banner banner banner
Басад
Басад
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Басад

скачать книгу бесплатно

Басад
Ян Росс

Жесткий, пронзительно искренний роман декларирует немодные ныне истины, моральные ценности и поднимает актуальную тему имитации науки. Главный герой – начинающий писатель, угодив в аспирантуру, окунается в сатирически-абсурдную атмосферу современной университетской лаборатории и вступает в конфликт с истеблишментом. Академическая иерархия предстает гигантским проржавленным механизмом, шестерни которого перемалывают сами себя и все встающее на их пути. В первую очередь – людей, решивших посвятить жизнь науке. Автор саркастически описывает будни молодых ученых, их душевные метания и столкновение высоких стремлений с суровой реальностью. Они вынуждены либо приспосабливаться, либо бороться с тоталитарной системой, меняющей на ходу правила игры. Их мятеж заведомо обречен. Однако эта битва – лишь тень вечного Армагеддона, в котором добро не может не победить. …Нечто гораздо большее, чем дерзкий памфлет на постбуржуазную мораль, не оставит равнодушным чуткого читателя. Содержит нецензурную брань.

Ян Росс

Басад

Информация

Посвящается моим родителям

ISBN 978-5-9909643-5-8

Сайт автора: yanross.net (http://yanross.net/)

С Божьей помощью

В беллетристике считается правильной стратегией использовать любые уловки для нагнетания сюжетного напряжения. Исходя из этого, стоило бы держать в тайне значение слова “басад” хотя бы пару десятков страниц или до второй половины романа, а то и вовсе беречь этот секрет до самого конца. Но загадывать загадки для подогрева читательского интереса не входит в мои планы, а сюжет и его нагнетание…

Не в них дело, и в том числе вот почему: количество различных сюжетных ситуаций ограничено. И ограничено на удивление малым числом.

Некий Жорж Польти, опираясь на утверждение писателя и философа Гете, в 1895 году издал книгу под названием “Тридцать шесть драматических ситуаций”. Шиллер (кстати, тоже философ и драматург) пытался опровергнуть это утверждение, но не смог выдумать и тридцати. Впрочем, суть не в том, сколько именно разнообразных коллизий родила литература и драматургия, а в том, что их палитра скудна. И все, абсолютно все сюжеты выкраиваются из довольно скромного числа ключевых ситуаций.

Для сравнения, в конструкторы для детей младшего дошкольного возраста входят десятки деталей, а для семи-восьмилетних количество деталей исчисляется сотнями и тысячами. Следовательно, ребенок с обычным конструктором располагает куда большим простором для творчества, чем раскрывает перед писателем весь сюжетный арсенал мировой словесности. Вывод о нелепости чрезмерных потуг на сюжетные ухищрения напрашивается сам собой.

Теперь, закончив с нападками на классические литературные каноны, приступим к самому повествованию.

Итак, первое, что я узнал, поступив в аспирантуру, – это значение слова “басад”. Басад (ударение на второй слог) – это аббревиатура выражения “с Божьей помощью”. Даже не сама аббревиатура, а ее произношение. Прежде чем что-либо написать, религиозный еврей выводит это свое “басад” в верхнем правом углу листа, и только потом, уже не просто так и не сам по себе, а с Божьей помощью, принимается за текст.

Мой научный руководитель, как и многие в Израиле, религиозный еврей. Стремясь исполнять заповеди и традиции, он штампует “басад” не только на разных листах, документах и электронных письмах, но и где ни попадя. И по этому восхитительному поводу наша лаборатория вся сплошь – “с Божьей помощью”. Компьютер, точнее – компьютеры, все как один в наклейках “с Божьей помощью”, с Божьей помощью мониторы, клавиатуры, мышки, осциллограф, пульсовый генератор и даже с Божьей помощью химическая магнитная мешалка.

Я набираю раствор наночастиц из пробирок, на которых красуются надписи “с Божьей помощью”. Засовываю в “с Божьей помощью” микроволновку, где они, видимо, с той же помощью разогреваются. Тщательно измеряю температуру, естественно, не без Божьей помощи, оптическим зондом. И лишь затем самостоятельно и уже без всякой Божьей помощи произвожу расчеты своими собственными скриптами.

