banner banner banner
Балкон на Кутузовском
Балкон на Кутузовском
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Балкон на Кутузовском

скачать книгу бесплатно

Балкон на Кутузовском
Екатерина Робертовна Рождественская

Биографическая проза Екатерины Рождественской
Адрес – это маленькая жизнь. Ограниченная не только географией и временем, но и любимыми вещами, видом из окна во двор, милыми домашними запахами и звуками, присущими только этому месту, но главное, родными, этот дом наполняющими.

Перед вами новый роман про мой следующий адрес – Кутузовский, 17 и про памятное для многих время – шестидесятые годы. Он про детство, про бабушек, Полю и Лиду, про родителей, которые всегда в отъезде и про нелюбимую школу. Когда родителей нет, я сплю в папкином кабинете, мне там всё нравится – и портрет Хемингуэя на стене, и модная мебель, и полосатые паласы и полки с книгами. Когда они, наконец, приезжают, у них всегда гости, которых я не люблю – они пьют портвейн, съедают всё, что наготовили бабушки, постоянно курят, спорят и читают стихи. Скучно…

Это попытка погружения в шестидесятые, в ту милую реальность, когда все было проще, человечнее, добрее и понятнее.

Екатерина Робертовна Рождественская

Балкон на Кутузовском

© Рождественская Е., 2020

© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2020

«Здравствуйте, родные мои, мама, папа!

Получили ли вы мое письмо? Наверное, получили. Но ваш ответ, очевидно, не застанет нас с Аленкой в Москве – сегодня мы уезжаем на юг. Надо за несколько лет отдохнуть. Правда, не знаю, как будет с погодой, уж больно разноречивые о ней отзывы. Одни приезжают и говорят: „В Крыму холодно, на Кавказе жарко“, – другие: „В Крыму жарко, на Кавказе холодно“, – третьи: „В Крыму и на Кавказе холодно“/ Самое обидное, что нет таких, которые говорят, что и в Крыму, и на Кавказе жарко. Но это надо проверить. Хочется к морю.

Как вы там строитесь? В каком состоянии дом? Напишите мне, если что-то надо будет достать из стройматериалов, обращусь в Союз писателей. Надеюсь, помогут.

Едем мы дней на 20, если погода не выгонит раньше. Мне надо быть в Москве 12–13 мая, начинается киргизская декада, а я за этот год сделался почетным киргизом, ведь перевел на русский почти всех киргизских поэтов.

Если не отменят, то слушайте 25 апреля в 21.15 по первой программе мою передачу „Ровеснику“. Мурыжили ее долго, все чего-то опасались и, наконец, решили пустить в эфир. Читает В. Лановой (киноактер, он играет Корчагина в „Как закалялась сталь“). Музыку снова написал Фляра, композитор Александр Флярковский, вы помните.

Крепко всех целую,

    Роберт».

Предисловие

Адрес – это целая жизнь, ограниченная временем, номером квартиры, дома и названием улицы. Это часть тебя, иногда большая, иногда невзрачная, но все равно часть твоей памяти. Я и решила разделить свою жизнь на адреса. Мне так легче вспоминать.

Начались мои адреса с коммунального подвала в одном большом круглом дворе, где я родилась однажды летом. Но об этом уже написано в книге «Двор на Поварской». Длиннющий коридор с вечным запахом жареного лука, замызганные окна (как их ни мой) ниже уровня земли, неясное бурчание соседей за стеной, один телефон на всех с привязанным к нему карандашом и зеленая занавеска в горошек, перегораживающая и без того крохотную комнатку. Семь ступенек из темноты вверх на волю, к солнцу, на уровень земли. Вот такой он, родной подвал, который продержал меня в себе первые четыре года с самого рождения.

Памятник Льву Толстому во дворе. Черный, сердитый, насупленный гигант, придавленный огромной бронзовой книгой. На его плечах и голове вечно гадящие голуби. Толстой был моим детским кошмаром. «Вот не будешь спать, придет наш Лев Николаич…», – говорила прабабушка Поля. И я себе начинала это представлять, как встает, гремя и поскрипывая, бронзовый Толстой, откладывает книгу и тяжело (старенький ведь уже) спрыгивает с постамента, отчего в районе начинается довольно заметное землетрясение… И никого в детстве я так так сильно не боялась, как великого русского писателя Льва Николаевича Толстого. А как результат тех детских страхов – нелюбовь к этому великому и ужасному.

Напротив моего первого двора – детская площадка с огромной песочницей, где постоянно справляла нужду белая болонка с неправильным прикусом, и сколько хозяйку ни просили держаться от песочницы подальше – нет: «Сарочка у меня умница, она тут привыкла!» Сарочка – болонка, вы поняли.

Но потом папа, как молодой и подающий надежды советский поэт, выцыганил, наконец, отдельную квартиру, и мы переехали от Толстого с Сарочкой на Кутузовский проспект, в новый кирпичный дом, который много лет спустя назовут «хрущевкой улучшенного типа». С этого адреса – Кутузовский проспект, д. 17, кв. 119, что стоял напротив Дома игрушки, – начинается моя вторая жизнь, сначала детсадовская, потом школьная.

