скачать книгу бесплатно
Наверняка известно одно: когда Виктор Гюго приехал в Париж в возрасте года и девяти месяцев, его родители начали долгий и болезненный процесс развода. Распри продолжались на протяжении всего его детства; из-за них он долго путешествовал по наполеоновской империи.
Гюго никогда не притворялся, будто помнит что-нибудь из того периода. В чудесном видении, которое он приписывает матерям детей, рожденных на рубеже веков, и затем, гораздо позже, его второму «я», Мариусу из «Отверженных», республика была «гильотиной, встающей из полутьмы. Империя – саблей в ночи»[46 - Les Misеrables, III, 3, 6; Littеrature et Philosophie M?lеes, OC, XII, 117.]. Подобно многим писателям своего поколения, Гюго жил под впечатлением, что он вошел в мир в мифологическую эпоху – дитя гиганта, завернутое в знамя, уложенное на барабан и крещенное водой из шлема[47 - ‘Mon Enfance’, часть 1, Odes et Ballades. См. также Toute la Lyre, VI, 50, и Ocеan Vers, OC, VII, 965.].
Если, как он уверяет, его ранние годы прошли в тумане культурных предрассудков и двадцати лет политических и семейных распрей, из-за ошибки родителей туман получился необычайно густым и символичным. Постепенно поразительно сходное положение материализуется в будущем у самого Гюго, как будто взрослые, стоявшие вокруг его колыбели – или вокруг гроба, – написали роли, сыграть которые предстояло другим актерам.
«Священная память», которая переживает все остальное и предшествует другим воспоминаниям, – не что иное, как бессознательные детские размышления и постепенное осознание правды. Повторное обретение той правды составляет одну из основ жизни Гюго. История оказалась куда драматичнее, чем многословные рассуждения о том, что Виктор Гюго стал ведущей фигурой французского романтизма, так как страдал манией величия и свято верил в подлинность созданного им образа. Последнее было бы для него делом сравнительно простым. Зато поиск средств выражения для неприемлемых литературных истин, скованных условностями, стал поступком, на который не жаль было тратить время и силы. Поступком, достойным сына великана, зачатого на вершине горы.
Глава 2. Тайны (1804–1810)
Самые ранние воспоминания Гюго связаны с его первым парижским домом – домом номер 24 по улице Клиши, напротив парка Тиволи. При доме имелись двор с колодцем и ива, полоскавшая свои ветви в корыте. Пока Абель был в школе, Виктора и Эжена отправляли в детский сад на улице Монблан (теперь Шоссе-д’Антен).
Если верить «Рассказу о Викторе Гюго»[1 - «Рассказ о Викторе Гюго» (Victor Hugo Racontе Par un Tеmoin de sa Vie) – «официальная» биография, написанная его женой и основанная на разговорах с мужем и собственных воспоминаниях. «Рассказ…» заканчивается вступлением Гюго во Французскую академию в 1841 г. Книга была опубликована в 1863 г. и составила основу – иногда буквальную – первых глав почти всех биографий Виктора Гюго. Однако опубликованная версия разительно отличается от черновых вариантов: сын Гюго Шарль и его ученик Вакери переписали ее в «литературном» стиле, исключив все, по их мнению, «неудобные» подробности и отступления, убрали все упоминания о чувстве юмора Гюго и в целом «причесали» книгу, чтобы она соответствовала мифу о Гюго. Обе версии по-своему красноречивы. Автор отдает предпочтение оригинальным черновикам, последний из которых сопровождается примечанием, сделанным рукой Гюго. Судя по всему, Гюго был больше заинтересован в сохранении истины, чем считают его биографы: «Рукописи моей жены, которые собирались сжечь и которые я вытащил из огня. 8 марта 1867 г.». (Здесь и далее примеч. авт., если не указано иного.)], пребывание Гюго в его первом образовательном учреждении оказалось на удивление пророческим. Каждое утро горничная приводила Виктора в спальню дочери директора школы, мадемуазель Розы. Если бы Роза дожила до публикации книги, она бы узнала, что, пока она натягивала чулки, малыш Гюго любовался ее голыми ногами.
Дочь директора школы также стала жертвой еще одного, более яркого проявления детской сексуальности. Как и у рассказчика из прустовской эпопеи «В поисках утраченного времени», самый глубокий колодец памяти Гюго содержит легенду о Женевьеве Брабантской, графине, которую ложно обвинили в нарушении супружеской верности. Она нашла убежище в лесу с крошечным сыном… В старинной легенде Гюго видел трансформацию истории своей матери: беженка, мученица, брошенная жена, которая всю любовь перенесла на ребенка. Герой Пруста узнает о Женевьеве Брабантской из своего волшебного фонаря. Гюго, рожденный в век героев, предпочитал более тесный контакт. В школе ставили спектакль о Женевьеве Брабантской. Роль Женевьевы исполняла Роза. Виктор был ее сыном, одетым в овечью шкуру. Пока мадемуазель Роза произносила свои реплики, он царапал ей ноги железным когтем, который входил в его костюм.
Хотя такие воспоминания вполне правдоподобны, не по годам ранний интерес к женскому телу часто присутствует в романтической биографии[48 - Об укусах женской плоти: Stendhal, Vie de Henry Brulard, гл. 3; Balzac, Le Lys dans la Vallеe: Balzac (1976–1981), IX, 984; Andrе Gide, Si le Grain ne Meurt (1926), абзац 12. Старейшие образы Гюго – неплохой пример т. н. защитной памяти: Freud (1914), гл. 4; Baudouin, 66–67. Образ колодцев в творчестве Гюго: 83–86.]. Такие воспоминания сродни тому, что Виктор и Эжен во время поездки в Италию ели жареную ножку орла – им перской птицы[49 - VHR, 123, ср. о встрече младенца Леонардо с хищной птицей: Freud (1963), гл. 2. (В данном случае Фрейд – действительно автор трудов, о которых идет речь, а не собирательный образ. Замечания в «Психопатологии повседневной жизни» содержат общие фантазии, а не воспоминания о действительных событиях.)]. Все это лишний раз свидетельствует о том, что даже воспоминания подвержены переменчивой моде. В защиту таких ранних впечатлений следует сказать, что Гюго обладал поразительной, почти фотографической памятью: однажды он правильно сосчитал в уме количество пуговиц на мундире отца[50 - Judith, 115–116. В 1829 г. Гюго объявил, что задумал книгу под названием «Мемуары девятилетнего» (Les Souvenirs d’un Enfant de Neuf Ans): Denis, 41.]. Пожалуй, еще примечательнее то, что, дожив до старости, он ни разу дважды не рассказывал одной и той же истории одному и тому же человеку[51 - Stapfer (1905), 125.]. Но, даже если его воспоминания тщательно отобраны и приглажены, их не следует считать ложью и потому отбрасывать: возможно, вначале их выбрали бессознательно.
Мальчик в овечьей шкуре, который колет вымышленную соперницу матери символом члена, – необычно острое выражение подсознательного желания. Возможно, здесь прослеживается также бессознательная отсылка к выражению mouton ? cinq pattes («овца с пятью ногами»), означающее некое явление или чудовище[52 - Freud (1914), гл. 10. См. также «Остроумие и его отношение к бессознательному» (1905).]. Мания величия, которая стала отличительной чертой воспоминаний Гюго о себе, конечно, прослеживается; однако его рассказы свидетельствуют и о том, что его стремление придать своей жизни свойства мифа влекут за собой и отрицание мифа (о невинности и чистоте ребенка).
