banner banner banner
Исповедь могильщика
Исповедь могильщика
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Исповедь могильщика

скачать книгу бесплатно

Исповедь могильщика
Эммануил Роидис

Греческая литература конца XIX столетия представлена выдающимися прозаиками, чьи новеллы и повести переводились на многие европейские языки и достаточно хорошо известны европейскому читателю. Опыт переводов произведений Эммануила Роидиса, Георгия Визииноса, Иоанна Кондилакиса, Аргириса Ефтальотиса на французский, английский и немецкий языки насчитывает уже целое столетие, многие произведения переводились неоднократно, поэтому имеют собственную богатую переводческую традицию. На русский язык представленные в серии произведения переведены с языка греческих подлинников впервые и дают российскому читателю уникальную возможность познакомится с замечательными именами новогреческой литературы конца XIX века.

О переводчике: Бондаренко Василий Юрьевич – выпускник Салоникского государственного университета им. Аристотеля. Литературный переводчик. Длительное время проживал в Греции. Преподаёт древнегреческий и новогреческий языки. Автор научных статей по древнегреческой филологии.

Эммануил Роидис

Исповедь могильщика

Исповедь могильщика

Повесть

Как могло случиться, что вот уже многие годы я навещаю одну и ту же могилу на Вафийском кладбище в окрестностях Афин, вряд ли заинтересует моего читателя, однако во избежание всяких недоразумений считаю важным пояснить, что покоится там замечательный человек по имени Антоний – к нему-то порой и приходил я на могилку: и не столько ради тех поистине добрых воспоминаний, что он оставил о себе, просто сама эта прогулка доставляла мне большое удовольствие.

..........

Просторная равнина неспешно тянется до самого Элеона, что в западной части города, местами её размежёвывают долгие ряды деревьев и разбросанные на значительном удалении друг от друга приземистые домишки, что делает этот пейзаж ещё роскошнее. О, если вам случится побывать там осенью, когда глубокое небо вскипает густыми свинцовыми облаками, а сырой порывистый ветер то и дело будоражит дикие поросли высокой травы и камыша, когда пугливые утки бессовестно плещутся у всех на виду в полноводных дождевых лужах, а на непроходимо-грязных, разъезженных дорогах собираются многочисленные обозы с сеном и фруктовым мустом, сопровождаемые стадами откормленных на продажу индюшек, – не надо обладать богатой фантазией, чтобы представить себе, как в несколько шагов из самого центра Афин можно переместиться вдруг в глухую влахийскую провинцию. Если кто справедливо упрекнёт меня в излишней привязанности к скучным равнинам и облакам, к грязным лужам, к промозглому ветру, сырости и туману, то вправе сравнить меня с тем евреем, что некогда пренебрёг небесной манной, перепелиным мясом и яйцами, что щедро ниспослал ему Господь, предпочтя всему этому переселиться в египетскую пустыню и каждодневно изнурять себя голодом, питаясь дикими травами, луком и чесноком.

………

Из-за частых и длительных поездок за границу, а также самых обыденных забот я на многие годы забросил свои прогулки и уже, казалось, забыл и о могиле друга, но вскоре вспомнил о нём и к удивлению обнаружил, что кладбищенский пейзаж сильно изменился: кипарисы вымахали огромными, число захоронений увеличилось в разы, а кресты стояли так густо, что не осталось и места для дикой ромашки и приземистых кустов аканта. Ко всему этому с прискорбием добавлю, что за время моего долгого отсутствия могила пришла в полное запустение: деревянная оградка прижалась к земле, кувшины для цветов оказались вывернуты, а надпись на чёрном кресте стала едва различима, да и сам крест уже выцвел, краска облупилась, и железо переливало всеми оттенками красной ржавчины. Я собрался навести порядок и позвать местного старожила, что работал здесь могильщиком, но от одной вдовы, кадившей фимиам у соседнего надгробия, я узнал, что старик давно уж помер, составив компанию для некогда им же погребённых. Женщина любезно указала голову его преемника, что торчала в тот самый момент из подвала местного колумбария. Немного погодя показалось и тело, а затем длиннющие ноги – было достаточно нескольких шагов, чтобы их обладатель очутился рядом со мною.