Что интересно, родителей в этой квартирке я почти не помню. Оно и понятно – им по тридцать, они молоды и уже известны, самое время ездить, накапливать страны, впечатления, друзей и врагов. А я всегда дома с Лидой и Полей, живыми и осязаемыми, нежными и теплыми бабушкой и прабабушкой, моими ангелами-хранителями. Родители в то затертое время – как яркие вспышки праздника, захватывающий дух фейерверк. Вот они радостно трезвонят в дверь – мы уже знаем, что это именно они, – и вваливаются в прихожую с багажом. Смех, крики, иногда и слезы, причитания, радость. На кухне уже накрыт стол, все их любимое – жареная картошечка, тушеное мясо или навага, лепешки, селедка, домашние соленые огурчики, а бабушки для себя ставят бутылочку кагора, чтобы успокоиться. А потом я залезаю в выпотрошенный чемодан и вдыхаю неведомо-ментоловый запах жвачки, рассматриваю остатки каких-то блестящих фантиков и с удивлением кручу в руках пакетик с одноразовым аэрофлотовским сахаром – надо же, как придумали… Да, и старательно складываю целлофановые пакетики отдельно – это большая ценность по тем временам. А родители все рассказывают и рассказывают, где были, что видели, как их принимали, с кем встречались. Под эти истории я и засыпаю в чемодане на вещах, так пахнущих папкой и мамкой. Ну, и жвачкой, конечно, тоже.

И деревья во дворе того дома на Кутузовском оставались для меня пока еще огромными-преогромными, сплошные сказочные баобабы, хоть я баобабов и в глаза никогда не видела. На деле они оказывались просто взрослыми липами и тополями, но поскольку детство – это всегда сказка, то и деревья были волшебными. Сказочные магазинчики-дворцы за углом со знакомыми продавщицами-колдуньями, оставляющими самый редкий «дефицит». Чудесные врачи-волшебники, приходившие ко мне, вечно больной, по первому зову, старенькие, знающие, ставшие родней. Тенистые магические беседки поодаль от подъезда, окруженные высоченными кустами золотых шаров и скрывающие парочки влюбленных, которые там уединялись. Но от нас-то, детей, особо не скроешься, как ни старайся… Зарытые под стеклышко «секретики», игра в классики и даже увлекательный сбор макулатуры – все это там, на этом сказочном адресе.

А еще почти каждый адрес отнимал родных и любимых. Они таяли со временем и оставались там, на прошлых адресах, жила только память о них. Вот и прабаба Поля ушла, когда мы были на Кутузовском.

И все равно этот адрес – самый беззаботный для меня, самый спокойный и теплый, крепкая опора для всего того, что мне предстояло испытать в жизни, «подушка безопасности», основа, заложенная удивительными родителями и двумя прекрасными, яркими и нежными душами – прабабушкой Полей и бабушкой Лидой.

Когда холодно и страшно, я мысленно возвращаюсь туда, в серый невзрачный дом на Кутузовском, 17. Сейчас номер поменяли, и он уже номер 9. Захожу в подъезд, оглядываясь (я ж трусиха), поднимаюсь по ступенькам к лифту и медленно еду в старой, того времени, поскрипывающей кабине на шестой этаж. Железная дверь, охая, хлопает, я делаю неловкий шаг налево, к нашей двери, обитой коричневым дерматином с клочком ваты, который торчит около ручки. Толкаю дверь – у нас днем не было заперто – и вхожу туда, в детство.

Радиостанция «Маяк» поет что-то знакомое высокими пионерскими голосами, по-моему, вот это: «То березка, то рябина, куст ракиты над рекой, край родной, навек любимый, где найдешь еще такой…» Пахнет уютом, покоем, свежей нарезанной зеленью для супа и жареными гренками.

– Козочка моя, солнышко, – слышу ласковый и немного усталый голос бабушки Поли, – иди скорей, я тебе бульончика налью! Тебе с вермишелью или с клецками?

И вижу ее, невысокую, чуть полноватую, в цветастом платье и фартуке с большим карманом спереди, улыбчивую, зачесывающую седые пряди большим полукруглым гребнем и поправляющую очки, чтобы меня получше разглядеть.

– Крохотка моя, ласточка, – звонкий поцелуй в макушку и легкое похлопывание по спине… – Иди, садись.

И я сажусь. И я успокаиваюсь.

Прабабушке моей, Поле, я и решила посвятить эту книгу.

***

«Дорогие наши родные, Вера Павловна и Иван Иванович!

Не верю, что мы, наконец, едем отдыхать! Едем в Коктебель, затем на Кавказ. Всего недели на три. Надолго, конечно, но Роберту надо отдохнуть, очень много последнее время работал. Оставляем Катерину нашим. Жалко и их, и ее, но надо прийти в себя и нам. Через пару часов летим! Я лечу в первый раз, будем надеяться, что все обойдется!

Всем большой привет!

    Алена».

Все шло к тому, что в течение двух-трех месяцев надо было переехать на новую квартиру. С одной стороны, семье молодого поэта Роберта Крещенского пора было уже выбираться из коммунального подвала и жить своей самостоятельной жизнью, а с другой – двор на Поварской совершенно не собирался отпускать.

Весна началась рано, забурела сугробами, засвистела птицами, затеплила солнышком, затаяла сосульками, а самое главное, запустила нашего советского человека в космос!