Да и сам профессор, куда не ткни, со всех сторон “басад”. Перед обедом – ритуальное омовение рук. В иудаизме считается, что во время сна душа покидает тело, и оно оказывается во власти духов скверны. При пробуждении духи немедленно исчезают, задерживаясь исключительно на кистях рук. И руки остаются нечистыми до тех пор, пока их не омоют надлежащим образом из специальной чаши с двумя ручками – дабы чистое не соприкасалось с нечистым.

С этим более или менее ясно – эзотерическая аргументация азов гигиены эпохи пращура Моисея. Однако по неизвестной причине между моментом очищения от скверны и началом трапезы категорически запрещается разговаривать. Пару раз я встречал профессора Басада, которого на самом деле зовут Шмуэль, в этот ответственный промежуток времени и пытался поздороваться или что-то сообщить. А он только выпучивал глаза и изображал нечто пантомимой. Позже он пояснил суть и происхождение ритуала, но я так и не уловил, как именно молчание связано со скверной и с духами. Забавное правило: вымыл руки – закрой рот.

После обеда – непременное посещение синагоги и молитва, которую я со временем прозвал медитацией. По ее окончании Шмуэль склонен забредать в лабораторию и цитировать Тору. Я ему о результатах экспериментов и их интерпретации, а он давай сопоставлять все это со Священным Писанием. Стоит, благодушно улыбается и поглаживает округлившийся живот, будто манны небесной объелся. В такие минуты профессор Басад благолепен до неприличия. Разве что сияние не испускает.

К этому профессору и в нанотехнологии меня занесло довольно случайно. Дописав свой первый роман, я погрузился в какое-то странное оцепенение, онемение всех чувств, всепоглощающую опустошенность. Мой психоаналитик Рут даже сравнила это с послеродовой депрессией. То есть, нет – сама книга еще не родилась и требовала множество разнообразных усилий. Хочешь не хочешь, приходилось вставать, идти, делать. Процесс двигался отнюдь не гладко, отнимал массу времени, нервов, но именно это и создавало вовлеченность, заполняя внутреннюю пустоту и разгоняя тоску.

Первым делом пришлось озаботиться самой жгучей для начинающего писателя проблемой – поиском способа публикации. Обращаться в издательства, со всеми вытекающими мытарствами, оказалось крайне изнурительно. Я неоднократно писал, чаще всего не получая ответа. Я звонил, мне вежливо говорили: “Высылайте рукопись”, а потом игнорировали; или, явно не слишком вникая, отделывались стандартным отказом по причинам финансового кризиса, несоответствия жанра, иностранного гражданства, недостаточной патриотичности тематики и т.п.

Несколько предложений все же поступило, но за ними угадывалось нещадное кромсание текста. Ножницы пугали сильнее всего. Ведь каждое слово было либо вспышкой некоего озарения, либо выстрадано и сотни раз взвешено на весах совести и, какого ни есть, таланта. Позволить кому-то перекраивать плоды этих прозрений и кропотливых балансировок казалось немыслимым. Однако попутно выяснилось, что в эру электронных книг многие, и в том числе признанные авторы, предпочитают издаваться самостоятельно. Это окрыляло, и почти сразу с головокружительной легкостью нашелся редактор.

Общение с бездушным и беспощадным аппаратом книгоиздания прекратилось, и начался долгий и болезненный процесс редактуры. Несмотря на взаимную симпатию и некую близость духа, мне порой хотелось прибить этого редактора. Наша совместная работа, о которой я подробней расскажу позже, сперва выглядела довольно сумбурно, зато чрезвычайно эмоционально и насыщенно. Думаю, я сводил его с ума не меньше, чем он меня.

Потом предстояла еще масса этапов: корректура, создание электронной книги, сайт, продвижение… Но это было уже совсем не то. Пропала насыщенная смесь радости и муки творения. Я обслуживал превращение текста в продукт, а не “творил”, что бы это претенциозное понятие ни означало.

Однако имелись и насущные дела, требующие внимания. Пришло время задуматься о будущем. В нем мне грезилась модель существования, которая позволила бы писательствовать, не заморачиваясь вопросом извлечения из этого прибыли, и заниматься еще какой-нибудь не слишком обременительной деятельностью, приносящей скромный доход.

Последние годы я подрабатывал лектором в колледжах, где убедился, что за преподавание платят такие копейки, что вся прелесть частичной занятости пропадает. Чтобы сводить концы с концами, приходится стоять у доски каждый день чуть ли не полную смену. А идти в какую-то солидную компанию – обратно в общество запрограммированных на так называемый успех корпоративных служащих – никак не вязалось с фантазией о жизни свободного художника.

