скачать книгу бесплатно
– Не знаю, может, и не я, – тем же обезоруживающим тоном ответил Петр.
– Ты вот что, давай пояснее… Надумал или нет?
Петр непонимающе уставился на губастого.
– Сорок баксов. Но квартира твоя, – наклоняясь ближе и понизив голос выдал тот. – И деньги вперед, сам понимаешь… – Парень повернулся в сторону подруги и поманил ее пальцем.
Девушка подошла.
– Здесь притон, что ли? – осенило Петра. – Ну вы даете…
Губастый молодой человек уставился на Рябцева с недоумением.
– Вас как зовут? – обратился Петр к девушке.
– Екатерина.
– Если он вас оскорбляет, я могу его башкой разбить… вот эту витрину. – Петр кивнул на большое витражное панно и, уловив в своих словах всё ту же фальшь, которую не мог перебороть, чувствуя, что рисуется, с сожалением добавил: – С вашей-то внешностью… Не верю, что вы этим занимаетесь.
Сутенер, буркнув нечто невнятное, поторопился отойти в сторону. Екатерина простовато фыркнула, развернулась и устремилась следом за ним.
Посидев за стойкой еще некоторое время, Петр расплатился и вышел из прокуренного помещения на воздух. В эту бильярдную Петр больше не заходил…
В понедельник отец назначил ему встречу на два часа дня в храме Петра и Павла на Пушкарской, при котором уже не первый год помогал друзьям по хозяйству, а затем стал и членом приходского совета.
Еще недавно кадровый военный, в звании полковника получивший назначение на генеральскую должность, с которой даже не самый прыткий служака, как с трамплина, мог взлететь на самый верх, отец оказался в переломный момент, как многие, перед неразрешимой дилеммой: приходилось выбирать не раздумывая, за кого делать ход – за белых или за черных?
При этом разница между белыми и черными убывала на глазах. И те и другие рвались к власти. Честь мундира, совесть, чувство собственного достоинства… – таким понятиям уже не было места, дележ власти стал самоцелью. Да и присяга больше никого и ни к чему не обязывала… Так отец говорил о новом времени и о причинах своего ухода. В результате, вместе со многими бывшими сослуживцами, он оказался у разбитого корыта.
Рапорт об увольнении Михаил Владимирович подал еще в девяносто шестом году, сразу после вывода войск из Чечни, а точнее, по возвращении из командировки в Грозный, куда был отправлен в составе генштабовской комиссии. Снаряжена была экспедиция для переговоров с новой масхадовской властью об условиях эвакуации последних армейских подразделений. О той последней командировке отец стал рассказывать только позднее, уже после увольнения. Комиссия попала на экскурсию в ад. Переговоров, как таковых, не велось. Происходила сдача власти, а частично и имущества, как при Дудаеве, военного и государственного, с наименьшими якобы издержками для обеих «сторон»: то есть бери сколько унесешь. Понаглядевшись на искалеченных солдат и на голодных местных сирот, воочию убедившись, чем закончилась первая кампания, начало которой он хоть и не приветствовал, но принимал как меньшее из зол, отец почувствовал себя не только вдвойне обманутым, но и, в конечном счете, ответственным за собственную слепоту. Бездарная кампания закончилась так же, как и началась, полной неразберихой, непоследовательностью в решениях, и это не могло не повлечь за собой новых жертв. Особенно непростительным это было в отношении мирного населения, фактически втянутого в бойню обеими сторонами. И всё это при полном попустительстве тех, кто владел нужной информацией, знал, что происходит и вполне мог влиять на развитие событий…
Иногда Петр спрашивал себя, не сплоховал ли отец в критическую минуту? Ведь другие продолжали служить и даже воевали, не считали себя одураченными, не чувствовали себя винтиками механизма, которым заправляют некие группировки, тайно прорвавшиеся к власти и враждебно настроенные ко всему на свете. С другой стороны, по долгу бывшей службы, не один год прослужив в непосредственном контакте с высшими государственными структурами, отец относился к той категории людей, которых принято считать информированными, и он явно знал о происходящем в стране нечто такое, что заставляло его определенным образом относиться не только к тому, что творится на улице и дома, но и к армии, к собственному прошлому. Возможно, он не хотел или не мог говорить об этом в семье.