«Говорит Москва! Говорит Москва! – хрипели радиодинамики из подвальных окон. – Работают все радиостанции Советского Союза и Центральное телевидение! Передаем сообщение ТАСС. Сегодня, 12 апреля 1961 года, в 10 часов 23 минуты по московскому времени в Советском Союзе осуществлен первый в мире полет человека в космос…» Слова эти торжественные слушали во дворе всем скопом – и древние Поля с Мартой, самые что ни на есть местные старожилы, и важные солидные мужчины в шляпах и костюмах, а такие во дворе тоже водились, и бабы, и незрелая молодежь, и совсем мелкие пацанята, державшиеся пока за мамкины юбки, и каждый сдерживал от волнения дыхание, словно вздохни все разом поглубже и более явственно, Юрий Гагарин от неожиданности мог бы как-то неловко крутануть руль и сбиться с орбиты. И все соседи хором сразу загордились услышав эту прекрасную новость, что да, мол, мы, советские люди, такие, первые всегда и во всем – и в спорте, и в балете, а теперь уже и в космос шагнули, утерли нос капиталистам! Мужики долго еще потом собирались на лавках во дворе, хотя было им это несвойственно, дымили папиросами и улыбались, распираемые радостью, что довелось им родиться и жить в такой великой прекрасной стране. Дети тоже времени даром не теряли – напялили ведра на головы, оседлали метлы и швабры, решив, что стали очень похожими на космонавтов, вроде как в шлемах и верхом на ракетах, и принялись бегать по круглому двору как по земной орбите, в центре которого солнышком восседал памятник Толстому.

За весну и начало лета появилось много прекрасных песен про космос, совсем новое слово это быстро и прочно вошло в обиход и стало хоть и обыденным, но с привкусом праздничности. Особенно часто звучал гимн космонавтов:

Я верю, друзья,
Караваны ракет,
Помчат нас вперед,
От звезды до звезды.
На пыльных тропинках
Далеких планет
Останутся наши следы.
На пыльных тропинках
Далеких планет
Останутся наши следы!

Ее стал жалобно тянуть по вечерам даже Юрка-милиционер, который, выпив пару стаканов портвейна, запевал, икая и покрякивая, о пыльных дорожках и следах, которые он обязательно где-нибудь оставит.

Вот заколосилось и лето, погода установилась сразу жаркая, причем с самого начала июня, а к июлю во дворе цвело уже все, что хоть как-то могло показать, на что способно – даже астры около окон Печенкиных вылезли раньше времени и растопырились вдоль стены своими лиловыми и светло-малиновыми ежиками. Хоть рано им было, астрам-то. Золотые шары выросли в свой могучий двухметровый рост и увенчались веселыми желтыми шапками. Цвели и пахли чайные розы, старая Марта была по ним большим спецом, подкармливала, подрезала, разговаривала, они и отзывались всеми силами своей колючей чайно-розовой души. Волшебного запаха этих нескольких кустов хватало на весь двор и каждую семью в нем, еще и оставалось на улицу за забором – Поварскую и угол Садовой. Невероятно нежно и сладко уже начинало пахнуть сразу, как делалось несколько шагов от старой обувной мастерской на углу Садового и дальше вниз по улице. Да и китайка в это лето обсыпала красными яблочками сверх меры все свои ветви, пригнула их долу, расцветив сад до невозможности красным. Даже Юркина крапива, и та налилась, зажирнела, принарядилась бессмысленными цветиками и поднялась выше его окон, спрятав ни разу не мытые и засиженные мухами стекла за естественной завесой.

Роберт, известный уже к тому времени поэт, отправил, вернее, занес письмо с просьбой об увеличении жилплощади в секретариат Союза писателей. Тогда все вопросы решались только письменно, чтоб было где ставить подписи и оставлять размашистые резолюции: «Разрешить» или «Отказать».

Прошу, мол, предоставить моей семье из пяти человек, написал он, новую квартиру с учетом того, что двое (Крещенский Роберт Иванович и Киреевская Алла Борисовна) являются членами Союза писателей СССР и нуждаются по закону в дополнительной жилой площади. Указать это было необходимо, иначе могли и не учесть.

Начальники почитали, подумали-подумали и на бумаге красиво вывели: «Разрешить!» – Роберт-то уже был автором многих книг, солидным, так сказать, поэтом, хоть пока и совсем еще молодым. Как тут откажешь?

Стали рассматривать варианты для переезда молодой семьи – Роберта с Аллой, молодых писателей, их малолетней дочки Кати и двух представителей старшего поколения – Лиды, мамы Аллы, и Поли, ее бабушки. А вариантов нашлось не так чтоб уж много.

Первый адрес совершенно никому не понравился, хотя бы просто как адрес – Сокольники. Ну как можно из самого центра, с площади практически Восстания, переехать в какие-то, прости господи, пригородные Сокольники! Хотя по сравнению с остальными предложенными адресами и его тоже вполне можно было держать в уме. За три комнаты в коммунальной квартире в подвале на Поварской Роберту Крещенскому, опять же как подающему надежды молодому поэту, предложили целых три варианта, видимо, по числу комнат. Адрес в районе Сокольников был первым, туда и поехали смотреть двухкомнатную квартиру в новом пятиэтажном панельном доме. Он хоть и стоял в тихих переулочках, но рядом не то с ангарами, не то с депо, да и от метро еще надо было уметь добраться. Как Лида-трусиха представила себе, что вечером после театра или из гостей станет одна возвращаться по неосвещенным дорожкам и пустырям, так категорически отказалась даже рассматривать этот вариант, свалив все на внучку:

– Катюле и погулять там негде будет, сплошные овраги, рельсы и гудки эти паровозные по ночам. А магазины? А за хлебом куда бежать? А аптека где, вы хоть узнали? Вот то-то и оно! Снова через буераки к метро! Да еще и дом без лифта, как Поле подниматься на этаж?