Единственный объективный взгляд на Виктора Гюго на третьем году жизни являет собой удручающий контраст. Отзыв дан бывшим коллегой его отца по военному совету и земляком Софи Гюго по имени Пьер Фуше – будущим тестем Виктора Гюго. Приходя в дом на улице Клиши, Фуше всегда заставал младшего ребенка в углу; он хныкал и, пуская слюни, сосал соску[53 - VHR, 103.].
Еще одно место в детской, где любил сидеть маленький Виктор, – подоконник, откуда он наблюдал за сооружением особняка кардинала Феша[54 - Hillairet, I, 338.]. Вот верный признак того, что экономика и церковь постепенно выздоравливали после революции. Однажды, глядя, как работают каменщики, он увидел, как огромная глыба камня рухнула на землю, придавив рабочего. Другой раз в грозу улицы вокруг дома превратились в реки, и два брата бродили по ним до девяти вечера.
Возможно, то, что кардинал Феш был дядей Наполеона и совершил церковное венчание своего племянника с Жозефиной в 1804 году, – тоже чистое совпадение, хотя соседство Феша и семьи Гюго – еще один отрезок лабиринта, который в Париже XIX века связывает любое явление с чем-то еще. Во всяком случае, оба рассказа образуют своего рода аллегорическую виньетку к детству Гюго – детству, загроможденному большим количеством трупов, чем воображение его современников-романтиков.
Насилие и опасность в ранних воспоминаниях Гюго служат также точным отражением мира взрослых. В доме и на улице рядом с домом часто появлялись незнакомцы. Раскрыли заговор, имевший целью убийство Наполеона (заговор Моро), и за Лагори, как за одним из главарей, охотилась полиция. Как-то на рассвете в месяц фрюктидор (в сентябре 1804 года) в дом номер 19 по улице Клиши, где жил близкий друг Лагори, нагрянула полиция. Лагори они не нашли, так как он прятался в доме через дорогу; четыре ночи он провел у своей приятельницы Софи Гюго под именем «господина де Курлянде», а затем вынужден был скрываться в провинции[55 - Sainte-Beuve (1831), 103; Le Barbier.].
Решение Гюго «создать себе веру»[56 - Les Misеrables, III, 4, 6.], развить непогрешимый взгляд на зло и ступать по прочной породе идеологии – парадоксальный результат массового временного помешательства, царившего во времена роста и укрепления наполеоновской империи. Бюрократия превратила огромное число населения в шпионов. Отношения Софи с заговорщиками и их союзниками-роялистами ни для кого не были тайной. Лагори могли арестовать в любую минуту, но он, судя по всему, пользовался тайной поддержкой министра полиции Фуше, чья разветвленная сеть осведомителей была подземной империей внутри империи, пережившей ее роспуск в 1810 году и, кстати, падение самой империи.
Единственным человеком, который по-прежнему пребывал в неведении, оставался майор Гюго; он по-прежнему недоумевал, почему его, не страдавшего излишней скромностью, не повышают в чине после девятнадцати лет безупречной службы. Безымянные люди, сидевшие в высоких кабинетах, знали, что у жены майора Гюго роман с заговорщиком. Любая просьба о повышении наверняка приходила к Наполеону вместе со ссылкой на дело Лагори. Гюго оставалось лишь биться головой о закрытую дверь в конце служебной лестницы, которую чиновники для него не открывали.
Через несколько недель после поражения в Трафальгарской битве, когда Наполеон начал войну против Австрии и России, двух главных сил Европы, майору Гюго выпала еще одна возможность доказать свою преданность. Он принял участие в завоевании Неаполитанского королевства. Австрийцев прогнали, и Наполеон сделал королем своего брата Жозефа Бонапарта. Получив возможность действовать по своему усмотрению, Жозеф назначил неустрашимого Гюго одним из своих адъютантов и послал его в горы Калабрии, где тот должен был уничтожить банду некоего Фра Дьяволо («Брат Дьявол»).
Кампания против Фра Дьяволо, окончившаяся арестом бандита и казнью каждого десятого из его партизанской армии[57 - Слово «партизан» вошло во французский и английский языки во время Пиренейской войны, которая началась несколько месяцев спустя.], стала для майора одной из главных тем на званых ужинах. «Он морщил нос, как кролик, – отличительная черта всех Гюго, – подмигивал, как будто знает новый анекдот, а потом рассказывал всем то, что мы уже двадцать раз слышали»[58 - VHR, 106. См. также 205.].
Майор излагал своим гостям события с точки зрения оккупационных войск. Более романтическая и, кстати, точная версия была хорошо известна Виктору Гюго и его современникам. «Бандит» был лидером народного сопротивления, итальянским Робин Гудом, которому ссыльный неаполитанский король пожаловал дворянство и который отказался признавать полномочия майора Гюго, когда тот пришел допросить его в камере.
Когда шестилетний Виктор впервые увидел отца после пятилетней разлуки, рассказы об отцовских подвигах стали поводом для сомнений и подозрений. То, что вселенная детства Гюго содержала настоящего беглеца, бунтовщика против отца, объясняет огромный эстетический и символический триумф романтической драмы «Эрнани». Образ благородного бандита считался банальным уже в 1830 году; но когда за легендой стояли подлинные разочарования и тревоги ребенка, она стимулировала фантазию целого поколения, выросшего в наполеоновскую эпоху. Два десятилетия спустя бандит нанес ответный удар:
Хромает часто месть; у ней неспешный шаг,
Но все ж она идет…
В моей ты все же власти!..
Зачем напоминать, что я тебя схватил,
Что стоит только мне зажать кулак свой дерзкий,
Чтоб был убит в яйце и твой орел имперский?[2 - Перевод Вс. А. Рождественского. (Примеч. пер.)][59 - Hernani, II, 3.]
В декабре 1807 года, ничего не сказав мужу, Софи Гюго неожиданно решила перевезти детей в Италию. К тому времени Гюго присвоили чин полковника и назначили губернатором провинции. Он поселился во дворце в Авеллино, к востоку от Неаполя.
Софи Гюго терпеть не могла путешествовать, однако ей представилась замечательная возможность обеспечить будущее детей, добиться ежемесячного пособия, а заодно выяснить все, что можно, о девице Тома. По словам полковника, его супруга «строила замки в Испании»[60 - 13 февраля и 11 марта 1806 г.: Barthou (1926), 61, 63.] (пророческий образ), внушая троим сыновьям фантазию об огромном состоянии, которое их отец якобы тратит на проституток и веселую жизнь. Клад, до которого невозможно было добраться, стал семейной легендой. На самом деле никакого состояния не было. Отец не способен был уследить за своими тратами, а мать попеременно то берегла каждый грош, то безудержно транжирила. Неудивительно, что, став взрослым, Виктор Гюго стремился экономить на всем. Из-за этой своей в высшей степени неромантической черты он прослыл скрягой.