После увольнения друзья устроили его на хорошо оплачиваемую работу. Новая гостиница на Большой Морской принадлежала американским акционерам, главным управляющим был швед русского происхождения. Отца, как он сам подшучивал над собой, завербовали на должность менеджера по кадрам. Новые обязанности не слишком сильно отличались от тех, которые он исполнял на старой работе, – жалованье платил вчерашний «идеологический противник», вот и вся разница. На новую жизнь отец не сетовал. Но о работе никогда не говорил, несмотря на то, что, как и прежде, она отнимала у него большую часть времени. Служил как всегда на совесть, хотя нетрудно было догадаться, что к новому делу он абсолютно равнодушен…
Рябцев-старший спустился с крыльца на тротуар, чтобы обнять сына, и трижды прильнул к его лицу щекочущей бородой. Морщась в укоризненной улыбке, которую прятал в углы рта всякий раз, когда встречи происходили на Пушкарской, на церковном подворье, Михаил Владимирович окинул сына взглядом веселых серых глаз и распахнул перед ним входную дверь.
В кабинете настоятеля было людно. На диване восседал преклонных лет батюшка с окладистой бородой и в очках, весь в черном, на груди – массивный крест-панагия. Напротив, на стульях, расположилась пара средних лет. Он – Христофорыч, так Рябцев-старший представил его Петру, она – Маргарита. Окно загораживал силуэт рослого пожилого мужчины, по виду иностранца. Другой иностранец, помоложе, сидевший за письменным столом, обращаясь ко всем, что-то вполголоса говорил.
– Владыка, хочу вас познакомить с сыном, – сказал Михаил Владимирович пожилому священнику, приветливо ему улыбнувшемуся. – Это Петр.
– И вы тоже… Петр? Очень приятно, – промолвил старик, доброжелательно кивнув Рябцеву-младшему.
Внимание Петра, не без любопытства смотревшего на собравшихся, привлек рослый светловолосый иностранец.
Иностранец оказался шведом белоэмигрантских кровей. Он жил в Стокгольме, а в Петербург приехал по работе: ему предложили возглавить на родине отцов гостиничный концерн. По-русски он изъяснялся свободно, почти без акцента. Вместе с Рябцевым-старшим они работали на одного босса.
Петр как-то сразу понял, что это и есть работодатель отца. А священник – не кто иной, как именитый владыка Ипатий, о котором отец как-то рассказывал дома, – тоже потомок белых эмигрантов, долгие годы служивший в Сан-Франциско и теперь, уже на покое, проживающий в Вашингтоне. В Петербург он приехал в гости к знакомым.
– А это наш знаменитый писатель… Познакомься, Петь, – продолжал отец каким-то наигранно-бодрым тоном, глядя на приподнявшегося из-за стола незнакомца лет сорока. – Он тоже за границей живет… в Лондоне.
– Лопухов, – представился тот, явно смущенный тем, как его представили.
Разговор, прерванный появлением Рябцевых, меж тем возобновился. Пара средних лет обращалась к немолодому шведу будто к мальчишке, называла его Петей. Перебивая друг друга, они рассказывали о своей недавней поездке в Стокгольм и особенно восторгались глубоко развитым у шведов чувством привязанности к своей земле и корням.
Седовласый благовоспитанный Петя молчал, но с таким видом, словно его умиляла наивная впечатлительность собеседников, и он из великодушия не хотел их ни в чем разочаровывать. Писатель из Лондона посматривал на него с понимающим видом.
Постепенно разговор коснулся извечных в России тем. Пока речь шла – ни много ни мало – о мировой культуре, Христофорыч, принимавший активное участие в беседе, вроде бы со всем соглашался. Но как только заговорили о родном, русском, он забыл о всякой сдержанности – было заметно, что на душе у него наболело.