Я намеревался по-быстрому объяснить, что готов предложить ему достойное вознаграждение за новую оградку и приведённую в порядок могилу, но пока я излагал свою просьбу, могильщик демонстративно разглядывал меня с ног до головы с настойчивостью, которая вызывала недоумение, поскольку, естественно, ничего достопримечательного в моем виде не было. Удивление мое ещё больше возросло, когда вдруг он обратился ко мне с нарочитым дружелюбием:

– Ты помнишь меня?

Я попытался рассмотреть его внимательнее – красивым он мне не показался: высоченный, как обелиск, сухой, будто мумия, и со сморщенной, как у бедуина, кожей. Словно на бамбуковых ногах и с верблюжьей шеей, он мне напомнил тех отвратительно-аскетичных каирских арабов, неожиданная встреча с которыми всегда вызывала во мне только ужас. Пока я внимательно изучал своего собеседника, мои воспоминания стали трансформироваться и из страны Фараонов перенесли меня на лучезарные побережья эгейского острова. Вместо мутно-желтой реки я увидел изумрудно-бирюзовые воды; вместо минаретов, финиковых пальм и верблюдов возникли виноградники, цветущие гранаты, стадо коз, множество домашней птицы и свиней; но самое удивительное, когда сквозь неприглядное зрелище этого истерзанного трудом могильщика, больше смахивающего на каирского дервиша, стал проглядываться образ человека, с которым много лет тому назад я был знаком на острове Сирос – полный здоровья парень, крепкий во плоти, с зубастой улыбкой, по-молодецки вздёрнутыми усами, опоясанный кинжалом, да ещё частенько с маргариткой за мясистым ухом.

Этот образ пробудил во мне самые яркие и благостные воспоминания о купании в ласково-тёплом море, о душевных перекусах в густой тени прибрежного сада, где запечённую на углях рыбу, сочные смоквы и молодой козий сыр нам в изобилии подавала прекрасная хозяйка. И бухта, где мы купались, и сад, где сидели, и хозяйка, а ещё и самая добротная на Сиросе рыбацкая лодка принадлежали, бесспорно, этому человеку – вот только имя его я никак не мог вспомнить… В конце концов я вспомнил и его:

– Аргирис Зомас! – воскликнул я, потирая от удивления глаза!

– Цел и невредим! – отозвался расчувствовавшийся бедняга, смахивая вдруг выступившие слёзы.

– Как? Как ты здесь очутился?

Но вместо ответа он яростно сжал свои кулаки и прошипел:

– Да будь она проклята, эта политика!

Как всякий, кто пережил несчастье, он был полон решимости рассказать мне свою печальную историю, но уже стемнело, погода была отвратительная, а дорога к дому неблизкая. Я уже был готов с ним распрощаться, пообещав себе, что в следующий раз точно буду в состоянии внимательно выслушать все его жалобы на политику и политиков, как вдруг и без того неприятный и затянувшийся дождь начал усиливаться и превратился в настоящий ливень. Он пригласил меня укрыться в пристройке у кладбищенской церквушки и предложил угостить его – выпить чуть-чуть вина в качестве профилактики от сырости и холода. Этим «чуть-чуть» оказался полуторалитровый графин с двумя большими стаканами и горсть чёрных оливок, которые нам на наш потёртый и обесцвеченный стол накрыла слепая на один глаз продавщица из маленькой соседней кофейни с говорящим названием «Эпикур». Кроме выцветшего стола, там были ещё и две безликие табуретки. В комнате стоял густой сумрак, и мой приятель затеплил небольшой, похожий на церковное кадило восьмигранный фонарь, который он успел умыкнуть с заброшенной, судя по всему, могилы.

Положение мое было несуразным, если не сказать более: выглядел я весьма комично, и у всякого, кто был знаком со мною лично, оно вызвало бы оправданную усмешку. Никому ещё не доводилось лицезреть меня сидящим посреди пустынно-глухого кладбища и распивающим с могильщиком бутыль вина под тусклым светом надгробного светильника. Что до меня, то настроение моё совсем не располагало к улыбкам, и вскоре я впал в глубокое уныние. Мой собеседник напомнил мне о светлых днях моей нежной юности. Лишь только тогда мне удалось вполне прочувствовать всю правоту бессмертных дантовских строк:

Нельзя сильней страдать, чем вспоминая счастье в дни несчастья.