Два месяца семья жила в карете; в январе они пересекли Альпы у Монсени – Абель и Эжен на мулах, Виктор и мать в санях; или, как говорится в оде «Мое детство» (Mon Enfance, 1823): «Высокий Сени, твой орел любит дальние скалы, /Из пещер своих, где ревут лавины,/ Слышал, как скрипит древний лед под детскими ногами».
Виктор стал свидетелем наводнения в Парме, мельком видел белые барашки на волнах Адриатического моря, смотрел на отсеченные головы разбойников, которые прибивали к деревьям по обочинам дорог, махал соломенными крестами крестьянам, которые при таком зрелище крестились[61 - Dumas (1966), 142–143.], – что подвергает сомнению набожность его матери, – и боялся, что карета может в любой миг перевернуться. В Риме он любовался туфлей святого Петра, разъеденной за пятнадцать веков, что ее целовали пилигримы[62 - Promontorium Somnii, OC, XII, 660; Religions et Religion, OC, VI, 996.]. Именно там Софи Гюго объявила детям, что семья вот-вот прибудет во дворец полковника.
Полковник Гюго быстро нашел им дом в Неаполе, заявив, что дворец в Авеллино не подходит для проживания семьи, – несомненно, он говорил чистую правду. Тридцатичетырехлетний незнакомец в ослепительной форме записал мальчиков в Королевский корсиканский полк[63 - ‘? Charles Hugo’, AP, OC, X, 633.]. Благодаря этому поступку Виктор Гюго получил основания называть себя «солдатом с детства». Впрочем, военной карьерой он пожертвовал ради поэзии, а иногда успешно сочетал оба своих призвания. Полковник, в силу занятости, не мог проводить с сыновьями много времени. Дети жили в Неаполе, а родители обменивались гневными письмами.
Неаполь для Софи Гюго был подобен аду: он кишел воинственными бедняками, которые жарили рыбу и варили макароны прямо на улице, рядом с домом[64 - VHR; Pierre Foucher, 118.]. Таким был город, в котором Стендаль три года спустя жалел, что не вернулся в Париж[65 - Stendhal (1936), IV, 130–147.]: дурное общество, плохая музыка, горластые нищие и кареты, которые слишком быстро мчатся по ужасным дорогам. Везувий извергался – «один из красивейших ужасов Природы», в полном восторге писал полковник в письме[66 - 9 июня 1806 г.: Barthou (1926), 68.]. Его сын описал происходящее в героическом, классическом видении, когда ему было двадцать с небольшим лет, – история целого года в миниатюре, притом зашифрованная:
Неаполь, на чьих пряных берегах омывается Весна,
Неистовый Везувий покрывает его горящим пологом,
Как ревнивый воин, который, видя пир,
Бросает среди цветов свои окровавленные перья[67 - Odes et Ballades, V, 9.].
Для Гюго это очень яркий личный образ. В садах его детства материнские клумбы были священными. Похоже, Софи Гюго дарила цветам ту любовь, в которой отказывала мужу. В стихах шлем воина производит такие же разрушения, как футбольный мяч[68 - См. ниже, гл. 4.].
Период жизни в Неаполе до возвращения в Париж младший сын запомнил не слишком хорошо и неточно. Впрочем, его искаженные воспоминания так же помогают найти истину, как и подробный рассказ. Четыре месяца они провели во дворце в Авеллино; Виктор запомнил длинную трещину в стене спальни (результат землетрясения), через которую он смотрел на окрестности[69 - Dumas (1966), 143.]. Кроме того, сохранился любопытный образ, как «сидел верхом» на мече отца «в римских казармах»[70 - L’Art d’?tre Grand-P?re, I, 6.], – видимо, потому, что Rome по-французски рифмуется с homme («человек»), а Naples (Неаполь) – с Еtaples (городок на севере Франции). Явное указание на то, что в его автобиографических стихах не следует искать ни географической, ни хронологической точности.
На самом деле житье в Авеллино, которое показалось Гюго долгим, было просто экскурсией – пока там не было любовницы отца. Семья прожила в Неаполе целый год; возможно, потому, что Софи Гюго заболела. В июле полковника Гюго призвали к Жозефу Бонапарту в Испанию, и, хотя он не обязан был подчиняться, он тут же умчался на войну. Единственным надежным свидетельством того, что произошло во время года, проведенного в Италии, служит неоправданно оптимистичное письмо, написанное полковником в Витории 10 октября 1808 года. Он только что послал жене в Неаполь шесть тысяч франков и обещал перевести деньги для мальчиков:
«Дети… получат образование, которое позволит мне обеспечить их карьеру. Так они не испытают на себе пагубных последствий нашего решения жить раздельно. Мы должны позаботиться о том, чтобы они не узнали о нашем решении. Не стоит осложнять им жизнь дальнейшими взаимными попреками.
Мы убедились в том, что не можем жить вместе, и теперь, когда интересы наших детей возобладали над публичным, юридическим разрывом, ты должна воспитывать их, внушая уважение к нам обоим в равной мере»[71 - Barthou (1926), 78.].
Судя по письмам, написанным Виктором Гюго вскоре после смерти матери, надежда его отца оказалась не такой тщетной, какой он ее считал: «Она никогда не говорила о вас в гневе, и именно она внушила нам глубокое уважение и любовь, которые мы всегда к вам питали» (28 июня 1821 года).
Второе письмо ближе к двусмысленной правде: «Мы всегда гордились вашей блестящей репутацией, и наша любимая мама, даже во времена худших страданий, всегда первой внушала нам уважение к ней и напоминала о гордости, с какой нам следует произносить нашу фамилию» (28 ноября 1821 года).
Здесь отец является абстракцией. Отец для него – олицетворение некоего статуса[72 - В оригинале: «? nous en inspirer le respect» и т. д.: CF, I, 221.].
Для Софи Гюго в 1808 году замечание о «карьере» мальчиков звучало довольно зловеще. Франция воевала с рождения ее старшего сына, и каждый мирный договор служил сигналом к битвам на новом фронте. Ее мальчиков тоже собирались сделать пушечным мясом империи.
В феврале 1809 года, вскоре после возвращения в Париж, Софи Гюго нашла идеальное убежище. Тихая улица или, скорее, переулок на южной окраине города выходил на улицу Сен-Жак. Калитка в противоположном конце переулка Фельянтинок вела во внутренний двор и к дому – бывшей монастырской постройке. При Людовике IV монастырь фельянтинок служил убежищем для взятых под стражу неверных жен – обычай, который почти во всем Париже сохранился до конца XIX века. Позже он служил также домом отдыха благодаря тишине и чистому воздуху. Во время революции его закрыли, и он постепенно разрушался[73 - VHR, 134; Hillairet, I, 522–523. Табличка в переулке Фельянтинок (5-й округ) отмечает приблизительное местонахождение сада.].