– Новоявленная интеллектуальная братия и здесь, в Питере, и в Москве – всё это порождение советской системы. Как бы все они ни презирали ее, как бы ни поносили, ни отмахивались, они – ее прямое продолжение! А это и есть бесовщина, и все эти разночинцы – бесы! Да-да, те самые бесы, про которых всё давно сказано еще Достоевским. Не изменились за век ни на йоту! Но самое поразительное, они считают – и считают искренне! – что эта страна не может прожить без них. А она, на самом-то деле, просто не знает, как от них избавиться! И что от них можно избавиться! Вот и терпит их, по незнанию своему. Вот и смотрят все на эту бесовщину по телевизору. Вы телевизор включите! На всех каналах бывшие комсомольские активисты – откормленные, как поросята, да в костюмах индпошива – рассуждают, видите ли, о культуре, о надеждах страны и людей. Сказки рассказывают… А в сказке-то, помните как: «Битый небитого везет!» Но страна эта всё же принадлежит не им, хоть и скупают они землю и всё, что на ней еще осталось, хоть и воруют, подгребают под себя всё, что плохо лежит. Настоящие хозяева – те, кто гнет спину, на руки свои, на голову да на бога надеясь. Те, кто живет в гоголевской глуши. Да в той же Туле, зачем далеко ходить?.. А деревня? Да в отдаленных селах по сей день люди без воды живут, без света! Стоит отъехать от города на пару сотен километров, вы ахнете! И на это никто смотреть не хочет… А ведь вся Россия такая!.. Эти хомо советикусы – балласт, ярмо на шее страны. И пока она от него не избавится, развиваться она не сможет. Но эти ребята, что держат ее за горло, очень боятся ослабить хватку, потому что их участь тогда будет незавидной! – нервно поправляя свой твидовый пиджак, продолжал Христофорыч. – Эти ребята ставят своих повсюду, где есть возможность хоть как-то влиять на ход дел в стране. Они заполняют все культурные учреждения, все редакции… И, что уж совсем интересно, они на весь мир поносят страну, в которой живут, но отчаянно не хотят, чтобы хоть что-то изменилось в ней к лучшему. Они гребут под себя, а перемены могут положить этому конец. И вот по этому-то отродью мир судит обо всех нас! Обо всех, кто здесь живет, – вот в чем ужас! Получается, вся эта шушера, воспитанная коммунистами, вводит в заблуждение весь мир! А между делом усиленно стаскивает страну в небытие. А люди смотрят свои телевизоры, раскрывши рты, и молчат. Вокруг с каждым днем всё хуже, а они словно не замечают. А если и замечают, так терпят. А раз терпят – значит, это их устраивает… Я, наверное, говорю грубо, но поверьте: такова наша нынешняя реальность…
– Смотря что под «хомо советикусом» понимать, – вяло поддержал беседу писатель Лопухов. – Даже в те годы не все подпадали под эту формулировку.
– Да бросьте!
– Себя я таковым не считаю.
– Вы – исключение. Поэтому и сбежали! – отмахнулся Христофорыч.
– Не поэтому, – спокойно возразил Лопухов. – Мне кажется, вы очень всё упрощаете. Или преувеличиваете. Страной правят не хомо советикусы, отнюдь.
– Кто же тогда?
– Вам лучше знать… Те, у кого в руках реальная власть, реальные деньги, а в подчинении – живые люди. Директора плодоовощных баз. Кагэбэшники. Члены тайных обществ – нефтяных, валютных, золотопромышленных…
– Вот видите… Это вы какими-то древними категориями мыслите… уже лет пятнадцать как неактуальными, – всплеснул руками Христофорыч. – В жизни любой страны за такой срок смена вех происходит. А вы говорите – кагэбэшники! Это слово уже давно ничего не значит!