По правде говоря, другой, не менее блистательный поэт утверждал абсолютно обратное, когда написал, что счастливые воспоминания есть неотъемлемая часть утешения. Однако в ту минуту все вокруг мне упрямо твердило, что этот, другой, и понятия не имел, о чем пытался судить. Тело мёрзло, душе было тесно, дождь, не переставая, барабанил по деревянным доскам навеса, а кромешную уличную тьму периодически взрывали бледно-жёлтые всполохи молний, освещая лужи грязи, длинные ряды крестов и верхушки кипарисов. Но всего плачевнее была даже не погода и не место, а история, которую поведал мне мой приятель.

– Ты помнишь, какой красавицей была моя жена?

– Почему «была»? Неужели умерла?

– Нет, пока жива, только уже не красавица. Бывали времена, так со всего Сироса ко мне съезжались – кстати, и ты в их числе – к моему столу, в мои сады, и всё больше ради прекрасных её глаз, чем из-за моей рыбы! А я и не ревновал – она у меня была смирной, так что вы зря теряли своё время. Один у неё недостаток, но в том и моя вина – детей нарожала много: каждый год на сносях, восемь лет подряд, а напоследок – целую двойню. И чем больше она рожала, тем сильнее портилась её внешность, терялась стать, и тем меньше становилось тех, кто приезжал полюбоваться на неё, кто щедро платил за наш хлеб и яйца, за наш салат, смоквы и козий сыр. А тут и другая беда – рыба на Сиросе почти исчезла: рыбаки-то все перевелись, их и теперь не больше, чем юристов! Зато дочка моя старшая подросла, и начались хлопоты о приданом. В общем, переживаний было много. Как раз в ту пору выборы в стране объявили, и к нам из столицы пожаловал один отставной полковник, который в прошлом долгое время проработал на Сиросе инженером. Принялся он разъезжать по нашим сёлам с агитациями и как-то утром с двумя своими дружками заявился ко мне во двор. Может, помнишь, каким здоровяком я был? О моей злой сабле и тяжёлом кулаке ходили слухи по всей округе, я даже на спор мог поднять беременную ослицу!

Родственников повсюду у нас было много, чуть ли не в каждом селе. Вот и тестя моего каждый знал – кожевник был знатный, а ещё женский угодник и подкаблучник. Как бы оно там ни было, всё это очень даже могло помочь общему делу. На какие только ухищрения не пускался этот речистый кандидат, чтоб я вступил в партию и возглавил ему агитацию, зато потом взамен он обещался выполнить любую из моих просьб. Заверял, что подыщет для меня хорошее место либо на Сиросе, либо в Афинах, что вызволит моего шурина из тюрьмы, где тот сидел за контрабанду, сумеет найти стипендию для моего сына и много ещё чего, уж даже и не припомню, но голова моя стала шальной, и снились мне зайцы в парчовых епитрахилях. В итоге я со всей своей многочисленной роднёй окунулся с головой в его предвыборную, как это называлось, кампанию. Мой двор превратился в избирательный штаб: с самого утра и до позднего вечера я носился с речами и увещеваниями, раздавал фотографии, программы и обещания, а при необходимости даже тумаки. Моя жена угощала всех спелыми арбузами, сладкими улыбками и томными взглядами. Как-то вечером она вернулась домой вся несчастная и со стыдом мне поведала, что во всей этой сумятице, в горячности и запале, стремясь переманить к нам другого, как и я, агитатора со всей его командой, позволила ему себя поцеловать и даже успела наобещать нечто большее. Мой фанатизм был настолько неуёмным, что я тут же ей всё простил, взяв лишь с неё обещание больше так не делать, но втайне для себя порешил, что сломаю челюсть этому гаеру, как только закончатся выборы.

Шёл второй этап избирательной кампании, погода испортилась, и я предложил полковнику погостить у меня. После хорошего сытного ужина он поинтересовался моими делами. Я рассказал ему, что от хозяйства моего доход маленький, а выручку от рыбаков съедают расходы по содержанию лодок. Вот тогда-то он и посоветовал мне продать все мои виноградники и лодки, а на вырученные средства купить пелопонесских акций, что выставил на бирже какой-то там полномочный поверенный из Афин. С них всяко я получал бы по десяти процентов прибыли, сидел бы надёжно на правильном месте и отдал бы свою дочь за перспективного сержанта, что был у него на примете. Вот так складно мне напевал наш благодетель, да будь оно проклято то небо, что изрыгнуло его на нашу голову!