Две комнаты в задней части дома, с высокими окнами, выходили на юг, в обширный разросшийся сад и на старинную аллею, усаженную каштанами, – пять акров дикой природы, огороженные высокими каменными стенами[74 - Шесть арпанов, по VHR (127). Арпан был мерой меняющейся; в Париже – примерно
/
гектара.]. Над тайным садом возвышались, создавая особый колорит и климат (по словам Бальзака, который в «Маленьких буржуа» поселил там отставного чиновника[75 - Balzac (1976–1981), VIII, 89.]), «гигантский призрак» Пантеона и «свинцовый купол» церкви Валь-де-Грас. Пробираясь в высокой, до колен, траве за свисающими виноградными лозами и шпалерами, Виктор и его братья обнаружили стену разрушенной церкви. За двадцать лет до их приезда чья-то рука написала на ней слова «Национальная собственность». В июне после их приезда за алтарем появилась импровизированная постель. Иногда в саду видели мужчину; он гулял по дорожкам и читал книгу. Другим семьям, жившим в доме, сказали, что там живет чудак – родственник госпожи Гюго, у которого странные привычки. Для мальчиков он был «господином де Курлянде», который помогал им делать уроки, участвовал в их играх и неизменно приводил их мать в хорошее расположение духа.
Все тропинки в голове Гюго неизменно приводят к саду на улице Фельянтинок[76 - Ссылки на жизнь на ул. Фельянтинок можно найти в: ‘Mes Adieux ? l’Enfance’, Cahiers (OP, I); ‘Novembre’, Les Orientales; ‘A Eug?ne Vte H.’, Les Voix Intеrieures; ‘Ce qui se Passait aux Feuillantines vers 1813’, ‘Sagesse’, Les Rayons et les Ombres; ‘? Andrе Chеnier’ ‘Aux Feuillantines’, Les Contemplations, IV; ‘Une Bombe aux Feuillantines’, L’Annеe Terrible, Janvier; ‘? une Religieuse’, Toute la Lyre, V; Le Dernier Jour d’un Condamnе, 33, 36; ‘Le Droit et la Loi’, AP, I; Les Misеrables, IV, 3, 3.], где щебетали птицы, «цветы раскрывались, как веки»[77 - ‘Ce qui se Passait aux Feuillantines vers 1813’, Les Rayons et les Ombres.], за ветвями поднимался дым из труб в соседних домах, а по небу плыла луна. Подтверждение того, что на свете существует безопасное, тайное место совсем недалеко от вечно мятежного города. Вот что придает банальности Матери-Природы такой резонанс в поэзии Гюго. Под влиянием матери он получил непосредственные сведения о природе. Такое образование Гюго всю жизнь считал противоядием академической науке. Когда несколько лет спустя (в стихах Ce Qui se Passait aux Feuillantines Vers, 1813) к ним пришел директор школы, «лысый, черный» и «уродливый», и попросил госпожу Гюго отдать сыновей в его школу-интернат, именно сад убедил мать оставить детей дома:
Вульгарный человек произносит напыщенные фразы
И огорчает даже самых сильных женщин:
«Так надо! Это им подходит! Это важно!»
О, мама бедная! Какой же выбрать путь? …
И вот тогда красивый сад, сверкающий Эдем,
Старые крошащиеся стены и юные розы,
Предметы, что умеют думать, и тихие мелочи
Говорили с мамой через воду и воздух
И тихо шептали: «Оставь дитя нам!»
На улице Фельянтинок у Виктора Гюго впервые появляются товарищи по играм: дети Делонов и Фуше. Их отцы служат в военном совете. Мальчик Делон был на восемь лет старше Виктора, и его окружала дурная слава: вместо того чтобы ходить по тро туару, он передвигался по сточным канавам или перепрыгивал с одной крыши на другую. Виктор Фуше был ровесником Виктора Гюго; его сестра Адель была почти на два года моложе. Их старший брат, Проспер Фуше, как-то играл у печки, загорелся и умер, пока его родители взламывали дверь, которую он по какой-то причине запер[78 - Pierre Foucher, 113; VHR, 100–101.]. Трагедия имела для Виктора Гюго важное последствие: с тех пор мать Адели чрезмерно опекала детей. Она не могла себе простить, что по совету мадам Гюго отдала Проспера в школу. По словам Адели, Софи Гюго посоветовала дать Просперу образование из-за того, что она «не выносила шума, который поднимали чужие дети».
Мальчики Гюго отличались задумчивостью. Когда семья жила в Неаполе, полковник Гюго называл младшего хорошеньким, прилежным мальчиком, который всегда думал перед тем, как говорить, и хорошо ладил с братьями[79 - VHR, 125.]. Несколько месяцев спустя, на улице Фельянтинок, Виктор Гюго стал вести себя вполне нормально. Он играл в оловянных солдатиков, мучил лягушек и насекомых, обладал даром вывихивать руки своим товарищам по играм и качал Адель на качелях, пока та не исчезала в ветвях. Вполне подходящее начало для будущего романа!
Об ужасах, которые видел Виктор, путешествуя по дорогам наполеоновской империи, напоминало лишь дно пересохшего колодца. Там жило черное, чешуйчатое, прыщавое создание, поросшее волосами и покрытое слизью, которое «следило за всеми, а его не видел никто». Его звали le sourd («глухой»), возможно, по ассоциации со школой для глухих, которая до сих пор находится неподалеку, на улице д’Энфер[80 - Les Misеrables, III, I, 2. Словом Sourd в Бретани также называют саламандру (Galand, Littrе).].
Когда Виктор не играл и не поливал цветы по поручению матери, его посылали вместе с братом Эженом брать книги в местном «кабинете чтения» на улице Сен-Жак[81 - Частичный каталог см. в: Duchet, Seebacher (1962).]. Хранитель в напудренном парике пускал их на антресоли, где хранились сокровища. Там он держал бульварные романы, «воспламенявшие любовный пыл парижских консьержек», книги, в которых жена трактирщика Тенардье из «Отверженных» «топила свой убогий мозг»[82 - Les Misеrables, I, IV, 2.]. Софи Гюго очертила некие границы, в пределах которых позволяла сыновьям делать что им вздумается. Она считала, что незнание жизни – естественная защита против безнравственности таких романов. Благодаря такому просвещенному подходу Виктор научился читать до того, как пошел в школу. В приложении к семейной жизни воспитанию матери суждено было сыграть катастрофическую роль.
Самым необычным и странным в том садовом раю служит важная подробность, которая впоследствии чаще всего подвергалась искажению. Речь идет о Лагори. Интересно, как детское замешательство отразилось в позднейших воспоминаниях о том периоде жизни. Несколько раз Виктор помещает в сад своего отца – хотя полковник Гюго ни разу не приезжал на улицу Фельянтинок. Возможно, на то, что было на самом деле, наложились приезды дядей, младших братьев полковника, Луи и Франсиса, которые тоже служили в армии[83 - См. отчет дяди Луи о его чудесном спасении в битве при Эйлау (февраль 1807 г.) в: La Lеgende des Si?cles, II.]. В двух разных стихотворениях он пишет о том, как смотрел на Наполеона во время парада, и создается впечатление, что его отец тоже маршировал в строю других военных, хотя в то время он находился в 600 милях от Парижа[84 - ‘Souvenir d’Enfance’, Les Feuilles d’Automne; ‘? la Colonne’, Les Chants du Crеpuscule.]. Враг Наполеона, Лагори, заменяется его верным подданным, Гюго. Объективная истина тех стихов заключается в отождествлении отца с императором. Время от времени ясно слышен голос, который в стихах Гюго проговаривается как голос из зрительного зала, и прорывается двусмысленное отношение к отцу и Наполеону: «Шестилетние дети, мы выстраивались вдоль твоего пути; / Ища в колонне гордое лицо отца, / Nous te battions des mains». Странно неуклюжее выражение, которое должно было означать: «Мы аплодировали тебе», но первым приходит в голову несколько иное: «Мы били (хлопали) тебя руками».
