скачать книгу бесплатно
И все хромает.
И все помогает.
– Как было нехорошо вчера без тебя. Припадок. Даже лед на голову клала (крайне редкое средство).
* * *
Иду. Иду. Иду. Иду…
И где кончится мой путь – не знаю.
И не интересуюсь. Что-то стихийное и нечеловеческое. Скорее «несет», а не иду. Ноги волочатся. И срывает меня с каждого места, где стоял.
(окружной суд, об «Уединен<ном>»).
* * *
После книгопечатания любовь стала невозможной.
Какая же любовь «с книгою»?
(собираясь на именины).
* * *
Сказать, что Шперка теперь совсем нет на свете – невозможно. Там, М.б., в платоновском смысле «бессмертие души» – и ошибочно: но для моих друзей оно ни в коем случае не ошибочно.
И не то, чтобы «душа Шперка – бессмертна»: а его бороденка рыжая не могла умереть. «Бызов» его (такой приятель был) дожидается у ворот, и сам он на конке – направляется ко мне на Павловскую. Все как было. А «душа» его «бессмертна» ли: и – не знаю, и – не интересуюсь.
Все бессмертно. Вечно и живо. До дырочки на сапоге, которая и не расширяется, и не «заплатывается» с тех пор, как была. Это лучше «бессмертия души», которое сухо и отвлеченно.
Я хочу «на тот свет» прийти с носовым платком. Ни чуточки меньше.
(16 мая 1912 г.).
* * *
Не понимаю, почему я особенно не люблю Толстого, Соловьева и Рачинского. Не люблю их мысли, не люблю их жизни, не люблю самой души. Пытая, кажется, нахожу главный источник по крайней мере холодности и какого-то безучастия к ним (странно сказать) – в «сословном разделении».
Соловьев если не был аристократ, то все равно был «в славе» (в «излишней славе»). Мне твердо известно, что тут – не зависть («мне все равно»). Но говоря с Рачинским об одних мыслях и будучи одних взглядов (на церковн. школу), – я помню, что все им говоримое было мне чужое; и то же – с Соловьевым, то же – с Толстым. Я мог ими всеми тремя любоваться (и любовался), ценить их деятельность (и ценил), но никогда их почему-то не мог любить, не только много, но и ни капельки. Последняя собака, раздавленная трамваем, вызывала большее движение души, чем их «философия» и «публицистика» (устно). Эта «раздавленная собака», пожалуй, кое-что объясняет. Во всех трех не было абсолютно никакой «раздавленности», напротив, сами они весьма и весьма «давили» (полемика, враги и пр.). Толстой ставит то «3», то «1» Гоголю: приятное самообольщение. Все три вот и были самообольщены: и от этого не хотелось их ни любить, ни с ними «водиться» (знаться). «Ну, и успевайте, господа, – мое дело сторона». С детства мне было страшно врождено сострадание: и на этот главный пафос души во всех трех я не находил никакого объекта, никакого для себя «предмета». Как я любил и люблю Страхова, любил и люблю К. Леонтьева; не говоря о «мелочах жизни», которые люблю безмерно. Почти нашел разгадку: любить можно то, или – того, о ком сердце болит. О всех трех не было никакой причины «душе болеть», и от этого я их не любил.
«Сословное разделение»: я это чувствовал с Рачинским. Всегда было «все равно», что бы он ни говорил; как и о себе я чувствовал, что Рачинскому было «все равно», что у меня в душе, и он таким же отдаленным любленьем любил мои писания (он их любил, – по-видимому). Тут именно сословная страшная разница; другой мир, «другая кожа», «другая шкура». Но нельзя ничего понять, если припишешь зависти (было бы слишком просто): тут именно непонимание в смысле невозможности усвоения. «Весь мир другой: – его и – мой». С Рцы (дворянин) мы понимали же друг друга с ? слова, с намека; но он был беден, как и я, «ненужен в мире», как и я (себя чувствовал). Вот эта «ненужность», «отшвырнутость» от мира ужасно соединяет, и «страшно все сразу становится понятно»; и люди не на словах становятся братья.
* * *
История не есть ли чудовищное другое лицо, которое проглатывает людей себе в пищу, нисколько не думая о их счастье. Не интересуясь им? Не есть ли мы – «я» в «Я»?
Как все страшно и безжалостно устроено.
(в лесу).
* * *
Есть ли жалость в мире? Красота – да, смысл – да. Но жалость?
Звезды жалеют ли? Мать – жалеет: и да будет она выше звезд.
(в лесу).
* * *
Жалость – в маленьком. Вот почему я люблю маленькое.
(в лесу).
* * *
Писательство есть Рок. Писательство есть fatum. Писательство есть несчастие.
(3 мая 1912 г.).
…и может быть, только от этого писателей нельзя судить Страшным судом… Строгим-то их все-таки следует судить.
(4 мая 1912 г.).
* * *
1 р. 50 к.
– Я тебе, деточка, переложу подушку к ногам. А то от горячей печи голова разболится.
– Хорошо, папа. Но поставь стул (к изголовью).
Поставил.
И улыбаясь поднялась и, вынув что-то из-под подушки, бросила на решетку стула серебряный рубль.
– Я буду на него смотреть.
Я уже догадался: «рубль» мамочка дала, чтобы было «терпеливее» лежать.
Больна. 11 или 12 лет.
Варя в саду так и старается. Метлой больше себя сметает по дорожкам и перед балконом листья, бумажки и всякий сор – чтобы бросить в яму.
– Хорошо, Варя.