В конце концов выборы состоялись: нашему-то удача улыбнулась, но с трудом и из последних – всего на девять голосов получил больше, чем те, кому так и не удалось пройти…

– Аутсайдеров?

– Вот-вот… Могу утверждать, не хвастая, что без моих голосов он бы и стал тем самым аутсайдером! В день, когда я пришёл с ним попрощаться, от народу было не продохнуть – кого там только не было: караульщики, педагогини, кожевники, фонарщики, дьячки, паникадильщики, мусорщики и даже собачьи душегубы.

Депутат держал списки, отмечал в них имена и личные просьбы каждого. Подошла и моя очередь. «Для тебя, – говорит, – ничего достойного на Сиросе не осталось – лучше перебраться тебе в Афины!» Пообещал, что обязательно меня пристроит. На Сиросе, где меня все знали, было бы, конечно, сподручнее, но прельстила меня солидная должность и сержантские эполеты жениха. Поутру следующего дня я пустился устраивать свои дела. Целый месяц мне понадобился, чтобы найти покупателей на землю, птицу, коз и свиней. Всем бумаги перво-наперво предоставь, а уж только потом пойдут смотреть вживую. Выгадал в конечном счёте восемь тысяч драхм, приобрёл тридцать акций на железную дорогу, что по знакомству с «полномочным» отложил мне выкупить на конец месяца наш депутат, и на следующий день спозаранку погрузил я на пароход жену и семерых наших детей (двойняшки померли ещё младенцами), а сам вернулся, чтобы отдать свой последний должок, что оставался пока неоплаченным. Подыскал себе крепкую дубинку и поспешил спрятаться за изгородью у входа в кофейню, куда имел привычку хаживать и посидеть вечером за нардами тот недоумок, что целовал мою жену. Я дождался, пока он выйдет, и обрушился на него, сдавив рукой глотку, чтоб и звука мне не проронил, а потом так его отделал, что и сейчас, верно, помнит.

На следующее утро мы прибыли в Афины. Я разместил семью в маленькой гостинице и поторопился на встречу с депутатом. После такой сердечной дружбы на Сиросе я был убеждён, что он мне искренне обрадуется, но в Афинах он вдруг стал очень важным: тут же с порога заявил, что «министерские вакансии не могут быть доступны по причине жёстких требований на соответствие профессиональным критериям для их соискателя», тем не менее обещал, что постарается найти мне скромную должность, и предложил зайти к нему через восемь дней. Вот, таким вот тоном: всё очень сухо, и никаких тебе «садитесь», «курите» или «как дела у супруги» – я уж молчу про стипендию сына и обещанного нам сержанта. Пытался найти предлог, чтобы ещё немного там задержаться – глядишь, и вспомнит что-нибудь напоследок, но ему явно было не до меня. От этой встречи на душе оставался нехороший осадок, я вынужденно попрощался, а через восемь дней пришёл к нему снова: мне объяснили, что депутат заседает в Парламенте, на следующий день в офицерском Собрании, а ещё через день – я уже не вспомню точно где. Целых три недели, изо дня в день, утром и вечером, я пытался застать его даже дома, и только дважды удалось с ним поговорить, но кроме немногословного – «я прилагаю все усилия, наберись терпения» – ничего от него не добился. Откуда же взяться этому терпению, когда у тебя семеро малых полуголодных детей – все до одного со здоровым звериным аппетитом – сидят в тесной, грязной и вонючей дыре, кишащей клопами, да ещё и за десять драхм в сутки! Прошли ещё пятнадцать дней, но ничего не менялось. Наличные средства у меня закончились, и успел накопиться долг за гостиницу. Глубокой досадой стала новость (о ней прочёл в газетах), что все мои соотечественники, поддержавшие депутата и оставшиеся на Сиросе, были полностью обустроены: один работал в полиции, другой – в налоговой, третий – в таможне на весах, и даже тот, кому я устроил взбучку, был определён снабженцем в лечебнице – вот только до меня очередь не дошла!