В позднейших записях Гюго даже делает отца ответственным за жизнь Лагори в старой церкви: «Отец открыл для него двери своего дома». В то же время он намекает на истинную роль, какую сыграл беглец в его воспитании: Лагори «устремил на меня свой взор и сказал: „Дитя, запомни. Свобода превыше всего“. Потом он положил руку на мое плечико, и дрожь, которую я тогда ощутил, до сих пор со мной»[85 - AP, OC, X, 73.].
Символическая сцена в саду напоминает – как, собственно, и было задумано – другую, более знаменитую сцену революционного прошлого: Бенджамин Франклин приводит внука к Вольтеру, дабы тот получил «благословение» великого человека. Dieu et la Libertе, «Бог и свобода». Кроме того, воспоминание Гюго свидетельствует о том, что политическая идеология способна сбить ребенка с толку. «Это слово, – пишет поборник демократии Гюго из ссылки, – перевесило все образование».
Образование на улице Фельянтинок со временем свелось к шестичасовым урокам в грязной маленькой школе на улице Сен-Жак – в помещении, больше похожем на склеп. Дети с близлежащих улиц ходили туда заниматься; одаренным давали частные уроки. Школу возглавлял бывший аббат по имени Антуан Клод де ла Ривьер, или Ларивьер[86 - Вензак не сумел подтвердить утверждение Гюго, что Ларивьер был членом Оратории: Premiers Ma?tres, 42–48. О Ларивьере: VHR, 136–137, 699, № 32; AP, 69; Moi Vers, OC, XIV, 318; R. Lesclide, 53; ‘Sagesse’, 3, Les Rayons et les Ombres.]. Во время революции Ларивьер принял тройные меры предосторожности: он оставил церковь, отменил частицу «де» и женился на горничной. До Реставрации 1815 года расписание в начальных классах никак не регламентировалось[87 - Venzac, Premiers Ma?tres, 32–33.]. Ранее рекомендовалось учить детей чтению, письму, азам грамматики, арифметики и черчения, а также новой десятеричной системе. Вместо всего этого, с одобрения Софи Гюго, Ларивьер вкладывал в открытые умы учеников латынь. Поэтому к девяти годам Виктор свободно цитировал Горация и переводил Тацита – достижение примечательное даже при относительно свободном расписании.
В четыре часа Виктор и Эжен возвращались домой. Они проходили мимо хлопкопрядильной фабрики, где уличные мальчишки «швырялись в нас камнями, потому что у нас были не рваные брюки»[88 - Notre-Dame de Paris, II, 5.]. Вечером братья состязались, кто больше переведет из латыни: ранний признак соперничества, которое неблагоразумно поощрял Ларивьер.
Позже Гюго нарисовал довольно мрачную картину своего образования в руках «священника»[89 - AP, OC, X, 650, 991, 999.] и описал старческое слабоумие учителей, которое считал заразной болезнью[90 - AP, 69–70.]. Но то было время, когда он мобилизовал собственное прошлое в качестве политического союзника, когда он видел в каждой французской деревне «зажженный факел» (директора школы) и «рот, пытающийся его погасить» (священника)[91 - Histoire d’un Crime, II, 3.]. Впрочем, самого Ларивьера Гюго пощадил: он называл его жертвой политических предрассудков. Как Гюго говорил отцу в 1825 году, когда Ларивьер, впавший в крайнюю нищету, просил, чтобы ему заплатили по счету десятилетней давности: «Всеми нашими малыми достоинствами мы обязаны этому почтенному человеку»[92 - CF, I, 700.]. Красноречивое замечание, которое подчеркивает, что в противовес бравому вояке-отцу положительные мужские образы у него связаны с книгами: Ларивьер, Лагори и обладавший широкими взглядами хранитель «кабинета для чтения».
Утром 30 декабря 1810 года в переулок Фельянтинок вошел местный начальник полиции, которого сопровождал отряд солдат. Через несколько минут они увели таинственного «господина де Курлянде»[93 - VHR, 146.].
Тогда министром полиции назначили Савари, бывшего друга Лагори; он решил доказать свою преданность. Лагори отправили прямо в тюрьму. Больше Виктор никогда не видел своего крестного.
Мать Виктора могли тогда же арестовать и выслать как сообщницу Лагори. По ее словам, «своим спасением она обязана знанию определенных фактов, разоблачения которых Савари не желал»[94 - CF, I, 43, Pierre Foucher, 142–143.]. Софи Гюго наверняка не сделала бы такого поразительного признания, да еще в письме военному министру в 1815 году, если бы ей нечего было сказать. Возможно, ее тайные знания даже имели отношение к тому, что в 1816 году, через год после того, как она написала письмо, Савари вынесли смертный приговор.
Шантаж министра полиции намекает на то, что Софи едва ли оставалась пассивной и не принимала участия в заговоре против Наполеона. Она развернула бурную деятельность после того, как Лагори посадили в тюрьму. Кто-то извне должен был принимать от него записки, координировать действия и, как жаловался полковник Гюго, тратить необъяснимо большие суммы денег[95 - Подозрения Пьера Фуше см. в: Pierre Foucher, 142–143.]. Истинное положение дел за стенами сада гораздо примечательнее прекрасной легенды о храброй маленькой бретонке, которая рисковала жизнью ради любимого ею заговорщика. Пока полковник Гюго способствовал укреплению и разрастанию древа империи, его жена подпиливала ствол.
Вот где выходит на поверхность цветистая легенда Гюго о матери-«бандитке», занятой контрреволюционным шпионажем, – надо лишь слегка подправить хронологию. Именно в детском раю в переулке Фельянтинок он впервые услышал «Историю, рассказанную на „ты“»[96 - AP, OC, X, 73.]. Знакомство с подробностями человеческого происхождения разрушительных событий открывают возможность, на более глубинном уровне, разыграть собственные, личные драмы с помощью истории, которую можно рассматривать и как взгляд с высоты, и как прекрасную возможность и психологическую необходимость. Выражаясь словами Гюго: «Общество великих позже облегчило мне способность поддерживать долгие беседы один на один с Океаном»[97 - AP, 71.].
Через два месяца после внезапного исчезновения Лагори Софи Гюго подарила сыновьям испанскую грамматику и словарь и объявила: теперь их отец генерал, и вскоре они уезжают в Испанию.
Генерала Гюго назначили губернатором трех испанских провинций. Король Испании, Жозеф Бонапарт, сделал его графом (еще до того, как Наполеон заметил, что испанские гранды, в сущности, равны королям). Гюго предложили выбрать из нескольких титулов, и он остановился на графе Сигуэнце. Именно в Сигуэнце он, сломав церковную стену, нашел огромную сокровищницу, которую, как считалось ранее, забрали партизаны. Король Жозеф за спиной нового графа Сигуэнцы отправил сообщение Софи Гюго, побуждая ее и сыновей присоединиться к мужу. Огромная армия удерживала Испанию против Веллингтона, который сосредотачивал войска в Португалии. В самой Испании французов-оккупантов успешно осаждали в малых и больших городах. Жозеф пытался создать впечатление постоянства и стабильности.