Второй адрес оказался повеселее квартирой, но районом тоже не вышел – Аллуся с детства ненавидела Таганку, куда несколько пропащих месяцев из детства ездила на перекладных заниматься рисунком к прокуренной даме-художнице довольно спелого возраста с приклеенной «беломориной» на губе. Но случилось это задолго до школы балета Большого театра. Лида тогда была вся в метаниях по поводу дочкиного будущего – ясно, что надо в искусство, но в какое именно, пока еще не понимала. Попробовали и рисование. Робко так попробовали. Художница та располагала довольно внушительной мастерской, которую ей оставил муж, настоящий крепкий художник-академист, а она, его студентка, в то стародавнее время притулилась к нему, а заодно и к его студии. По вторникам и четвергам туда теперь приходили помято-залежалые мужики-натурщики и студенты-художники, пишущие эту неважнецкую полуживую натуру. Венер и Апполонов среди них не попадалось. Натюрморты Аллуся отрисовала в центре недалеко от дома, на Таганку пошла на повышение. Студию Беломорины первый раз удалось найти быстро по мадаминой наводке – она прекрасно объяснила свое местонахождение по телефону: «Когда, милочка, выйдете из метро, углубитесь сразу в темноту перед вами, где увидите весьма непрезентабельный сквэр с тремя внушительными тополями и скамэйкой с отломанной спинкой. На данной скамэйке наверняка кто-то будет пить ??лкоголь (мадам сделала ударение на первой букве). Минимум два человека, максимум три. Вот сразу от них поворачивайте направо! Там увидите мои окна с решетками».

Натуру на Таганке Алла писала всего четыре раза. Моделью был некий сизый, костлявый, вечно небритый алкаш лет шестидесяти, которого Алена прекрасно изучила, истратив на него всю пастель и стараясь придать его тщедушному голому телу хоть какой-то характер, а не просто анатомически правильно написав. Хотелось, конечно, некоего разнообразия в натуре, но претензии предъявлять было некому: работа натурщика – штука сложная и малооплачиваемая, поэтому он был такой, какой был. Тем более что алкаш отличался неприхотливостью и, хорошенько накатив перед работой за счет мадам, мог, в секунду скинув с себя всю одежду, легко просидеть в позе отдыхающего с 9 утра до самого обеда. И тему портрета мадам всегда называла одинаково – «Просветленная грусть». Не полностью светлая, а так, слегка просветленная. Что в этой грусти было просветленного, не понимал никто, но так, вероятно, тема задания звучала немного оптимистичнее.

Да и сам район Таганки можно было назвать точно так же – «просветленная грусть». Захолустье, неухоженность, пыль, поднимающаяся во двориках, даже когда и ветра не наблюдалось, – все какое-то чуждое и нерадостное. Но опять же с «просветом», с просветленной, так сказать, перспективой. Перспективу эту обещанную надо было ждать и ждать, снова ходить через пустыри и стройки, да и Алене в эти воспоминания о Беломорине возвращаться не очень-то и хотелось. Хотя предложенная квартира на Таганке была с балконом и в старом добротном генеральском доме с толстыми стенами, колоннами и вазонами во дворах. Но нет, этот район тоже никого из семьи не влек.

Оставался Кутузовский. Этот адрес был, конечно, тоже не в центре – в конце проспекта на Поклонной горе заканчивались границы Москвы, о чем явно свидетельствовала большая белая табличка с перечеркнутым названием города, и начиналось Можайское шоссе с яблоневыми садами, деревенскими домиками, огородами и петушиными криками. Вариант этот почему-то манил больше остальных. Недалеко от еврейского кладбища у Поли здесь с издавна жили какие-то дальние родственники, и когда еще ее мама приезжала в Москву, то всегда в этой семье и останавливалась. Потом, возвратившись домой в Астрахань, она подробно рассказывала маленькой Поле, какое прекрасное варенье варят они из своей московской вишни, не хуже астраханского, и обязательно подтверждала это баночкой, от них привезенной. А еще как нравилось ей гулять по высокому берегу Москвы-реки, как весело было смотреть на ледоход и загадывать, какая льдина на какую наскочит, и слушать этот нарастающий шелест. А потом и Поля, переехав в Москву, стала иногда к ним наведываться, поэтому район этот полудеревенский, с садами и огородами, знала очень хорошо. Хотя в последнее время перестала узнавать, столько там всего понастроили. У самой Москвы-реки в 1957-м появился небоскреб с гигантским шпилем. Высотная часть его стала гостиницей «Украина», а приземистая – жилым домом. Вида это здание было импозантного и внушительного и сильно отличалось от всех обыденных домишек, жавшихся друг к другу внизу. А устремленная вверх махина, словно советская ракета, направленная на Луну, появилась, казалось, из далекого будущего и, случайно приземлившись у реки, стала главным украшением Кутузовского проспекта. «На пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы», – само собой пелось, глядя на нее.

В район тот знакомый Поля поехала с нескрываемым желанием. Загрузилась со всей семьей в трамвай у моста, села к окошку, чтоб ничего не пропустить, и вперед, до самой перечеркнутой таблички, чтоб от самого начала внимательно изучить весь проспект и до самого въезда в область. «Тридцатка» и шла по всей длине Кутузовского и сворачивала у самой стройки среди грузовиков и кранов, в низине, дальше пути не было, сплошная склизь да грязь. Там на конечной и вышли, чтобы прогуляться и подышать почти подмосковным воздухом.

– Вы знаете, где мы сошли? – оглядевшись, удивленно спросила Поля, опершись на небольшой парапет, который загораживал спуск от дороги к низине с небольшими холмиками. – Это же старое еврейское кладбище! На нем сам Исаак Левитан лежал! Художник! Я столько тут народу за всю свою жизнь перехоронила! От нашего зубного Абрама Кагановича, а он, как сейчас помню, всегда работал без халата в сером шелковом костюме с накладными карманами, до соседки Фирки Зильберштейн с ее диким нравом и привычным ожиданием горя! А Йося Зильберман, который взял и умер посреди полного здоровья! Они все здесь! А между ними еще с полсотни человек, каждого из которых я оплакивала горючими слезами!