Да и расставаться с преподаванием не хотелось, тем более что имелся выход. Можно было существенно повысить почасовую оплату, обзаведясь докторской корочкой. Мечту стать выдающимся ученым я давно не пестовал, перспектива академической карьеры меня не грела, но учеба всегда давалась легко. К тому же я успел поработать по специальности и набраться опыта, так что защитить диссертацию в моей или какой-либо смежной области без особых запросов на великие открытия не представлялось большой проблемой.

Тогда ситуация в корне менялась – можно было бы преподавать по несколько часов в день, а в остальное время писать, и еще… что именно еще, я пока не придумал, но немного работать и немного писать, а не возвращаться к оголтелому образу существования, где в будни я пахал до изнеможения, а в выходные пытался наспех пожить “полной” жизнью и отоспаться.

Картина будущего представлялась идиллической. Во-первых, преподавание мне всегда нравилось – стоишь, разглагольствуешь, а все сидят, смотрят снизу вверх и внимательно слушают. Что может быть более привлекательным для самовлюбленного пижона вроде меня? Во-вторых – масса свободного времени. И в-третьих, сам путь достижения этой идиллии не предполагал существенного компромисса.

Если найти вменяемого научного руководителя, можно провести период аспирантуры в не слишком требовательной институтской атмосфере, где будет вдоволь личного времени, и заодно сразу начать преподавать. И преподавать в моем родном институте любознательным и прилежным студентам, а не в зоопарке колледжей, где приходилось разжевывать элементарные вещи и заниматься дисциплиной.

Но ключом к райским вратам оставался удачный выбор научного руководителя. Дело в том… следующее утверждение может показаться слишком резким и необоснованным, хотя оно не так уж маргинально, да и под шелест этих страниц… то есть под их электронное мерцание, вы сможете составить свое собственное мнение по данному вопросу. Так вот, дело в том, что академическая среда устроена наподобие гильдии в феодальном обществе. Как только попадаешь туда в качестве аспиранта, твоя судьба целиком и полностью в руках научного руководителя. Если что-то пошло наперекосяк, нельзя уволиться и перейти к другому. Нет официального контракта, как в коммерческой компании, которая обязана платить определенную зарплату и соблюдать заранее оговоренные условия.

Научный руководитель каждые полгода единолично, по собственному усмотрению и без каких-либо четких критериев пишет характеристику, и если она неудовлетворительна – снижают, а то и вовсе аннулируют стипендию.

Или профессор может не дать вовремя защитить диссертацию и оставить полезного для себя студента еще, к примеру, на год. Без всякой дополнительной субсидии – просто бесплатно вкалывать. Или – может не дать защититься вообще. Сверх того, стипендия – это не зарплата. Зарплату получил, и ее уже нельзя потребовать обратно. А стипендия, во всяком случае, у нас, обусловлена будущим успешным окончанием аспирантуры. И… если кому-то совсем не повезло, этот кто-то может оказаться в ситуации, где будет обязан вернуть все обратно. Весь свой доход за, скажем, последние четыре года.

В общем, как говорилось выше, аспирант полностью зависит от желаний и прихотей своего научного руководителя. При этом ни у кого нет никаких рычагов воздействия на профессора. Его должность пожизненная, и даже декан или ректор не могут оспорить его решение. И в случае произвола защиты искать попросту не у кого.

Аспирант фактически является крепостным своего научного руководителя. Разумеется, не в том смысле, что его секут розгами на конюшне. И это, естественно, не значит, что все профессора непременно злоупотребляют своим положением. Однако даже самым порядочным и достойным людям крайне сложно бороться с искушением почти безграничной власти. Поэтому выбор руководителя и отношения с ним архиважны для успешного завершения и комфортного существования во время учебы.

К слову, был такой Тед Стрелецкий – аспирант кафедры математики Стэнфордского университета, которого всячески притеснял и третировал научный руководитель. Тед терпел, терпел, но на девятнадцатом году… простите, я обязан подчеркнуть, на 19-ом году тщетных попыток получить добро на защиту диссертации его терпение лопнуло. Тед взял слесарный молоток и убил своего профессора. Затем пошел, сдался полиции и на допросе заявил, что его поступок правомерен, так как не является превышением пределов допустимой самообороны.