По словам Софи Гюго, она надеялась «привести мужа в чувство»[98 - CF, I, 42.]. Генерал Гюго и его наложница «транжирили огромные суммы, которые причитались ему как военачальнику, в то время как его добродетельная супруга и несчастные дети влачили жалкое существование в Париже, где жили на те крохи, которые господин Гюго считал нужным уделять им от своей роскошной жизни»[99 - CF, I, 31.]. Крохи, кстати, были немалыми: только в 1810 году генерал Гюго выслал жене 51 тысячу франков (около 153 тысяч фунтов стерлингов на современные деньги)[3 - Для приблизительного эквивалента в долларах США нужно умножить сумму на 1,6.][100 - Guimbaud (1930), 195.]. В 1811 году, перед отъездом в Испанию, Софи Гюго наняла карету и взяла в банке 12 тысяч франков. Даже с учетом инфляции то было целое состояние: на цену одного билета из Парижа на юг Франции можно было прожить целый месяц[101 - Garon, 84. В 1814 г. студент, получавший 3 тысячи франков в год, считался «настоящим милордом» (Там же, 85).].
Они взяли с собой камердинера и горничную, оставив кошку и канарейку. За растениями должна была приглядывать госпожа Ларивьер, жена директора школы. 10 марта 1811 года они отправились к театру военных действий, а мальчики еще корпели над списками испанских слов. В девять лет Виктор снова отправлялся в страну, которую он никогда не видел; но на сей раз то была страна, где он начнет открывать загадку собственной личности. Даже без приукрашиваний взрослого Гюго путешествие в Испанию и обратно можно считать одной из величайших романтических экспедиций – не только в смысле необычайных происшествий в дороге, но, превыше всего, в своих последствиях.
Глава 3. Бедствия войны (1811–1815)
Софи Гюго, Абель и двое слуг сидели внутри, Виктор и Эжен захватили два места впереди; от холода и ветра их защищала только кожаная полость. Со своего места они видели кучера, который щелкал хлыстом, любовались видами и доказывали свою физическую выносливость. У героев появился новый враг: современные удобства.
При отъезде из Парижа Виктор Гюго впервые намеренно подставляет себя ветру истинных испытаний – пожизненная привычка, которая, даже в приятный век железных дорог, «делала его ужасным спутником в путешествиях для всех, кто боится сквозняков»[102 - J. Lesclide, 11.].
Продвигались медленно, ведь все крепкие лошади во Франции были конфискованы Наполеоном. Они останавливались в Блуа, Ангулеме и Бордо, пересекли реку Дордонь на пароме и через девять дней прибыли в Байонну на дальнем юго-западе Франции. Софи Гюго сняла комнаты, где они ждали обоза, который должен был отправиться в путь через месяц. Обоз вез золото для короля Жозефа.
Где-то за Пиренеями генерал Гюго бился с другим бандитом, героем испанского сопротивления, которого звали Эль Эмпесинадо («Упрямец»). Его войска творили ужасы, изображенные на серии гравюр Гойи «Бедствия войны». Генерал перенял один «милый» местный обычай: выставление напоказ отрубленных голов, которые должны были послужить примером. Он подошел к делу творчески и привнес кое-что свое: приказывал прибивать отрубленные головы над церковными дверями. Французская революция еще экспортировала свой антиклерикализм, уничтожая дух инквизиции со свойственным самой инквизиции пылом и применяя те же пытки. Оглядывая историческую драму с наблюдательного пункта будущего, Виктор Гюго склонен реабилитировать отца на том основании, что он действовал во имя высшего блага: «Эта армия несла в ранце энциклопедию». «Они открывали монастыри, срывали вуали, проветривали ризницы и поворачивали вспять инквизицию»[103 - AP, OC, X, 634–635.].
Как ни странно, именно такое мнение о «вольтерьянской Армии спасения» бытовало в той параноидальной среде, с которой Гюго мальчиком столкнулся в Испании. Именно так считали прогрессивные сторонники французов. Но его замечания содержали в себе нечто большее, чем просто тщеславный исторический анализ или возвращение к детским предубеждениям. Прежде чем пройти по следам отца, Гюго воссоздавал их. Полвека спустя он хвастает 740 ругательными статьями об «Отверженных» в католических газетах и радостно записывает откровение, высказанное в одной клерикальной мадридской газете: оказывается, «никакого Виктора Гюго не существует, а истинным автором „Отверженных“ является создание, называемое Сатаной»[104 - Corr., II, 404.]. Отец Гюго действовал на стороне Бога; повинуясь Божьей воле, носители прогресса были славными людьми: «Пусть сегодняшняя армия возьмет на заметку: те люди не подчинились бы приказу, если бы им велели открыть огонь по женщинам и детям».
Последнее замечание – откровенная неправда. Именно после той страшной кампании генерал Гюго получил титул граф Сигуэнца, и наградили его вовсе не за совестливость.
Во время ожидания в Байонне Виктор и его братья пресытились театром (в Париже театр посещали раз в год). Они смотрели «Вавилонские развалины», популярную мелодраму с джинном, калифом, евнухом и люком в полу. На следующий вечер они снова посмотрели «Вавилонские развалины». Так продолжалось пять дней. На шестой они с отвращением остались дома: очевидно, сокращение зрителей не гарантировало изменения в программе. Вместо театра Виктор коллекционировал птиц, которых покупал у местных мальчишек, раскрашивал картинки в своей книжке «Тысяча и одна ночь», подаренной ему Лагори, и слушал дочь хозяйки, которая читала ему вслух.
Во время одного из таких чтений произошло событие, которое позже Гюго пожелал включить в свою биографию, составленную женой. При виде вздымающейся груди девушки у него впервые возникла эрекция – или, как написано в неопубликованном варианте биографии, «его зрелость заявила о себе». Гюго также описал великое событие в тексте, который он намеревался опубликовать: «Я вспыхнул и задрожал [, когда девушка заметила, куда он блудливо смотрит. – Г. Р.] и притворился, будто играю с большой дверной задвижкой… Именно тогда я увидел первый невыразимый свет, который засиял в самом темном уголке моей души»[105 - Alpes et Pyrеnеes, OC, X, 765–766.].
Этот, что типично, неловкий и вместе с тем утонченный перифраз – великолепная демонстрация того, что литературные правила приличия, даже стыдливость, имеют определенные эстетические преимущества. Кроме того, зарисовка напоминает о том, что в весело журчащем ручейке романтической прозы имеются и более темные подводные течения. Без определенной дисциплины то, что теперь кажется самоограничением и эвфемизмом, мелочи, которые в ином случае производят впечатление банальностей, утрачивают свою пророческую глубину. Текст Гюго запечатлел жизненно важный миг. Здесь не просто первое плотское желание девятилетнего мальчика, но и первый намек на средства выражения «невыразимого», сохранения таинственного отпечатка звуков и предметов в мозгу. «Пока она читала, я не обращал внимания на смысл слов; я прислушивался к звуку ее голоса».