Это-то мне и объяснил держатель гостиницы: «В тех, кто остался на Сиросе, он всегда нуждаться будет – свой авторитет там поддерживает, а ты здесь, на чужбине, чем можешь ему навредить? Боюсь, что он попросту водит тебя за нос». От этих слов кровь моя вскипела, бросился я к депутату, полный решимости поговорить с ним по-мужски: потребовать, сказать, что не могу больше ждать, что закончились у меня и деньги, и терпение. Пока шёл, продумывал свои слова, по ступенькам вбежал, не чуя ног, готовый выпалить ему всё сразу от порога, но дом его был пуст, окна распахнуты настежь, и только босой солдат, бормоча что-то под нос, начищал мраморный пол в гостевой. От солдата я узнал, что «г-н полковник направлен Парламентом в Фессалию для контроля инженерно-гидравлических работ и пробудет там в течение месяца и, возможно, даже дольше». Целый месяц?! Я здесь дни и даже часы с минутами считаю!

Вечером того же дня я распродал немногочисленное столовое серебро, что у нас было, расплатился с держателем гостиницы и перебрался с семьей в старую развалюху, что нашёл неподалёку от обсерватории, заплатив вперед за аренду по пятнадцати драхм в месяц.

Оставались у нас тридцать акций, меж тем с женой была договорённость, что мы сами к ним никогда не притронемся и сохраним всё для приданого дочерям. Случилось так, что старшая дочь сильно заболела, и нам потребовался врач, хорошее питание, новый матрас, одежда и тёплые покрывала. Стало ясно, что лучше нам остаться без приданого, чем без дочери. Залез я в свой сундук, с горечью отсчитал три акции и отправился на биржу. Прежде чем войти внутрь, возле двери обнаружил большую чёрную доску, на которой мелом фиксировалась стоимость: против графы с записью «жел. дороги» обнаружил цифру «сто пятнадцать». Я остановился как вкопанный – здесь же нет и половины от цены, что я отдал за них два месяца тому назад! Ещё питая в сердце надежду, что я просто запутался в записях, я обратился за помощью к местному маклеру, но оказалось, что ошибки нет, правда, цена стояла вчерашняя, а сегодня акции вновь упали и стоили уже девяносто драхм. Таким жалким, наверное, был мой вид, что человек пригласил меня в соседнюю кофейню выпить по стопочке раки. Что там внутри творилось – суматоха и галдёж! Одни твердили, что на рынке просто паника и надо ждать отката к прежним ценам, другие спорили, что не только железные дороги, но и другие акции ничего не стоят и вскоре окончательно обесценятся.

В течение нескольких недель я ежедневно ходил на биржу, отслеживая цены и утром, и вечером. Каждый раз сердце мое билось как сумасшедшее, но, прежде чем посмотреть на доску, я осенял себя крестом и тайно клялся поставить по свечке у каждой иконы, если цена на акции поднимется вновь. Ничего не помогало. С девяноста драхм уже следующим днем цена упала до восьмидесяти двух, затем до семидесяти, пятидесяти, сорока, двадцати, а уж после их вообще никто не хотел ни за какие деньги. Слов не найду описать те бессонные ночи, что мне пришлось пережить: тут не то чтобы не сомкнуть глаз, усидеть на одном месте сил не было, а в той тесной дыре, где мы жили, даже по комнате не пройтись – сидели и спали друг на друге. Дети недоедали, засыпали с трудом, и, чтоб никого средь ночи не будить, я дожидался, пока все заснут, и уходил из дому вон дать волю нервам, пока бродил по глухим пустошам неподалёку.

Шёл январь, нередко ночи я проводил вне дома, забираясь глубоко в гору. Я не чувствовал ни дождя, ни усталости, но меня изводила мысль о будущем семьи, я чувствовал ожесточение, когда вспоминал, с каким тяжёлым трудом в течение двадцати лет я по крупицам собирал все свои средства и в холод, и в непогоду, копаясь в земле и выбираясь в море, и как в одно мгновение месяца я лишился нескольких тысяч драхм из-за каких-то негодяев.