Пожилой священник, из-за белоснежных длинных волос, покрывавших его плечи, и столь же белой бороды похожий на Деда Мороза, улыбался тем временем Рябцеву-младшему и его тезке шведу, будто искал у них одобрения своему мирному нейтралитету. Не суди, мол, и не судим будешь.
– У меня есть один знакомый, по вашей терминологии, хомо советикус… – сказал Лопухов. – Так вот, он одно время всё мечтал, чтобы Россию кто-нибудь оккупировал. Только таким образом страна, по его глубокому убеждению, может стать цивилизованной. Сам, изнутри, этот организм якобы уже никогда не сможет восстановить свою иммунную систему. Не в состоянии, дескать, эта страна защитить себя от разграбления… Так вот этот знакомый недавно съездил куда-то в Европу, кажется, во Францию, и во время этой поездки сделал умопомрачительное открытие. Оказывается, к России в мире относятся плохо! Никому мы, мол, не нужны… Проснулся! Ну а раньше, спрашивается, где ты был, о чем думал? Ведь столько времени просидел в свинарнике, мечтая, чтобы он перешел в руки к другому хозяину, подобросовестнее. Надежду, видите ли, лелеял, что от этого улучшится кормежка. Я об этом рассказываю, потому что именно так большинство и рассуждает.
– О чем я и говорю! – пылко согласился противник всего советского Христофорыч. – Вон человек прямо с линии фронта! Вы же из Чечни недавно? – он развернулся к Рябцеву-младшему. – Спросите, спросите его… Он вам расскажет, что такое оккупация…
Петр Рябцев, явно удивленный тем, что незнакомому человеку было известно, кто он и откуда, сухо сказал, что не совсем понимает, при чем здесь он.
– Вы военный? – осведомился писатель Лопухов.
– Капитан, – кивнул тот.
– Были в Чечне?
Рябцев промолчал. Их взгляды на миг встретились. Лопухов понимающе кивнул головой.
– Представляю, как странно вам слышать всю эту болтовню… после того, что вы там повидали. Вы были в Грозном? – спросил Лопухов.
– Да, странно, – ответил Петр.
– Правду в газетах пишут?
– Не знаю.
Скрипнула дверь: с заварочным чайником и горкой чашек на подносе вернулся Михаил Владимирович. За ним шел богатырского сложения служитель, неся внушительных размеров чайник. Поздоровавшись со всеми, он обратился к Рябцеву-старшему:
– Михаил Владимирович, давайте я чего-нибудь принесу к чаю из трапезной. На вечер сегодня что-то пекли.
– Спасибо, не беспокойся, – вежливо отказался Михаил Владимирович.
– Говорят, что весь мир развивается только лишь в направлении хаоса, – развил свою мысль Христофорыч. – Хаоса и распада… Согласно принципу энтропии, если не ошибаюсь. Чашка, к примеру, вот эта, фарфоровая… если упадет на каменный пол – должна разбиться. По-другому не будет. Разбить легко, и это нормально. Но из осколков сделать новую чашку, создать что-то цельное – в разы сложнее, иногда и вовсе невозможно. Так вот и мы, и вся наша жизнь. А вы как думаете, владыка? – обратился к старику инициатор полемики. – Разве всё это случайно?
– Вы, безусловно, правы, – серьезно ответил священник. – Это совершенно нормально.
Повисла тишина. Владыке Ипатию подали чаю. Он примял бороду ладонью к груди, поднес чашку к губам и, сделав первый глоток, зажмурился от удовольствия.
– Случайность в культ возводят материалисты, – изрек владыка. – Мы же с вами другого поля ягоды.
– Значит, вы тоже считаете, что всё закономерно?
– Уверен в этом.
– Но тогда получается, что и всё то, что произошло с этой страной, тоже закономерно – все эти ужасы, все эти горы костей…
– Думаю, да…
Владыка спокойным взглядом окинул своего искусителя, словно призывая его признаться наконец в своих истинных намерениях.
– По воле свыше?
– Ваше удивление понятно. Но вы должны думать о том, что Бог зла не творил, – сказал владыка. – Источник зла – дух злой, князь мира сего. Мы живем в мире, который сделан из того, что сотворил Бог, и из другого.