Наконец настал великий день: в театре давали новую пьесу. Прибыл покрытый белой пылью гренадер; его прислали сопровождать госпожу Гюго и ее сыновей через границу в Ирун, где собирался обоз. Впервые, будучи совершенно сознательным существом, Гюго увидел, как приподнимается занавес над совершенно новым миром. Через тридцать два года он заново открыл для себя Ирун и пытался сбросить покров городского «улучшения», который угрожал разрушить его прошлое: «Именно там Испания впервые явилась мне и так поразила меня своими черными домами, узкими улочками, деревянными балконами и прочными дверями – меня, ребенка Франции, выросшего среди красного дерева Империи. Мои глаза привыкли к постелям с звездным узором, к креслам с лебедиными шеями, вешалками в форме сфинксов, к позолоченной бронзе и бирюзовому мрамору. Теперь, с чем-то, напоминающим ужас, я видел огромные резные буфеты, столы с изогнутыми ножками, кровати под балдахинами, массивное, изогнутое столовое серебро, витражные окна – тот старый Новый мир, который раскинулся передо мной. Увы!.. Теперь Ирун похож на Батиньоль»[4 - В 1840-х гг. пригород Парижа.][106 - Alpes et Pyrеnеes, OC, X, 786–787.].
Семейство покинуло Ирун с обозом в бочкообразной старинной карете, обитой металлическими пластинами от пуль. Ее тащили шесть мулов, в горах впрягали четырех быков. Рядом с каретой и позади нее маршировали две тысячи пехотинцев и кавалеристов. Кроме них, в обозе насчитывалось еще сто карет, выкрашенных в имперские цвета – зеленый с золотом. На высокогорных перевалах на фоне неба иногда появлялись силуэты, и все вспоминали, что предыдущий обоз был перерезан у Салинаса. Женщин изнасиловали, детей изуродовали (кто-то рассказывал Виктору, что партизаны особенно любят детей), а мужчин изжарили на вертелах. Обоз, с которым ехала Софи Гюго, был в три раза меньше предыдущего: считалось, что так ехать безопаснее. В них стреляли только один раз.
На каждом привале их ставили на ночлег в чьи-то дома. Хозяева оставляли еду и исчезали, что-то бормоча, за закрытыми дверями. При виде мух и прогорклого масла Софи Гюго почти покинула храбрость. Чем ближе они подъезжали к Мадриду, тем меньше оставалось свежей еды и тем больше видно было следов деятельности французов. В Торквемаде и Саладасе спать оказалось негде: оба городка разрушили до основания. Виктор и его братья играли среди развалин. Однажды мимо них проследовал «полк калек» – изуродованные остатки французских батальонов, которым велели самостоятельно возвращаться во Францию. До родины добрались немногие.
Почему Софи Гюго решила подвергнуть жизнь своих детей опасности, становится яснее в свете происшествия, которое имело место за городком под названием Мондрагон. Дорога шла под гору; мул оступился, и карета покатилась в пропасть. Одно колесо зацепилось за валун. Пока гренадеры вытаскивали карету на дорогу, Софи Гюго приказала детям оставаться на месте и не хныкать – они же не девчонки! В рукописной версии биографии Виктора Гюго написано, что его мать «была очень тверда в своей образовательной системе». Для нее такое крещение огнем было просто родительским долгом. Однажды, застав пяти- или шестилетнего Виктора в слезах, она в виде наказания отправила его гулять в девчачьем платье[107 - Rivet (1878); CF, I, 551.]. И отец и мать считали, что нежелательные стороны характера можно вырезать – как во время хирургической операции. Путешествие в Испанию должно было стать неоценимой частью воспитания Виктора – если бы их, разумеется, не убили.
Софи Гюго не учитывала, что те, ради кого она старалась, попробуют создать похожие ситуации по собственной инициативе. Жизнь Гюго перемежается, почти через равные промежутки, происшествиями, которые требуют явных проявлений храбрости, и убежденностью в том, что его родные и близкие охотно последуют за ним на ту сторону пропасти. Другим непредвиденным последствием стало то, что «храбрость», которая для Софи Гюго во многом заключалась в сохранении лица, заставляла ее сына безудержно раздувать собственные достижения и позволяла предавать друзей.
Путешествие призвано было стать и познавательной экскурсией. В этом смысле оно имело большой успех. В Бургосе, на середине пути, Виктор Гюго обнаружил в себе страсть к архитектуре. Его заворожил собор с фейерверком башенок и механической фигурой, которая выходила из окна, прорезанного высоко в стене, три раза хлопала в ладоши и исчезала. Откровение готической фантазии в Бургосе, возможно, объясняет, почему некоторые читатели считали, что собор в романе Гюго о горбуне не слишком похож на собор Парижской Богоматери.
Два года спустя, когда французы отступали из Испании, генерал Гюго разрушил три башенки и выбил знаменитые витражные окна, взорвав крепость и часть города. Но и в 1811 году французы уже оставили в Бургосе свой след. Софи Гюго водила сыновей на могилу прославленного Сида Кампеадора, национального героя Испании. Французские солдаты, не ведающие, по глупости своей, о том, как их поступок повлияет на настроения испанцев, использовали гробницу как мишень в тире[108 - Ocеan Prose, OC, XIV, 12; VHR, 199. Southey приводит подробный отчет о разрушении Бургоса (III, 622–623; см. также 548): «Некоторые французские офицеры в начале этого предательского вторжения имели обыкновение приходить в собор и произносить отрывки из трагедии Корнеля над [могилой] Сида».]. Тем временем генерал Гюго, начальник мадридского гарнизона, деловито разрушал и вывозил сокровища национального достояния. Он распорядился доставить в Лувр и Люксембургский дворец шедевры Веласкеса, Мурильо и Гойи – об этом счел нужным упомянуть лишь автор статьи о генерале Гюго в испанской «Универсальной энциклопедии».
Уместно вспомнить, что Виктор Гюго, который столько сделал для сохранения средневековых произведений живописи и архитектуры, был сыном человека, который воровал и взрывал их. Большую часть творчества Гюго можно рассматривать – как он рассматривал его сам – как своего рода репарацию и паломничество: эпос о Сиде в «Легенде веков» и две пьесы, которые получили названия тех мест, которые он проезжал в 1811 году, – «Торквемада» и «Эрнани». Несмотря на собственническое, покровительственное отношение к истории как к источнику вдохновения, испытываешь некоторую неловкость, читая откровения Гюго о подвигах отца в Испании. Он всячески стремится преувеличить и собственные дары, сделанные этой стране, не говоря уже о знании испанского языка[109 - Письма Гюго на испанском, судя по всему, больше обязаны пособиям по написанию писем, чем знаниям, полученным из непосредственного опыта. Уже в 1827 г. в них прослеживаются элементарные ошибки: Hugo – Nodier, 88, 96, эпиграф к ‘Dеdain’ в «Осенних листьях». Речь контрабандистов в «Тружениках моря» – диалект т. н. «горного испанского», главным образом из-за ошибок Гюго (I, II, 3).]. Вместе со всеми, кто впоследствии писал об этом, Гюго находился под впечатлением, будто он подарил маленькому городку Эрнани первую букву из своей фамилии. На самом же деле город всегда так и назывался: Hernani[110 - Сам Гюго в 1843 г. пишет «Гернани», без комментариев: OC, XIII, 788. Возможно, он отвечает на более современное надругательство над святыней – Верди убрал первую букву в своей неавторизованной «Эрнани» (1844). О вороватых оперных композиторах см.: Corr. II, 185, IV и 266; см. также Ad?le Hugo, II, 431, III, 489 – иск к Доницетти по поводу «Лукреции Борджа».].
