых разных типов, а также к мелкому ремонту. Я научилась менять в вялотекущих кранах прокладки и делать кое-что ещё – не менее важное, нежели возвращение самой себе своей же собственной изначальной структуры. Впервые в жизни я неспешно передвигалась по супермаркетам, выбирая глиняные чашки определённой формы, покупала плетёные стулья, книжные полки, мохнатые коврики для ванной, освежители воздуха, пепельницы, и это меня не злило, а, наоборот, придавало странного спокойствия. Всё прежнее осталось в прошлом веке, новый же только начался: в новый век нужно входить только с красивыми глиняными чашками определённой формы – так мне, по крайней мере, тогда казалось. И я входила в квартирку, чтобы смотреть вечерами на месяц, прикидывающийся луной, и это было почти романтично.

Я никому не звонила; я не представляла, о чём можноговорить с кем-то по телефону, поэтому отсутствие последнего не тяготило. Единственным следствием земной тяги оставалась инфляция – впрочем, мы держали нейтралитет, легко обходясь друг без друга… (о, год две тысячи ноль-ноль неважный, где ты теперь, в чьих осознанных сновидениях?)

Я просыпалась, долго лежала в спальном мешке (с кроватью тоже был нейтралитет), варила кофе и смотрела в окно. Я могла простоять так полдня, не заметив ни ускользающих минут, ни окна: наблюдая за течением времени, я возвращала себе свою изначальную структуру, не ведая, что никакой структуры не существует в принципе. Иногда я покупала чёрное пиво и слушала этюды Шопена – я до сих пор не уверена, есть ли что-нибудь лучше, чем этюды Шопена под чёрное пиво или даже без него.

Не помню, сколько это продолжалось; во всяком случае, когда дверь снова «заело», я вспомнила о соседе-китайце. Он, как и в прошлый раз, заулыбался: да, именно заулыбался, а не просто улыбнулся. Он более чем сносно знал русский – я тут же устыдилась темноты своей в языках дальневосточных, и потому кивнула на дверь, пожала плечами и передала ему ключ.

– Одну минуту, Клеопатра, – кивнул китаец и отправился за инструментом, способным обезвредить подлую «собачку». – Клеопатре нужен новый замок!

«Клеопатра» кивнула, озадачившись, чем же отблагодарить желтолицего и чем их вообще благодарят – так и пригласила на зелёный чай.

За зелёным чаем выяснилось, что китаец учится в некой заумной аспирантуре, что он – философ и уже сдал историю русской философии на русском (!) русским экзаменаторам-евреям. В Москве он шесть или семь лет, сам не помнит, а родом из Гуаньчжоу.

– Откуда? – переспросила я.

– Из Гуаньчжоу, ещё называется Кантон. Знаете, там очень красиво, там всё по-другому: деревья, небо… Я не знала, насколько там красиво, но, несмотря на это, китаец, снимавший квартиру налево от лифта, поменял мне замок и, раздобыв дрель, просверлил дыры в стене: «Для картины Клеопатры», – так объяснил он, а через день принёс саму картину – вытянутый бамбуковый прямоугольник с кантонским пейзажем, иероглифами и обратной перспективой. Это оказалось очень здорово – кантонский пейзаж с обратной перспективой и иероглифами: да, так не говорят… что дальше?

Ручеёк чуть заметный.
Проплывают сквозь чащу бамбука Лепестки камелий[35 - Перевод с японского Веры Марковой.].

– Это Басё, – утвердительно спросила я, а китаец подмигнул:

– Не каждая Клеопатра знает Басё!