– Не понимаю… Даже Он не виноват, получается? Зачем Ему нужна такая путаница? – продолжал допытываться собеседник.
– Этого я не знаю. Я думаю, что этого никто не знает, – ответил владыка. – Промысел Божий и воля Божья – понятия разные.
Будничность тона владыки Ипатия, простота слов, в которые он облекал свои мысли, рассуждая о вещах столь сложных, и какое-то безграничное добродушие, так и исходившее от него, подкупали и располагали к себе. С удовольствием прихлебывая чай, владыка скользил взглядом по лицам, ко всем испытывая одинаковую приязнь и понимая, казалось, каждого в его бессилии перед нагромождением проблем. Казалось, что мир, к которому принадлежит старик-священник, запросто может уместить их всех вместе взятых. Но не наоборот. Ему же самому в этом мире место отводилось какое-то иное, стороннее, хотя и почетное…
Внутренний метроном отсчитывал секунды, и Петр чувствовал, что его мутит всё сильнее. Но даже во сне он сознавал, что не имеет права распоряжаться собственной жизнью безоглядно. И, больше не подчиняясь тому, кто принимал за него окончательное решение, он отрицательно мотал головой, отказывался жертвовать собой и кричал во сне: «Нет! Не могу, не хочу!»
Сон повторялся опять и опять, каждый раз с новыми подробностями. Кто-то хорошо знакомый, близкий Петру человек, улыбаясь, наводил на него дуло пистолета Макарова. Вид маленькой черной дырочки, в которой вдруг сливалась воедино вся вселенная, заставлял тело и мысли безвольно цепенеть. И в этот самый момент Петр вдруг обнаруживал, что тоже держит в руке пистолет и тоже целится в лоб стоящему напротив. А тот, устало улыбаясь, произносит: «Петь, ты не обижайся. Выбора нет, мы должны друг друга укокошить. Ты меня, а я тебя. Хочешь, стреляй первым… Согласен?»
Просыпаясь всякий раз в холодном поту, Петр прокручивал в голове сцену странной дуэли и испытывал невыносимое внутреннее смятение. Он пытался узнать говорившего с ним во сне, но не мог – образ ускользал, стирался из памяти, и от этого было вдвойне мучительно…
После отъезда Ольги Петр стал чаще бывать у родителей на Мойке. Теснота их новой квартиры действовала на него удручающе, и если бы он не боялся обидеть своих стариков, то ни за что бы не оставался у них ночевать, предпочтя пустоту холостяцкой каморки при части в Гатчине, где он – единственная привилегия после госпиталя – временно жил один.
Дома у родителей всё было по-прежнему, как в Москве. Правда, у матери прибавилось седых волос, она теперь смотрела на него с некоторым испугом и после госпиталя словно не узнавала, иногда она даже не знала, с чего начать с ним разговор. Отец же, по натуре очень сдержанный, стал проявлять нехарактерную уступчивость. Петра преследовало чувство, которое он испытывал к родителям годы назад, когда учился в старших классах, что они вообще больше не способны понять его. Разница была лишь в том, что сегодня это чувство, не менее болезненное, чем в те годы, стало проще в себе скрывать – помогал тот самый «жизненный опыт», от которого бывало так тошно.
О том, что было с ним «там», родители старались не говорить. Лишь изредка, когда по давнему семейному обычаю садились поздно вечером чаевничать, мать отваживалась на осторожные расспросы. Петр уходил от прямых ответов, отвечал всегда односложно. И от этого становилось только хуже: в разговор закрадывалась фальшь, появлялось чувство, что он лжет, себе и родителям, хотя и лжет во благо, чтобы поберечь их нервы. Да и не мог он не замечать, что сердце матери раз от раза сильнее сжимает страх за него – мутный, давящий, тщетно скрываемый.