Подняла голову. Вся красивая. Волосы как лен. Огромные серые глаза, с прелестью вечного недоумения в них, подпольного проказничества и смелости. И чудный (от работы) румянец на щеках.
13 лет.
Это она зарабатывает свой полтинник. Больная мама говорит мне с кушетки:
– Ну, все-таки и моцион на воздухе.
Трем удовольствие, и всего обошлось в 1 р. 50 к.
Варю Таня (старшая, с нею в одной школе) зовет «белый коняшка» или «белый конек». Она в самом деле похожа на жеребеночка. Вся большая, веселая, энергичная, – и от белых волос и белого цвета кожи ее прозвали «белым конем».
Это когда-то давно-давно, когда все были крошечные и в училища еще ни одна не поступала, – я купил, увидя на окне кондитерской на Знаменской (была Страстная неделя) зверьков из папье-маше. Купил слона, жирафу и зебру. И принес домой, вынул «секретно» из-под пальто и сказал:
– Выбирайте себе по одному, но такого зверя, чтобы он был похож на взявшего.
Они, минуту смотря, схватили:
Толстенькая и добренькая Вера, с милой улыбкой
– СЛОНА.
Зебру, – шея дугой и белесоватая щетинка на шее торчит кверху (как у нее стриженые волосы)
– ВАРЯ.
А тонкая, с желтовато-блеклыми пятнышками, вся сжатая и стройная жирафа, досталась
– ТАНЕ.
Все дети были похожи именно на этих животных, – и в кондитерской я оттого и купил их, что меня поразило сходство по типу, по духу.
Еще было давно: я купил мохнатую собачонку, пуделя. И не говоря ничего дома, положил под подушку Вере, во время вечернего чая. Когда она пошла спать, то я стал около лестницы, отделенной лишь досчатой стеной от их комнаты. Слышу:
– Ай!
– Ай! Ай! Ай!
– Что это такое? Что это такое?
Я прошел к себе. Не сказал ничего, ни сегодня, ни завтра. И на слова: «не ты ли положил», отвечал что-то грубо и равнодушно. Так она и не узнала, как, что и откуда.
* * *
Толстой был гениален, но не умен. А при всякой гениальности ум все-таки «не мешает».
* * *
Ум, положим, – мещанинишко, а без «третьего элемента» все-таки не проживешь.
Надо ходить в чищеных сапогах; надо, чтобы кто-то сшил платье. «Илья-пророк» все-таки имел милость, и ее сшил какой-нибудь портной.
Самое презрение к уму (мистики), т. е. мещанину, имеет что-то на самом конце своем – мещанское. «Я такой барин» или «пророк», что «не подаю руки этой чуйке». – Сказавший или подумавший так ео ipso[25 - Тем самым (лат.).] обращается в псевдобарина и лжепророка.
Настоящее господство над умом должно быть совершенно глубоким, совершенно в себе запрятанным; это должно быть субъективной тайной. Пусть Спенсер чванится перед Паскалем. Паскаль должен даже время от времени назвать Спенсера «вашим превосходительством», – и вообще не подать никакого вида о настоящей мере Спенсера.
* * *
Мож. быть, я расхожусь не с человеком, а только с литературой? Разойтись с человеком страшно. С литературой – ничего особенного.
* * *
Левин верно упрекает меня в «эгоизме». Конечно – это есть. И даже именно от этого я и писал (пишу) «Уед.»: писал (пишу) в глубокой тоске как-нибудь разорвать кольцо уединения… Это именно кольцо, надетое с рождения.
Из-за него я и кричу: вот что здесь, пусть – узнают, если уже невозможно ни увидеть, ни осязать, ни прийти на помощь.
Как утонувший, на дне глубокого колодца, кричал бы людям «там», «на земле».
* * *
Вывороченные шпалы. Шашки. Песок. Камень. Рытвины.
– Что это? – ремонт мостовой?
– Нет, это «Сочинения Розанова». И по железным рельсам несется уверенно трамвай.
(на Невском, ремонт).
* * *
Много есть прекрасного в России, 17-е октября, конституция, как спит Иван Павлыч. Но лучше всего в Чистый понедельник забирать соленья у Зайцева (угол Садовой и Невск.). Рыжики, грузди, какие-то вроде яблочков, брусника – разложена на тарелках (для пробы). И испанские громадные луковицы. И образцы капусты. И нити белых грибов на косяке двери.
И над дверью большой образ Спаса, с горящею лампадой. Полное православие.
И лавка небольшая. Всё дерево. По-русски. И покупатель – серьезный и озабоченный, – в благородном подъеме к труду и воздержанию.
Вечером пришли секунданты на дуэль. Едва отделался.
В Чистый понедельник грибные и рыбные лавки первые в торговле, первые в смысле и даже в истории. Грибная лавка в Чистый понедельник равняется лучшей странице Ключевского.
(первый день Великого Поста).
* * *
25-летний юбилей Корецкого. Приглашение. Не пошел. Справили. Отчет в «Нов<ом> Вр<емени>».
Кто знает поэта Корецкого? Никто. Издателя-редактора? Кто у него сотрудничает?
Очевидно, гг. писатели идут «поздравлять» всюду, где поставлена семга на стол.
Бедные писатели. Я боюсь, правительство когда-нибудь догадается вместо «всех свобод» поставить густые ряды столов с «беломорскою семгою». «Большинство голосов» придет, придет «равное, тайное, всеобщее голосование». Откушают. Поблагодарят. И я не знаю, удобно ли будет после «благодарности» требовать чего-нибудь. Так Иловайский не предвидел, что великая ставка свободы в России зависит от многих причин и еще от одной маленькой: улова семги в Белом море.