Внизу копали котлован. Бульдозер дрожал от напряжения, словно охотничья собака, почуяв дичь. Видны были неровно торчащие, словно отбитые зубья, остатки памятников, тяжелых, мраморных, в основном темных и дорогих, с еле различимыми буквами и цифрами, обозначающими чью-то жизнь… Поля пригляделась, не поняв сначала, что именно тут происходит, а потом вскинула свои подрисованные брови и запричитала:

– И вы хотите мне сказать, что прямо здесь, на этом кладбище я вижу, как идет стройка жилых домов или чего там – дороги? Я не верю своим глазам! Я сейчас заплачу! – Она схватила Лиду за руку и на секунду прикрыла глаза, слегка зажмурившись. – Нет, показалось. – Потом приложила руку к сердцу, словно бульдозером задели и его тоже.

Бульдозер кряхтел и зачерпывал землю, которая многие десятилетия охраняла покой ушедших, евреев ли, русских, какая разница… Но вот ковш, размахнувшись, жадно вгрызся в землю, поддел трухлявый гроб и вынул его одной стороной на свет божий. Рабочие охнули, застопорились, и один из них кого-то позвал, видимо прораба. Прибежал вертлявый человечек, похожий на мелкого суетливого лесного зверька, посмотрел на беду, почесал затылок, сдвинув кепку на лоб, и дал отмашку, что-то пробурчав. Мотор бульдозера взревел снова, и послышался хруст то ли дерева, то ли человечьих костей… Поля сильно побледнела, резко отвернулась и поплелась, чуть скользя, прочь. Алена подхватила охающую бабушку под руку, бережно повела по глине, но вдруг Поля решила обернуться и протянула руку туда, откуда слышался страшный треск. То ли обращалась к тем, чей вечный покой потревожили, то ли посылала страшные проклятия осквернителям могил. Лида тоже сильно вздрогнула, услышав жуткий звук, всплеснула руками и застыла, глядя на варварство, и, все еще не веря своим глазам, заплакала. У нее всегда были быстрые слезы. А Робочка ни секунды и не ждал, ему надо было как можно быстрее оградить ребенка от таких взрослых подробностей. Он быстро схватил Катьку на руки и огромными шагами, не оглядываясь, пошел вверх, к трамвайной остановке.

Поднявшись на дорогу, стали ждать Лиду, которая никак не могла сдвинуться с места. Алена позвала мать, но та, казалось, сначала ее даже не услышала. Грохотало по-серезному, шум стоял серьезный, заглушающий жизнь и скрывающий происходящее. Пыль стояла столбом, рабочие, натянув платки на рот и нос, сосредоточенно копали, отбрасывая лопатами трухлявые доски и помогая бульдозеру. Лида, наконец, немного пришла в себя и заторопилась к родне, стараясь не смотреть назад. Она ступила на асфальт и хорошенько потопала ногами на месте, чтобы отряхнуть с туфель пыль и грязь. Как раз подъехал трамвай, который направлялся в центр. Поля грузно поднялась на ступеньку и каким-то пустым выдохшимся голосом обратилась к сидящему у входа расслабленному пассажиру: «Молодой человек, передайте, пожалуйста, кондуктору на билеты», – и села на лавку, завалившись к окну. Совсем недалеко сзади высилась Поклонная гора, заросшая луговыми цветами, заканчивалась Москва и начиналась вольная деревенская жизнь.

Домой возвращались молча. В родном дворе Поля немного отошла, хорошенько выпив валерьянки, но все продолжала причитать, рассказывая оставшимся соседям о мародерстве:

– Может, я не в здравом уме, но зато пока что в своем, и никак не могу понять, как это, как это по старому кладбищу можно дорогу проводить или дома строить? Как там живым людям будет житься? Как так – могилы с землей ровнять? Это где ж такое видано? Это какой же эталонный мерзавец мог такой приказ дать? Словно у них, у начальников этих, которые решили дорогу там вести, не такое же светлое будущее! Словно они собираются жить вечно! – размахивая руками, говорила Поля, обращаясь к старой своей подруге Марте, когда уже окончательно и тяжело плюхнулась на лавку под памятником Толстому, чтобы хоть как-то прийти в себя.

– Полюшка, ну что это на тебя такой грустный стих нашел? Тут ничего не поделаешь, прошлое ведь длиннее будущего, и все мы живем на чьих-то костях. Улыбайся, милая моя, – был ответ умной Марты. – Завтра может быть только хуже…

– И зачем ты мне это говоришь против ветра? Знаешь ли, мать моя, если уж и ты считаешь, что может быть только хуже, то зачем вообще рождаться на этот свет? Пусть лучше тебя сразу сровняют с землей и пустят по тебе дорогу! В чем тогда смысл жить? В том, чтоб тебя закатывали бульдозером снова и снова? – Поля покраснела лицом и заморосила руками.

– Полюшка, не волнуйся ты так, жить надо хотя бы из любопытства, – Марта взяла ее за руку и остановила беспорядочное движение. – А именно тебе жить намного сложнее остальных, потому что у тебя к любопытству присоединяется какая-то личная ответственность за все.

– Это просто объясняется: я – мать, и у меня личная ответственность за детей. Видимо, за всех детей. Ну что ты хочешь от моей жизни и того, что я сегодня увидела? Уже сиди и не задавай мне вопросы. Или пойди чайку поставь, давай попьем, устала я.