Эти сведения можно почерпнуть из краткой статьи в Википедии, однако, если копнуть глубже, проступает еще более рельефная картина: восемь лет Тед Стрелецкий планировал свое возмездие. “Суть была в том, чтобы добиться общественного резонанса, – пояснил он. – Я рассматривал и иные альтернативы. Взвешивал обращение к выпускникам и студентам. Обдумывал возможности вандализма или огласки в СМИ”. Последний вариант он отклонил как непрактичный. “Телевидение и средства массовой информации не интересуются проблемами аспирантов, зато охотно освещают убийства”.

В определенной логике Теду не откажешь, в последовательности – тоже. В ходе суда он вежливо и терпеливо продолжал настаивать на том, что его поступок логичен, морально оправдан и является актом гражданского протеста против отношения факультета к аспирантам. Вопреки советам адвокатов Тед отклонил формулировку “невиновен по причине безумия” и заявил, что он объективно невиновен. Без всяких “но” и “по причине”.

В итоге присяжные все же сочли его не вполне вменяемым и признали виновным в непредумышленном убийстве. Теда упекли на семь лет. Во время заключения ему было трижды предложено досрочное освобождение, но он раз за разом принципиально отказывался из-за сопутствующего запрета появляться на территории Стэнфордского кампуса. “Я чувствую сожаление, но не угрызения совести, – сказал он. – Сожалея, вы признаете трагические последствия, но если снова придется делать выбор, поступите точно так же”.

Освободившись, как и намеревался, и с тем же вежливым и невозмутимым спокойствием, Тед продолжил борьбу против деспотизма в академической среде. История вновь получила огласку, но Стэнфордский университет отказался от участия в публичных дебатах, надеясь, что шумиха утихнет сама собой и акция протеста сойдет на нет.

Итак, мы говорили об исключительной важности выбора научного руководителя. Аспирантуру хотелось бы завершить успешной и своевременной защитой, а не проламыванием черепов подручными инструментами. Почти полгода я посвятил рассмотрению разных альтернатив и в результате остановился на профессоре Басаде. Но прежде чем принять окончательное решение, целое лето проработал у него на добровольных началах, чтобы присмотреться ко всему изнутри.

В этот период мы ладили как нельзя лучше, и у меня сформировались следующие соображения: во-первых, Шмуэль вечно пребывает в состоянии благостной полуспячки и, вероятно, не станет предъявлять заоблачные требования или стоять у меня над душой и следить за каждым шагом. Во-вторых, профессор Басад, как правило, появляется на факультете всего четыре дня в неделю, а в четверг[1 - Рабочая неделя в Израиле начинается в воскресенье и заканчивается в четверг.] работает из дома. И в-третьих, он ревностно соблюдает все официальные и неофициальные религиозные праздники и тоже остается дома. А у евреев этих праздников, полупраздников и прочих особых дней – тьма тьмущая.

Кроме того, профессор Басад считается ведущим экспертом нашего института в компьютерном моделировании – есть такой раздел прикладной математики, который, очень кстати, является и моей основной специализацией. Так сложилось, что мы временно вынуждены заниматься наночастицами, но вскоре мое прозябание в лаборатории закончится, я вернусь в зону комфорта и смогу целиком погрузиться в любимое дело.

А пока я с головой в нанотехнологиях, в которых почти ничего не смыслю. Шмуэль, как постепенно выясняется, тоже. И если со знаниями у нас туговато, то с аппаратурой для подобных исследований дела обстоят еще хуже. Мой основной прибор – кухонная микроволновка. Так что рассчитывать нам особо не на что. Кроме, конечно, той самой Божьей помощи – единственное, в чем наша лаборатория не испытывает недостатка.

Во всем остальном мы предельно ограничены. Для любого самого мелкого шага нужно оборудование, нужны эти чертовы наночастицы, которые, пусть и маленькие, стоят ошеломительно дорого. А с финансированием в науке, за редкими исключениями, катастрофически плохо.

Как только я разберусь, что к чему, мне доверят святая святых – доступ к бюджету лаборатории. И на эти крохи можно будет заказать пару миллилитров раствора наночастиц. Но пока меня еще не пускают играть с большими ребятами, и я упражняюсь в песочнице. Мне отдают использованные в других опытах образцы из контейнера с надписью “Химический мусор”, и с ними, молитвами профессора Басада и ниспосланным ему Божественным вспомоществованием, я пытаюсь воплощать наши наполеоновские замыслы.