Последней насмешкой судьбы стало то, что живописную Испанию, которую сын генерала Гюго позаимствовал для своих стихов и пьес, позже «реимпортировали» его испанские почитатели; они внесли свой вклад в создание фиктивной самобытности культуры.
Проведя в пути больше трех месяцев, обоз достиг окраин Мадрида. Важно было произвести хорошее впечатление. Солдатам приказали вымыться, причесаться, переодеться в чистые мундиры. Ружья начистили, а госпожа Гюго приказала вымести свою карету. Потом они попали в пыльную бурю и прибыли в Мадрид грязные и уставшие, зато живые и невредимые.
И сразу же попали в бой. Для них распечатали похожие на пещеры комнаты во дворце бывшего французского посла князя Массерано. Генерал граф Гюго в то время находился в Гвадалахаре, где уничтожал бандитов, и в знак приветствия жены в Испании подал на развод. В поддержку своего прошения, адресованного «его величеству Жозефу Наполеону, королю Испании и Индий», он писал, что его «тщеславной», «властной» жене удалось истратить 12 тысяч франков просто на поездку, без приглашения, из Парижа. Доказательство того, что его власть попирают.
Вернувшись из Парижа, где крестили сына Наполеона, Жозеф Бонапарт под каким-то благовидным предлогом примирил супругов Гюго. В августе генерал Гюго прислал жене огромную корзину со свечами и апельсинами, а также несколько своих мундиров, как будто желая сказать, что по крайней мере частично он будет жить с семьей.
Оставалось ждать, пока легендарный человек явится лично. В ожидании Виктор и его братья обследовали дворец[111 - VHR, 213–215; Dumas (1966), 163; но ср. Abel Hugo (1833), 302–303; Гюго – Фонтани, 9 февраля 1831 г.: Massin, IV, 1122–1126.]. Больше всего их влекла к себе галерея, увешанная портретами предшественников Массерано. Портреты казались огромными из-за множества зеркал и люстр. Софи Гюго решила, что в галерее мальчики будут играть. Три мальчика бегали там друг за другом, гадали, какие еще сокровища спрятаны за запертыми дверями, и нашли две огромные японские вазы, в которые очень удобно было залезать во время игры в прятки. Перед сном Виктор купался в мраморной ванной и засыпал под Девой Марией, пронзенной семью стрелами.
Иногда с ним в вазе сидела местная девочка по имени Пепита[112 - VHR, 216; Gassier.]. «Ей было шестнадцать; она была высокая и красивая», в шелковой сеточке для волос, расшитой дублонами, и «в курточке тореадора» из синего бархата с черным кружевом. За Пепитой ухаживали военные; судя по всему, она позволяла мальчику-французу целовать себя, чтобы раздразнить своих ухажеров.
Пепита составляла разительный контраст с Аделью Фуше, маленькой буржуазкой, оставшейся в Париже. Она была дочерью профранцузски настроенного маркиза Монтеэрмозы. Ее мать так любила Францию, что стала любовницей Жозефа Бонапарта. Кажется слишком удобным совпадением: пока Виктор Гюго играл с дочерью, старший Бонапарт наслаждался обществом матери, – как ни странно, об этом Виктор Гюго никогда не упоминает. Примечательно и другое: подружка Гюго позировала не кому иному, как самому Гойе. Таким образом, у нас есть возможность сравнить ее описание, сделанное Гюго в книге «Искусство быть дедом» (L’Art d’?tre Grand-P?re), в части, озаглавленной «Во что одевался дедушка, когда был маленьким», с портретом кисти Гойи и разглядеть лицо, которое Гюго старался сохранить в памяти до конца своих дней. Такой была «испаночка» – позже он находил сходство с ней в своей невесте, Адели. «Испаночку» вспоминает герой «Последнего часа приговоренного к смерти» (Le Dernier Jour d’un Condamnе). Возможно, она же послужила источником для цыганки Эсмеральды из «Собора Парижской Богоматери» (Notre-Dame de Paris). Адель и Пепита были чем-то похожи: черные волосы и глаза, сильное, немного круглощекое лицо, серьезность и демонстративная сдержанность. Но в главном они были разными. Если отвлечься от любопытной «одномерности» на портрете Гойи, видно, что лицо Пепиты сохраняет определенную игривость и смелость. Последних качеств недоставало Адели. Она ни за что не позволила бы себе влезть в вазу вместе с возбужденным мальчиком.
Родители Виктора тоже в некотором смысле играли в прятки. В сентябре 1811 года генерал случайно узнал страшную тайну: его жена жила с другим. С юридической точки зрения ее преступление было гораздо серьезнее его постоянной любовницы. Жестокий гений генерала Гюго (выражение Софи) заставил его отрицать помощь, которую он когда-то получил от Лагори, и в письме королю Жозефу обвинить собственную жену в «государственной измене». Специально ли он делал упор не на личной, а на политической неверности жены? Как бы там ни было, он рассчитывал, что сыновей отдадут ему.
Абеля сделали пажом короля Жозефа; в глазах младших братьев он вдруг стал взрослым. Пажи при франко-испанском дворе носили синюю форму с золотой отделкой, шелковые чулки, шляпу с белыми перьями и – мечту каждого мальчика – меч[113 - Abel Hugo (1833), 306.]. Прежде чем поступить на службу к королю, Абель должен был вместе с Виктором и Эженом посещать школу для сыновей знатных родителей в близлежащем монастыре Сан-Антонио-Абад, который французы называли «Коллежем для знати».
Софи Гюго оставила детей в бессолнечных, гулких коридорах с двумя монахами – одним тонким, другим толстым; от обоих пахло склепом. Воспитанная в духе Просвещения, она сообщила монахам, что ее сыновья не смогут посещать мессу, поскольку они протестанты. Но с детьми французского генерала обращались почтительно. Кроме того, братья Гюго на несколько лет опережали других учеников в латыни, и потому их сразу зачислили в старший класс. Такое быстрое повышение могло примирить их с потерей матери, но вместо того лишь усилило их замешательство. Власть и бессилие сочетались друг с другом. Иногда генерал катал их в карете вместе с любовницей, самозваной «графиней де Салькано», но мальчики редко видели отца во плоти. Чаще они узнавали о нем от других. Образ получался глубоким и впечатляющим. Кажущиеся хвастливыми преувеличения в оде «Мое детство» (Mon Enfance), скорее всего, очень точно описывают детские впечатления:
По землям десяти покоренных рас
Я проезжал беззащитный, пораженный их боязливым почтением.
В таком возрасте, когда принято жалеть, я казался защитником,