Марта встала, кряхтя, ведь тоже была не девочка, и посеменила через двор к себе домой, делая вид, что шаги ее легки и ходить ей доставляет удовольствие, хотя все вокруг знали, что колени ее безумно болят и первые несколько шагов были сравнимы разве что с походкой бедной русалочки. Потом она немного расхаживалась, и звезды перед глазами постепенно теряли свою яркость.

Время близилось к вечеру, вечер был расслабленным и теплым. Чай у Марты давно остыл, она прилегла, а Поля все сидела под памятником и, хлопая себя руками по коленам, повторяла чуть вслух: «Горе ты, горе, ну горе ты, горе…» – вспоминая и представляя лицо каждого, кого сама провожала на это кладбище. Только так, ей казалось, она могла успокоить души тех, кто там покоился – и улыбчивого Кагановича в сером рабочем костюме, и старика Мохельсона в пенсне на выдающемся носу, и вечно несчастную Фиру, братьев Сельпаковых со сложной судьбой (а у кого она простая?), и рыжего Лазаря с тремя его женами – захороненными не одновременно, конечно, а с перерывами. Сидела, чуть покачиваясь, бубнила, прикрыв глаза, что-то себе под нос и ударяла руками по коленям. То ли молилась, то ли извинялась перед ушедшими за все человечество.

***

«Добрый день, дорогие наши!

Вернулись мы из Крыма – не узнали Катьку, так выросла! Жизнь потихоньку вошла в свою колею, оба много работаем. Как ваши дела? Как здоровье? Сходили тут недавно с Робой в „Детский мир“, целый час стояли за капюшонами для Кати, а когда подошла наша очередь, то остались капюшоны только для малышей на 3 года. Поймать их нужного размера очень трудно.

У нас все в порядке. Работаем над сборником. Книга должна получиться совершенно замечательная, необычно большого формата, обложки четырех цветов. На красно-малиновом фоне белыми буквами будет написано „День поэзии“ и по всему полю черным и белым автографы участников сборника – их больше ста. У Робы там идут два стихотворения, а у меня статья. Сейчас Роба сел за поэму, урывками между заседаниями редколлегии. Вчера он просто не пошел, я ходила за него. Было очень смешно, когда голосовали – обращались ко мне вместо Робы и говорили: „Ну как, Крещенская-Киреева, примем эти стихи?“

У Робы скоро выйдет книга, на днях проверяли гранки. Я пишу статью о молодежном издательстве. Напишем, закончим все дела и приедем к вам. Вчера, наконец, купили пишущую машинку „Москвич“, вернее, „Москва-3“, и очень рады, а то страшно много денег тратили на перепечатку Робиных стихов и моих статей. Теперь будем печатать сами. Машинка очень удобная и красивая, сильно облегчит нам работу.

Целую всех вас и привет от наших,

    Алена».

Двор на Поварской постепенно умирал.

Снесли вдруг обе полосатые охранные будки, стоявшие по бокам от кованых ворот, где дворник раньше хранил свои лопаты и всякое. Снесли в одночасье. Пришли совершенно незнакомые рабочие, никому ничего не сказали, пару раз вдарили кувалдой по будкам, перекурили это дело, потом поднатужились, покряхтели с матюками, завалили их и, сложив бело-черные вековые доски в грузовик, увезли в неизвестном направлении. Никто и опомниться не успел и спросить, по чьему велению-хотению это произошло. Лишившись охранных будок, простоявших целый век, а то и больше, двор разнервничался, взъерошился и, не зная, как еще отреагировать на это варварство, вдруг взял и сбросил с верхней петли одну из своих кованых створок от ворот дворового входа. Воротина эта в одночасье скривилась, осела, намертво упершись чугунным углом в землю и отказываясь отныне широко распахиваться. Могучего немого дворника Тараса давно уже не было на этом свете, а выправить ворота вряд ли кто еще смог бы. Так и доживали.

Все постепенно, но довольно массово разъезжались – во дворе на Поварской обосновывался Союз писателей СССР. Вернее, не в самом дворе, а в здании старого клуба писателей, куда хаживали когда-то и Маяковский с Есениным, и Горький с Фадеевым, и все великие пишущие того начальновекового времени. Ну а теперь здесь их сменяли менее талантливые, но зато более значимые и могущественные писатели мелкого масштаба, советские. Они воссели в фасадном здании с колоннами на втором этаже, а все подвальные клетушки под ним, вполне жилые и обустроенные десятилетиями, велено было освободить для административных и хозяйственных служб, многочисленных лакеев и помощников.

Все чаще под памятником Толстому, стоящим в самом что ни на есть центре двора, соседи устраивали проводы. Снимали, как повелось, двери с петель, клали их на козлы, накрывали белыми накрахмаленными простынями, как обычно делали на свадьбу или дни рождения, ставили бутылки, кто какие принесет, закусь, кто во что горазд, основательную же еду собирали заранее вскладчину – и гуляли-провожались сутками, не рассчитывая, видимо, уже снова когда-нибудь свидеться.

Проводили и Марту, совсем старенькую, но еще могучую, основополагающую, как марксизм-ленинизм. Они с Полей оставались хранительницами двора, надеялись небось, что так оно продлится до скончания века, но нет, не случилось, дети-внуки увозили старух из родного дворового гнезда.