Как-то раз выследила меня жена и, просидев всю ночь возле двери в ожидании, обрушилась на меня с упрёками, что моё, мол, сумасбродство перешло всякие границы! Вот тогда-то мне и пришлось всё рассказать, но я сильно пожалел об этом – лучше бы она из ревности ругалась, чем видеть её несчастной и заплаканной. Напоследок распродали то немногое, что у нас осталось: ковры, посуду, одежду и даже вышитое золотом свадебное покрывало. Я уже рассказывал, что никого в Афинах мы не знали: настал момент, когда после долгих мытарств и безуспешных поисков работы я нашёл верёвку – не вешаться, конечно, – и отправился с ней в Капникареи, на площадь, к маньятским беженцам. Так первый на Сиросе добрый молодец превратился в нищего подёнщика! По правде говоря, благодаря тем крохам, что получал, никто из моих не помер, хоть вся семья и голодала. Ты голодал когда-нибудь?

– Э, частенько бывало – учитель на еду наказывал за невыученные уроки.

– Разве это шутки?! Голод – это когда на девять человек одна единственная чёрствая буханка, что посчастливилось добыть на базаре. Это когда старый плесневелый кусок заедают пряной луговой травой, что насобирали за день. Это даже меньше, чем половина от половины, чтоб насытить детские желудки! Когда тебе голодно, и заснуть не можешь, а спишь чутко и нервно. Сколько раз приходилось слышать, как дети бредят во сне, как грезится им еда вдоволь.

– Про сон и хлеб – это же как у Данте в описании Ада!

– Ну, про Данте я не слышал. Одно только точно знаю, что нет страшнее ада, чем видеть, как страдают те, кого сильно любишь, но помочь им ты ничем не можешь. Как-то утром узнаю из газет, что вернулся из поездки полковник – я тут же прямиком отправился к нему домой. Было уже десять, но депутат только поднялся с постели, весь такой блаженный и розовощёкий, в расшитой феске на сияющей лысине. Попивал он кофий и забавлялся со своим котом. Поначалу даже показалось, что он с трудом меня узнал, что вполне справедливо: голод, лишения и бессонные ночи высушили меня до костей, я стал половиной от самого себя, и вряд ли кто теперь взял бы меня даже в подёнщики, а несчастья сделали меня еще и покорным.

Сначала издалека, вежливо и очень по-хорошему, чтобы не рассердить не дай бог, стал я выкладывать ему всё, что наболело, но вскоре я заметил, что его в большей степени занимали кошачьи игры, чем моя история. Вот тогда я не выдержал, схватил за шкирман его кота, швырнул злобно в сторону и принялся шуметь на депутата, что своими акциями и своей поганой ложью, всякими стипендиями и женихами он разорил нас, пустил по миру, вот мы нищенствуем и голодаем, и если теперь он не пошевелится, то я сперва прирежу его, а потом повешу себе на шею камень и брошусь в море.

Принялся он срочно меня успокаивать, но в этот самый момент дверь отворилась и в комнату вошёл низкорослый, весь сияющий, надушенный и холёный тип с замечательно уложенным пробором и пухлыми, как у мавра, губами. Полковник подозвал его к себе и начал с ним о чём-то перешёптываться, затем он обратился ко мне: «Подходи вечером, часам к пяти, найдёшь председателя местного управления, у которого есть для тебя вакансия». В назначенный час я был уже на месте. Председатель поинтересовался, знаком ли я хоть чуть-чуть с садоводством, и на моё утвердительное, что в этом-то, как раз, я превосходно разбираюсь, посадил меня в свой экипаж и привёз вот в ту самую кофейню напротив, с вывеской «Суета сует». Чуть позже к нам подсел местный поп, а с ним – статный парень в фустанелле. Председатель представил меня моим новым знакомым и тут же поторопился заверить, что вопрос мой положительно решён: в месяц буду иметь по шестьдесят драхм и даже, возможно, подработку, поэтому с завтрашнего утра, без проволочек, могу приступить к своим обязанностям. Время было позднее, начало смеркаться, и всё, что удалось мне разглядеть вокруг, – это несколько силуэтов могучих кипарисов, выглядывающих из-за блекнущей в потёмках глухой ограды. В тот момент мне казалось, что там был зеленеющий сад, но наутро, когда я туда вернулся, чтобы взяться за новую работу, обнаружил вдруг, что не садовник им был нужен, а могильщик!


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 50 форматов)