На днях всучили очередную баночку, хранимую уже года два, потому что эти наночастицы надо утилизировать особым образом, а руки до этого не доходят. Наночастицы токсичны и, по видимости, являются канцерогенами. Но толком никто ничего не знает, так как они только-только стали популярны и пока малоизучены. Так вот, эта баночка, как и многие предыдущие, сопровождалась историей, описывающей злоключения ее содержимого. В ходе прежних экспериментов наночастицы разлились на пол, были собраны и закупорены вместе с пылью и мусором. Пыли и мусора в этой мутной неоднородной смеси вполне могло быть гораздо больше, чем самих частиц. Плюс с тех пор все кисло вне холодильника. Но тут появился я, и настал звездный час этого неведомого вещества.

Как источник облучения используется старая микроволновка, в верхней стенке которой я просверлил дырку для оптического термозонда. Настройки моего супер-излучателя более или менее ограничиваются функцией “вкл/выкл”. Измерить интенсивность электромагнитного поля внутри микроволновки мне нечем, а оно крайне неоднородно – стоит чуть сдвинуть пробирки с образцами, и результаты кардинально меняются. Вероятно, именно из-за этой неконсистентности, вопреки всем стараниям, пока ничего не клеится. Но, принимая во внимание мой более чем скромный опыт, качество и объем выборки недостаточны для однозначных заключений.

Так что без Божьей помощи нам никак. Остается надеяться, что помощь Всевышнего компенсирует отсутствие аппаратуры, и главное – наше вопиющее дилетантство.[2 - Господин Редактор советует добавить в конце этого фрагмента некий “крючок” для зацепки и удержания читательского внимания, потому что в XXI веке у людей нет ни терпения, ни времени. В этом смысле Редактор, бесспорно, прав, однако чтение этого романа – дело добровольное.]

Дружба, музыка и воровство

Вы еще тут? Прекрасно. Поехали!

Моего первого друга в Израиле звали Артем Резник. Впоследствии мы вместе учились в школе и тусовались в одной компании. Его отчим был алкоголиком, время от времени лупившим свою жену и вступавшегося за мать Артема. С годами Тема подрос, окреп и стал отправлять отчима протрезвляться в реанимацию.

А когда нам было по двенадцать лет, он убегал из дома, и я получал возможность, во-первых, участвовать в его приключениях, а во-вторых, со свойственным мне уже тогда нарциссизмом, наслаждаться тем, что помогаю другу в беде. Помощь товарищу – это святое. В те годы я зачитывался Ремарком, идеализировал концепцию дружбы и имел преувеличенное представление о собственной роли в жизни тогдашних приятелей.

Из наших совместных похождений больше всего мне нравилось воровать. Никакой насущной потребности в воровстве я не испытывал – рос в благополучной семье, родители (зачастую чрезмерно) обо мне заботились, и я не ведал ни в чем нужды. А дружба с Резником вносила разнообразие в эту удручающе идиллическую картину.

Воровали мы изобретательно и с душой. Я любил планировать и осуществлять, а финансовая сторона меня не интересовала. Сбывал наши трофеи Артем, и он же отдавал мне часть выручки. Своей доли мне хватало с лихвой, а ему эти деньги были по-настоящему нужны.

В воровстве идеально сочетались риск, азарт, и главное – вызов благопристойному и скучному миру взрослых. Одной из наиболее удачных схем была следующая: мы выбирали дорогой, скажем, спортивный, магазин. Сетевой, не маленькую лавку. Кодекс Робин Гуда – грабить богатых можно и даже нужно. Заходили порознь. Первый присматривался, например, к теннисным ракеткам. Снимал чехлы, разглядывал. Потом, будто в рассеянности, менял чехол дорогой ракетки на чехол одной из самых дешевых и наиболее покупаемых. Штрихкоды и ценники в этой стране непуганых идиотов почему-то клеились исключительно на чехлы.

Дальше – раз плюнуть. Второй брал ракетку с подмененным чехлом, нес в кассу и чинно покупал дорогущий товар по дешевке. Схема работала идеально, риск был минимален, а краденый спортивный инвентарь удавалось сплавлять где-то за треть цены. Неплохой навар за полчаса чистого удовольствия. То же самое, но чуть менее изящно, мы проделывали, переклеивая ценники с дешевых вещей на дорогие.