Марта уезжала к сыну, который вдруг обрел мать заново, к самому жизненному закату, после ссылки и войны, поиски не прекращал, отыскал, хоть сам считался уже давно сгинувшим, оплаканным и стертым из памяти. Но вот нашел ее, на удивление, искал и нашел, ну и решил забрать на старость к себе, отогреться хоть ненадолго, побыть сыном при живой матери, хоть и старенькой, но рядом, напитаться, наговориться, надышаться, давно уже на такое счастье не надеясь.

Марта встретила сына, который однажды по-простому, с адреском в руке, вошел во двор, где как раз на солнышке сидели и грелись тогда старухи. Она сначала, конечно, и не предполагала, что этот красивый солидный прохожий – ее утерянное дитя. Она помнила все до мелочей, хотя сначала и не придала этому моменту большого значения – в ворота вошел незнакомый мужчина, статный, седой, и остановился в недоумении. Потом долго крутил головой, не понимая, налево ему идти по круглому двору или направо, торкнулся было в первую дверь, а потом увидел старух и подошел спросить у них. Сунул Марте клочок, каким-то чудом выбрав из трех баб именно ее, свою мать, которую не видел лет сорок, а то и больше. Марта, сощурившись, прочитала по бумажке свою фамилию и адрес и сначала даже совсем не удивилась, просто начала помаленьку расспрашивать его, что да как, не отваживаясь сразу верить в такое невозможное счастье. Потом, наконец, подняв на него свои светлые глаза, сказала, я, мол, это, нашел ты меня, и он молча повалился перед ней на колени, подняв столб пыли. И как увидела она две макушки на его седой голове, так на неделю и заплакала, не то от горя, что жизнь прошла мимо и в одиночестве, не то от радости, что все-таки свиделись, поди ее разбери. Сидела в своей маленькой комнатке за резным дубовым столом, вытянув перед собой кряжистые руки, съеденные артритом, подвывала чуть слышно и теребила уголок серо-бирюзовой скатерти с вышитым парашютиком от одуванчика. Сына пока не пускала, привыкала одна к своему счастью. Поля много раз так ее заставала, воющей, словно волчица на луну, и причитающей: «Как же это, Поль, как же такое? Боже ты, боже! Сколько ж я счастья пропустила?»

Но все понимали – Марта именно так к счастью и привыкала. На это ведь тоже нужны были силы и время. Отвыв положенное, Марта восстала, и они с Полей принялись вязать тюки. Сына от этого дела она тоже отстранила, ни к чему это, в старушечьем добре копаться. Тюков за всю жизнь набралось всего три, Марта малым обходилась, все ценное за жизнь щедро раздавая, хранить было не для кого, как думала. Уж сколько самой Поле перепало, Лидке, дочке ее, и Алене, внучке, которой было преподнесено бриллиантовое колечко в платине на свадьбу, – всего не сосчитать. Добрая была Марта, с большим сердцем, которое всю жизнь подкравливало от воспоминаний – а как же, детей потерять, близнецов, одного лихоманка унесла еще подростком, а другой вроде в лагере сгинул, ни слуху ни духу всю жизнь, и вдруг на тебе, явился во всей красе средь бела дня… В такое счастье глаза не сразу поверили. Видно, бог смилостивился, есть он на небе-то, есть…

Накануне отъезда сели они с Полей под дворовым памятником на неубранную лавку – а чего их каждый раз убирать, все равно скоро опять сгодятся – проводы устраивали раз в неделю, не реже, ну так вот, сели и обе навзрыд заплакали. Сначала переглянулись виновато, по-детски, и сразу в голос, словно кто-то невидимый их включил.

– Мать моя, – дребезжащим голосом заговорила Поля, – что же делать, все имеет смысл кончаться… У нас тут кончается, у тебя там начинается. Такое счастье тебе напоследок привалило, кто бы мог подумать! Вот как теперь в чудеса не верить? Я вот всю жизнь старалась найти чудеса, отслеживала их, а тут вон у тебя, с лихвой! Радуюсь за тебя, понимаю, что хоть жизнь и не завязана бантиком – эвон, сколько тебе горя-то невыносимого перепало, – это все равно подарок, как ни крути. Вроде и счастлива я, уж ты, мать моя, мне поверь, но как подумаю, что теперь не смогу вот так запросто выйти во двор и постучаться к тебе, лепешками угостить, языками почесать, так щиплет в носу и сердце начинает кувыркаться…

– А меня, думаешь, не пробирает? Мы уже с тобой в том возрасте, когда на многие наши молитвы уже получен ответ, сама понимаешь… – Марта поглаживала ладонями больные колени. – Счастлива я, что говорить, но стара для такого, радоваться боюсь, не понимаю, как так может быть, вот и боюсь. Вдруг привыкну к счастью, а его снова отнимут? Сколько раз такое в жизни было, сколько раз… И неизменно с куском сердца… А сколько их, кусков этих, у меня осталось? Не себя мне жалко, ты понимаешь, давно готова я, но тут так оно все повернулось, таким коленкором встало, что хочется какое-то время теперь уж и пожить, с сыном наговориться, порасспрашивать, как он с 15 лет жизнь без меня прошел, с подробностями, с деталями, со всякими глупыми мелочами, я ж мать, мне хочется его жизнь хоть послушать, не то что заново прожить…

– Как же такое не понять… Жила бобылем всегда, а тут тебе раз – и сын-красавец, и невестка, и внуки! Целая готовая семья! Это ж не на раз привыкнуть к такому. Но никуда не денешься, свыкнешься, хотя оно-то как раз и понятно, что в голове такое счастье пока трудно укладывается…

– Только ты, Полина, уж пообещай мне, что раз в неделю будем видеться, не важно где – ты ко мне, я к тебе, в зоопарк, в планетарий, просто в парке на скамейке – все равно, мне сам факт важен! Или Лидку посылай, она у тебя тоже хорошая рассказчица, – Марта приобняла Полю и положила седую голову ей на плечо. – Ты ж родня у меня, самая главная родня на всю жизнь. Бери детей, внуков и приезжай почаще, когда захочешь. Без тебя никак…

– Нууу, мать моя, что это ты тут расхандрепилась? Ты ж всего-навсего адрес меняешь! Ты ж на Плющиху перебираешься, а не в Африку какую-нибудь! Пять остановок на троллейбусе, и приехали! Чай, не навсегда прощаемся, мать моя, чего это ты вдруг? – Поля взбудоражилась и слегка сбледнула с лица.