После ужина родители подолгу бубнили у себя в спальне. И поскольку во внутреннем дворе по вечерам стояла тишина, то даже из гостиной, где Петру стелили на ночь, было слышно, о чем родители говорят. Разговоры велись, конечно, всё о том же…
Вечером того дня, когда состоялось знакомство с владыкой Ипатием, Петр впервые заговорил с отцом о возвращении в батальон, рассказал об отказе начальства, просил совета и помощи. Петр вовсе не рассчитывал привести отца в восторг своим решением вернуться назад, в свое подразделение. Но и не ожидал столь резко негативной реакции. Впервые за долгие годы ему пришлось выслушать нотацию о том, как нужно делать карьеру, и военный человек, мол, обязан о ней думать. Этому помогают мозги и холодный расчет, а не бравада или глупые поступки «по настроению». Но удивило Петра даже не это, а совсем уж неожиданное заявление отца, что, вместо того чтобы думать об этой самой карьере, ему, мол, самое время побеспокоиться о своей личной жизни, хоть раз проявить серьезность в житейских вопросах… Петр настаивал на своем, просил отца хоть раз в жизни помочь ему по-настоящему, воспользоваться старыми связями, чтобы повлиять на решение командования. Отец не сдержался. Выйдя с ним на улицу, стал обвинять Петра в эгоизме. Из этого Рябцев-младший сделал вывод, что мать пока еще не в курсе его планов…
Однако через пару дней, улучив момент, отец всё же сообщил ему, что смог поговорить с кем нужно… В назначенное время Петр явился в штаб округа. Лысоватый осанистый полковник с холодными серыми глазами пожал ему руку и заявил, что на него хочет лично взглянуть начальник оперативного отдела округа.
Рослый седовласый человек в штатском – как оказалось, это был сам генерал Окатышев – вышел из кабинета в пустую приемную и, заметив по струнке вытянувшегося капитана, кивком пригласил его войти.
Окатышев прошел за свой стол, указал Петру на стул и оглядел его цепким взглядом.
– В отпуске после ранения? – спросил генерал.
Рябцев ответил утвердительно.
– Назад почему рветесь?
Петр мгновенно понял, что решение на его счет еще не принято и что, возможно, оно будет зависеть именно от ответа на этот вопрос.
– Ранение получено при нападении на колонну, – сказал он. – Я оставил там своих ребят, товарищ генерал.
Окатышев поморщился.
– Никого вы там не оставили. Но, может, в вашем рапорте есть неточности?
– Я изложил всё точно, – сказал капитан. – Восемь человек погибли. Двое попали в плен. Возможно, по сравнению с потерями, которые мы там несем, это капля в море…
– В батальоне вы недавно?.. – сверившись с данными лежащего перед ним личного дела, сказал генерал.
– Недавно.
– Вот что, капитан… Я сам воевал и знаю, что это такое. То, что происходит сейчас в Чечне, – это не война. Это другое. Неужели вы, и побывав там, этого не понимаете?
– Я считаю, что вправе настаивать на своей просьбе, товарищ генерал… Я должен вернуться в батальон. Я как любой нормальный человек…
– Вы уже настаиваете, капитан… – перебил генерал. – Вам ведь уже отказано было, так вы через отца действовать решили?
Устремив на генерала вопросительный взгляд, стараясь понять, правильную ли оценку дает невысказанному вслух намеку, Петр ответил утвердительно.
– Отец ваш – порядочный человек. Зла никому не чинил. Немногим тогда хватило мужества поступить так, как он, – произнес генерал. – Сам-то он что думает?
– Не одобряет.
– Рвение ваше? Или кампанию?
– И рвение тоже… У отца свои взгляды. Когда своими глазами видишь обугленный труп человека, с которым вчера…
Окатышев отмахнулся:
– При виде трупов какие угодно мысли в голову могут полезть… Око за око – у нас, у русских, нет таких правил… Да и у них тоже нет. Басни вам рассказывают, а вы уши и развесили. Там живут люди, которые ходят с теми же паспортами, что и мы.
Рябцев вопросительно молчал.