Впрочем, воровать я начал гораздо раньше. Без кодекса чести, да и без азарта и куража. Еще в Советском Союзе. Тогда, подобно большинству отпрысков интеллигентных еврейских семей, я был добровольно-принудительно записан в музыкальную школу. Мне крайне повезло: на скрипке уже играл младший брат – оплот маминых чаяний взрастить небывалого виртуоза, поэтому на мою долю выпала флейта, да и то – без ожидания непременных подвигов и великих свершений. Но счастье, как водится, длилось недолго. Дворовые пацаны быстро растолковали, что флейта, которую зачастую путали с дудкой, – это совсем не круто. Круто – это гитара или, на худой конец, барабаны.

Я до сих пор помню пальцы с ороговевшими ногтями, лысину со старческими пигментными пятнами и дрожащие слюнявые губы учителя, отбиравшего у меня инструмент, чтобы продемонстрировать, как правильно “дудеть”. Когда он отдавал мне эту заплеванную железяку, от брезгливости я уже не мог сосредоточиться на замечаниях, а думал только о влажных пятнах и пузырьках его слюны на дульце.

Однако музицированию сопутствовали и положительные моменты. Например – тир. Тир находился в одной остановке до музыкалки. Днем я крал мелочь из карманов верхней одежды, оставленной на хранении в вестибюлях больших учреждений, куда пробирался, рассказывая гардеробщицам липовые истории. Скажем, о том, как моя мать буквально недавно и именно в этом гардеробе потеряла ключи, кошелек или еще что-нибудь. “Не корысти ради, а токмо волею пославшей мя…” мамы. Моей мамы! Я был прилично одет и глядел на них честными голубыми глазами, старательно скрывая, что трушу, потею и нервничаю. Мне было стыдно и страшно. Но так как на противостояние реальности с поднятым забралом я пока не осмеливался, то бунтовал как мог – скрытно, тайком.

Когда денег накапливалось достаточно, я выходил на остановку раньше и час напролет стрелял из пневматического ружья в ветхом, почти заброшенном тире. И был до опьянения счастлив.

Из моих музыкальных занятий ничего толкового так и не вышло. Повзрослев и научившись перечить родителям, я бросил дудение на флейте. Единственным долгосрочным последствием музыкальных экзерсисов стало отвращение к классической музыке. Мой братик с его ежедневными многочасовыми скрипичными запилами тоже внес посильную лепту, и понадобилось лет пятнадцать, чтобы я вновь смог слушать классику без содрогания.

Зато умение стрелять пригодилось во время службы в израильской армии. Я был лучшим стрелком роты, прошел курс снайперов и получил пару наград, которыми страшно гордился. Правда, в армии я также не задержался. Как только командование стало гладить меня против шерстки, задался целью и откосил, отсидев три незабываемых месяца в психушке.

И вот что странно: как воровал с Резником, я помню ярко и отчетливо, а как служил – не помню почти совсем.

Статьи и гранты

Сила науки – в смелости и готовности признавать свое невежество.

Юваль Ной Харари

На днях в рамках междисциплинарного сотрудничества мы встречались с молодым профессором с факультета нанотехнологий. Инициатором этой затеи был я. Излишнее рвение часто толкает на опрометчивые поступки, напоминая, что каждый сам зодчий своего персонального ада.

Я всего-навсего хотел получить немного углеродных нанотрубок, которые производятся в лаборатории молодого профессора чуть ли не в промышленных объемах. Это представлялось мне примерно так: прихожу, беру склянку с наночастицами, благодарю и ухожу. Но, как водится, бесплатный сыр бывает либо в мышеловке, либо поблизости непременно околачивается какая-нибудь плутоватая лисица.

Все пошло наперекосяк с первого же шага – извещения начальства о моих намерениях. Шмуэль[3 - Во время редактуры разразился спор о том, нужно ли напоминать, что Шмуэль – это имя научного руководителя, и что Шмуэль и профессор Басад – одно и то же лицо. Господин Редактор считает необходимым напоминать и про имя, и про то, что басад – это “с Божьей помощью”, и именно поэтому научный руководитель прозван профессором Басадом.] усмотрел в этой встрече некий политический подтекст и навязался туда вместе со мной. И вот я сижу и глазею, как два профессора, словно павлины, самозабвенно распускают друг перед другом метафорические хвосты.