Ворковали они, ворковали, успокаивали друг друга как могли, что, мол, просто переезд, ничего особенного, подумаешь, станем, наоборот, чаще видеться, вот увидишь… А у обеих-то свербело в сердце, что зарастут обе родней, семейными обедами, совершенно неотложными домашними делами, старческими болезнями, катарактами и гипертониями, что будут встречи переносить-откладывать, а потом и вовсе встречаться, дай бог, пару раз в году на днях рождения друг у друга и станут в конце концов считать, что так оно и надо, и слава богу. Хотя обе прекрасно понимали, что сегодня нет времени, завтра не будет сил, а послезавтра не будет их самих.

Ну вот, собрали Марту.

Сын, Иннокентий, вызвал грузовик, забросал в кузов тюки, установил стол, два стула с креслом и все остальное материнское небогатство, чтобы отправить, наконец, старуху с родной Поварской на Плющиху эту чужестранную, в специально выделенную для нее комнату с большим окном в просторной отдельной квартире. Присела напоследок Марта под склонившим голову Толстым – на посошок, как сказала Поле, помолчала с минуту и обреченно пошла в грузовик. А у машины уже выстроилась очередь из оставшихся соседей – с каждым она поцеловалась, и не просто чмокая в щечку, а трижды, торжественно, с полупоклоном. К детишкам малым наклонялась, на руки брала, всех перетютюшкала с улыбкой, не проронив ни слезинки и даже пытаясь шутить. Но нет, шутки в этот раз получались глупыми и несмешными, а улыбка кривой и страшной. Тяжело и с огромным усилием поднялась на переднее сиденье: «Даже жопа, и та сопротивляется!» – и яростно замахала всем провожающим из окна, пока наконец грузовик не скрылся за поворотом.

Там в голос и разрыдалась.

Ну и пошло-поехало. Что ни день, то по квартирам стали ходить какие-то мелкие, но очень важные начальники в мятых лоснящихся костюмчиках. Получив, видимо, окончательное задание от управляющего освободить наконец всю жилплощадь во дворе на Поварской, они по утрам вальяжно выплывали парами из дверей секретариата Союза писателей СССР. При этом до смешного были похожи друг на друга – полненькие, лысеющие, розовощекие, улыбчистые, словно в том же секретариате сделанные под копирку. Выплыв, они утиной походкой шли по двору и вывешивали на дверях всех без исключения квартир предписания в срочном порядке квартиросъемщику явиться в домоуправление или же разъясняли возмущенным и негодующим жильцам необходимость такой срочности. Помогали таким образом расчистить территорию, словно чистить ее надо было неотложно и безотлагательно для чрезвычайно важных государственных дел, не меньше. Жильцы такой спешке возмутились, хотя переездом из подвала и новыми квартирами заинтересовались. А куда было деваться, настало время.

Первой-то, конечно, взбеленилась Сусанна Николаевна, самая активная и пытливая соседка во дворе, та, которая еще в 1955 году, целых шесть лет назад (когда во двор приволокли бронзовый подарок от украинских писателей – памятник Льву Николаевичу Толстому) написала письмо в вышестоящие органы с вопросом, почему это такая честь с Толстым оказана именно нашему двору. «Мы, все жильцы дома по адресу ул. Поварская, 52, – писала она, – простые советские люди, конечно же, совершенно не против такого великого писателя, который теперь воссел в самом центре нашего двора на высоком постаменте. Но возникает ряд вопросов, – негодовала Сусанна Николаевна, – на которые хочется получить ответы из вышестоящих инстанций. Во-первых, почему по нашему адресу установлен памятник именно Толстому? Как наш дом, а до этого усадьба Боде-Колычевых, а затем Соллогубов и Олсуфьевых, связан с его величайшим именем? Мы, жильцы этого дома, – настойчиво повторяла она, – хотим знать, а в дальнейшем и, видимо, гордиться, если выяснится, что Лев Николаевич Толстой останавливался в нашем доме или даже писал здесь свои всемирно известные романы, которые советские дети проходят в школе. Нам очень любопытно, уважаемые товарищи, к кому конкретно заходил великий русский гений из наших предшественников, чем занимался и сколько всего провел там времени? Мы же здесь живем, мы должны быть в курсе таких фактов и рассказывать об этом нашим детям, – объясняла Сусанна Николаевна свой интерес к такому выдающемуся, но непонятному факту. – Во-вторых или даже в-третьих, – недоумевала Сусанна Николаевна, – почему именно украинские писатели сделали Москве такой дорогой подарок, а не труженики пера из других советских республик? И еще, почему памятник Толстому такой черный и мрачный? Не лучше было бы сделать его из гипса наподобие прекрасных фигур, которые стоят повсюду в советских парках и своей жизнерадостностью, реализмом и оптимизмом радуют глаз советского гражданина?»