Молодой поминутно вскакивает и принимается метаться по кабинету, вместо хвоста воодушевленно взмахивая верхними конечностями. После каждой третьей реплики он замирает, пораженный величием собственной мысли, и, победоносно ткнув пальцем в потолок, провозглашает: “Это гениальная идея!” Затем делает предостерегающий жест, призывая не двигаться, чтобы не спугнуть вдохновение, выхватывает тетрадь и наспех конспектирует свежеиспеченное прозрение.

Минут через десять выясняется, что таких тетрадей у него две. Одна – для рядовых гениальных идей, а вторая – для сверхгениальных. Шмуэль из вежливости тоже удостаивается нескольких записей в первую тетрадь. Я на подобные почести не претендую и, скромно помалкивая, рисую в уме картину воздвижения на центральной площади технионовского[4 - Технион – Технологический институт Израиля.] кампуса конного памятника сего молодого ученого мужа в треуголке и смирительной рубашке.

– Я уже вижу, как будет выглядеть твоя диссертация! – внезапно объявляет он, присвоив себе очередную Нобелевскую премию и наткнувшись на меня фосфоресцирующим самодовольством взором.

Я аж закашлялся от такого хамства. Он, значит, уже решил припахать меня к своему проекту?! За какую-то склянку с парой миллилитров раствора наночастиц?!

Даже не знаю, что возмущало больше – непомерная прыть или зашкаливающий градус корыстолюбия. Я мысленно выматерился и поклялся приложить все усилия, чтобы отделаться от этого охотника за легкой наживой как можно скорее.

Приняв решение, я отвлекся и задумался об этой манере швыряться “гениальными” идеями. Подобный образ мышления и самооценки вполне типичен для среднестатистического профессора. Правда, обычно недуг ослепления собственной конгениальностью проявляется не в столь острой форме и больше смахивает на хроническое вялотекущее заболевание.

Эти недо-сверхчеловеки (я имею в виду подавляющее большинство профессоров) пребывают в иллюзии, что каждым мыслительным порывом способны творить величайшие научные открытия. Им кажется, что космос, вся вселенная, внемлет им и отзывается, нашептывая сокровенные ответы.

Едет на службу этакий недо-сверхтитан научной мысли и видит, скажем, трещину на асфальте. И эта трещина каким-то непостижимым образом задевает в нем некую струну. Внутри недо-сверхтитана все переворачивается, и разверзаются небеса.

И кранты. Начинается рецидив научной диареи. По прибытии он рвется отыскать отголосок этой снизошедшей с небес божественной трещины у себя в лаборатории. Зачастую наперекор базисным законам физики и вопреки всякому здравому смыслу.

Вот и бесподобный профессор Басад является как-то утром и принимается пилить меня Рэлеевским рассеянием. Он, видите ли, буквально четверть часа назад, стоя в пробке, любовался на небо и вспомнил, как где-то когда-то вычитал, что лорд Рэлей первым додумался, почему небо голубое[5 - Британский физик лорд Джон Рэлей в 1871 году установил, что интенсивность рассеяния света зависит от длины волны. Не будь рассеяния, небо выглядело бы днем точно так же, как и ночью, а солнце – ослепительно ярким белым пятном. Но из-за неоднородной плотности воздуха происходит рассеяние, и синий (коротковолновый) свет рассеивается гораздо сильнее других цветов и придает небу голубой оттенок.].

– И это так здорово, – восторженно фонтанирует он, – и почему бы нам не обнаружить это явление в наших наночастицах?!

И вправду, почему? Давайте на секунду представим масштаб атмосферной оболочки земного шара, в которой происходит преломление солнечных лучей, и наночастицу. Нано!!! То есть частицу размером в несколько десятков миллиардных метра. Соотношение масштабов один к тысяче миллиардов! При такой разнице акцент смещается на совсем иные физические явления. Как-никак, одно больше другого в триллион раз! Может из-за этого триллиона?! Но нет, нет! Моего научного руководителя не смущают ни миллиарды, ни триллионы.

Настоящего профессора не остановят ни законы природы, ни результаты каких-либо экспериментов. Современный ученый не позволит таким незначительным мелочам препятствовать продвижению научного исследования в любом избранном от балды направлении.

В пароксизме научного сумасбродства Шмуэль утюжил меня Рэлеевским рассеянием недели три. Никакие доводы не помогали. Пришлось симулировать бурную исследовательскую деятельность вокруг этого рассеяния, будь оно неладно, а втихаря работать над подготовкой давно запланированных опытов, напрямую связанных с моей диссертацией.

Однако Шмуэль не унимался. И под конец я понял… В таких вопросах я туго соображаю. Воспринимаю все слишком буквально… Мне казалось, что в случае невозможности получить желаемые результаты, остается лишь создавать видимость деятельности, терпеливо ожидая, пока начальство одумается. А надо было не деятельность симулировать, а сделать вид, что есть результаты.

– Вы правы, Шмуэль, – покорно доложил я. – Рэлеевское рассеяние, действительно, есть. Но его влияние незначительно. И вся эта история с рассеянием в большей степени относится к изготовлению наночастиц, нежели к их применению.

Шмуэль пригорюнился, заботливо круговыми движениями огладил живот, как-бы прислушиваясь к голосу чрева… И неожиданно впал в диаметрально противоположную крайность помрачения рассудка.

– Зазорно тратить время на пустяки! – безапелляционно бухнул профессор Басад и разразился наставительной речью о важности отделения зерен от плевел, только в иудейских формулировках, с цветастыми цитатами из Торы и Талмуда[6 - Талмуд – основное собрание религиозно-этических положений иудаизма, возникшее вследствие канонизации и фиксации Устной Торы.].

Исчерпав красноречие, он обмяк, черты его лица потеряли резкость, он снова огладил пузо и побрел ритуально омывать руки, кошерно обедать и совершать дежурную медитацию в синагоге. А эпопея с лордом Рэлеем была на этом закончена и забыта.

Однако вернемся к молодому профессору – нашему новоявленному Нобелевскому лауреату, который продолжает пузыриться феноменальными измышлениями и искрить новомодными терминами. Его потуги не пропали даром, и одна из выпущенных наудачу стрел случайно угодила в цель – в размягченный псевдонаучным словоблудием мозг профессора Басада. И все. Наступает умопомрачение. Шмуэль, как дурень в погремушку, вцепляется в слово “плазмон” – термин из квантовой физики, никак не относящийся к области наших, с позволения сказать, научных изысканий.

Не будем на этом останавливаться. Поверьте: что такое плазмон, не интересно даже самому Шмуэлю. Ему просто слово понравилось. Остается надеяться, что профессор Басад вскоре забудет про плазмон и не станет превращать его в тему для очередной арии из той же оперы, как Рэлеевское рассеяние.

Да и о каком плазмоне или любом другом квантовом эффекте может идти речь, когда все, что у нас есть в качестве аппаратуры – это кухонная микроволновка и термометр?! Впрочем, прошу прощения, я обещал на этом не зацикливаться.

Натрындевшись о злосчастном плазмоне, профессор Басад откинулся в кресле, томно воззрился в призрачную бесконечность и, налюбовавшись ею, внезапно прервал возобновившийся каскад гениальных прозрений молодого профессора:

– Знаете, – он обвел нас затуманенным взором, – оглядываясь назад, я порой думаю… – Шмуэля потянуло на откровения. – Положим, ну, написал я восемьдесят статей, – он медленно и шумно выпустил воздух из легких, – но вот что я по-настоящему сделал для науки? Для вечности?

Рецидивы хандры по вечности случаются у профессора Басада примерно раз в месяц и, за исключением редких обострений вроде Рэлеевского рассеяния, бесследно рассасываются спустя час-другой.

– Да… И зачем пишутся все эти бессмысленные статьи? – протянул молодой профессор, спеша угодить старшему коллеге.

И тут на меня накатило. То ли запредельная пафосность, то ли эта дутая задушевность, ставшая последней каплей…

– Как зачем? – ляпнул я. – Человек публикует статью, а его, как водится, никто не цитирует. – Молодой профессор нелепо дернулся, будто поправляя съехавшую набок треуголку. Это меня раззадорило: – Он не сдается, строчит еще статейку и цитирует сам себя. Но и на вторую не ссылаются. Тогда он берется за третью. Эм… – я наиграно пожал плечами, мол, я тут ни при чем, всего лишь констатирую факты. – Вот и весь секрет вечного двигателя научной публицистики.

Молодой профессор покосился на меня и уязвленно нахохлился, а Шмуэль, все еще витавший в грезах, пропустил этот пассаж мимо ушей.